Текст книги "Демьян Бедный"
Автор книги: Ирина Бразуль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Вместе с Володарским Демьян поехал в цирк, о котором говорилось: «Чтоб дать отпор буржуйской скверне, спеши, товарищ, на митинг в «Модерне»!» Этот цирк решением Петроградского Совета отдавался под собрания, лекции и митинги только организациям, «стоящим на точке зрения Советской власти». Расположенный на Петроградской стороне, в аристократическом районе, этот старый, ободранный дом был, собственно, даже и не цирком, а каким-то архитектурным гибридом театрального типа. Удивительно запущенный внутри и снаружи, именно этот «Модерн» стал постоянным местом выступлений большевистских ораторов. И народ тут сходился самый боевой.
По дороге Володарский говорит Демьяну Бедному:
– «Модерн» стал священным местом. Десятилетия пройдут. Мы уйдем из жизни. А люди не забудут, как тут собирались тысячи, чтобы услышать слово правды… И если дом истлеет от старости, было бы справедливо поставить на его месте памятник большевистским агитаторам. Или нет – не агитаторам, а слушателям!.. Рабочим, солдатам, нашей славной большевистской Петроградской стороны… Ну, вот и приехали…
Демьян не собирается выступать. Хочет послушать Володарского: «Не разберу – пишет он лучше, чем говорит, или говорит лучше, чем пишет?» Голос у него высокий, замечательной силы и красоты. Выразительны движения рук, каждый поворот головы в желании объять взглядом всю аудиторию. А уж сама речь – пламень! Всякий раз новая поэма в прозе.
Великолепно говорит Луначарский, тоже постоянно выступающий здесь. Никогда не снижается, не подравнивается под необразованную публику; с необыкновенной, артистической легкостью поднимает ее до себя. И Анатолий Васильевич, будучи оратором-мастером, художником, все же поражается таланту Володарского: «…голос стальной, энергия какая-то электрическая, сравнения – фабрично-заводские, умение штамповать словечки, которые после расходятся в сотнях тысяч экземпляров. Говорит так, что тысячи потом разносят его речь сотням тысяч. Это свойство он принес и в газету как публицист».
Демьяну хочется еще раз послушать Володарского.
Они вошли в темный зал. На трибуне тускло горит керосиновая лампа. Вроде в зале никого и нет? Сразу не разберешь. Но какой-то оратор держит речь. И лишь понемногу, когда глаза привыкли к темноте, стало понятно, что зал переполнен.
Отовсюду светились, мерцали звездочки самокруток. После в этом мерцании стал заметен даже клубящийся дымок. И выглядело все это таинственно и необычно, чуть ли не мистически.
Поэт надолго запомнил этот митинг. Когда много лет спустя ставилось его обозрение «Как четырнадцатая дивизия в рай шла», он увидел огоньки душного митингового «Модерна», и бравая песня отправляющейся в рай дивизии прозвучала в темноте: одни только огоньки, как звезды, замерцали, – почти так, как тогда, в семнадцатом…
Долго, всю жизнь ему светили огни ночного Смольного, огоньки солдатских и матросских цигарок, закопченные лампы над столами типографских факторов, да и та единственная свеча, которую приходилось зажигать то там, то тут, когда город внезапно оставался без света.
Свет отключали часто. Ток подавался только на предприятия. В квартире Демьяна становилось темно. Все керосиновые лампы на даче. Семья там. Свечи не всегда достанешь. Смастерил себе коптилку. Такая когда-то тускло мигала в душной придворовской хате долгие осенние вечера, длинные зимы… И не эта ли коптилка заставила его в бурные, тревожные дни вспомнить былое? Не при ней ли написано одно из немногих лирических стихотворений, напечатанных в «Правде» 6 января 1918 года? Демьян Бедный поведал своим, уже избавленным от господ читателям, каковы были рождественские праздники его детства:
Помню – господи прости,
Как давно все было! —
Парень лет пяти-шести,
Я попал под мыло.
Мать с утра меня скребла,
Плача втихомолку,
А под вечер повела
«К господам на елку».
…
«Здравствуй, Катя! Ты – с сынком?
Муж, чай, рад получке?»
В спину мать меня пинком:
«Приложися к ручке!»
Сзади шум. Бегут, кричат:
«В кухне – мужичонок!»
Эвон, сколько их, барчат:
Мальчиков, девчонок!
…
Кто-то тут успел принесть
Пряник и игрушку:
«Это пряник. Можно есть»,
«На, бери хлопушку».
«Вот – растите дикарей:
Не проронит слова!..
Дети, в залу марш скорей!»
В кухне тихо снова.
Фекла злится: «Каково?
Дали тож… гостинца!..
На мальца глядят как: во!
Словно из зверинца!»
…
Попрощались и – домой.
Дома – пахнет водкой.
Два отца – чужой и мой
Пьют за загородкой.
Спать мешает до утра
Пьяное соседство.
…
Незабвенная пора,
Золотое детство!
Может быть, в самом деле тусклое мерцание навеяло грустные стихи? Нет. Если бы на настроение Демьяна Бедного влияли подобные внешние обстоятельства, он не смог бы столько работать для революции. Ведь на его воспевающей Октябрь поэме проставлена дата: «1917—7/XI—1922». Весьма вероятно, что он обдумывал замысел, искал ритмы своей поэмы «Главная Улица» при одиноком огоньке свечи или коптилки. Они сопутствовали ему в работе и позже. Но вот что он видел перед собой, когда писал о вышедшем на Главную Улицу истории Новом Хозяине:
Вышел – и все изменилось вдруг:
Дрогнула, замерла Улица Главная,
В смутно-тревожное впав забытье, —
Воля стальная, рабоче-державная,
Властной угрозой сковала ее:
– Это – мое!!
Улица эта, дворцы и каналы,
Банки, пассажи, витрины, подвалы,
Золото, ткани, и снедь, и питье,
Это – мое!!
Библиотеки, театры, музеи,
Скверы, бульвары, сады и аллеи,
Мрамор и бронзовых статуй литье,
– Это – мое!!
Поэту все равно, в какой обстановке он работает, когда он видит то, ради чего он жил; видит, как «Из закоулков, из переулков, темных, размытых, разрытых, извилистых, гневно взметнув свои тысячи жилистых, черных, корявых, мозолистых рук», выходит его народ-победитель.
Он слышит крики и испуганную ругань тех, кто тонет в буйном революционном прибое. Это для него высшая музыка, высшая поэзия. Он никогда не отдаст дани лирике, навеянной поэтической свечой, не позволит себе рассказать о вызванных ею лирических чувствах, которыми богат, как всякий одаренный художник. Его скромный дар, как он сам говорит, нужен ему только для дела. А дела так много, что даже поэму о Главной Улице он сумеет создать и напечатать лишь в пятую годовщину Октября. Он донесет в этой поэме тревожный барабанный бой, твердую поступь Нового Хозяина. И это будет одно из немногих произведений, которое он назовет именно поэмой, тогда как всю предысторию событий, включая Февральскую революцию, видел и называл только повестью.
Долго работается повесть. Еще дольше – поэма. Каждый шаг революции требует ежечасной борьбы. Каждый номер каждой газеты должен отражать ее по горячим следам. К утренним выпускам «Красной» прибавились вечерние. Все нужно делать только сегодня.
И случилось одно такое «сегодня», которое застало Демьяна врасплох. Оно подкрадывалось потихоньку, а он и не заметил.
22 февраля вечером в семьдесят пятой комнате раздался звонок.
Оказавшийся тут Демьян знает, что Бонч-Бруевич ждет приезда старшего брата. Как будто звонок именно от него, потому что ответ таков:
– Тебя ждут. Сейчас же высылаю на вокзал машину. Владимир Ильич просит приехать сюда немедленно.
– Кто жалует? – подчеркнуто уважительно, но не без иронии спрашивает Демьян.
– «Его превосходительство» – Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, – отвечает другу Владимир Дмитриевич; он тоже не прочь в самый серьезный момент съязвить приятелю, в свое время много язвившему насчет брата-генерала. А тот уже давно снял генеральские погоны: еще в ноябре принял предложение Совнаркома стать начальником штаба Верховного Главнокомандующего.
– Любопытно, что расскажет… – гадательно бросает Демьян.
Сколько бы он ни вышучивал генеральскую философию, мнением такого военного специалиста, как Михаил Дмитриевич, всегда интересовался. Демьян, конечно, без него в курсе. Свердлов Дзержинский, Еремеев, Антонов-Овсеенко, Подвойский, которых он видит каждый день, не держат его в неведении. А все-таки… А все-таки «его превосходительство» прибыл из Ставки. И вызвал его Ильич. Демьян уткнулся в лежащую перед ним карту.
Немцы в Минске, Ревеле, Юрьеве. Отошла Украина. Начался натиск немецких войск со стороны Нарвы. Да, карта не говорит ничего хорошего поэту…
Однако бывший генерал, очевидно, видит ее все-таки иначе, чем поэт.
Демьян настолько не мог предположить, к чему приведет информация начальника штаба, что даже растерялся.
Немного спустя Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, как он сам рассказывает, пришел к Ленину с таким заявлением:
– Владимир Ильич, правительство, находящееся в Петрограде, является магнитом для немцев. Они отлично знают, что столица защищена только с запада и с юга. С севера Петроград беззащитен, и высади немцы десант в Финском заливе, они без труда…
– Где же, по вашему мнению, должно находиться правительство?
– В Москве.
– Дайте мне об этом письменный рапорт, – ответил Ленин.
Решение было принято на закрытом заседании Совнаркома. Организация выезда поручена заведующему семьдесят пятой Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу.
Тайна соблюдалась строжайше. Но когда Владимир Дмитриевич сказал Демьяну, чтобы потуже набил портфель: завтра в одиннадцать часов вечера – отъезд из Петрограда, старый друг впервые увидел поэта онемевшим.
Бросить Питер? Красный Питер?.. Уехать из города, в котором… Вот случай, когда нет слов. Да и некому их говорить. Нельзя повинить даже старшего Бонч-Бруевича. Ленин того же мнения. Затем и вызвал. Решение принято.
Незачем говорить и Владимиру Дмитриевичу, что немыслимо оторваться от города, в котором поэт так явственно слышит революционный ритм своих стихов. Об этом не говорит никому. Никогда. Здесь, на этой Главной Улице с ее удивительным, единственным эхом, он до сих пор слышит стук барабанов, которым еще не скоро найдет равнозначное звучание… Да и найдет ли теперь, вдали от нее?
– Однако, – в смятении возражает Демьян, – как же быть с Верой, с детьми?
Бонч-Бруевичу отлично известно, что семья друга отрезана. Оказалась «за границей» с тех пор, как Финляндия получила самостоятельность. Старшая дочь еще дальше. На Украине. Но если удастся их всех выцарапать, то никакого значения не имеет, приедут они в Питер или в Москву.
После минутной паузы Владимир Дмитриевич отвечает:
– Мы тоже едем без Веры Михайловны. Она только проводит нас, а сама – на Северный фронт. Вы поедете в нашем купе, со мной, Лелей, Ульяшей. Набивайте портфель потуже!
А в ушах поэта словно стучат победные барабаны революции: «Трум-ту-ту-тум! Трум-ту-ту-тум!» Здесь он слышал их, здесь, на этой Главной Улице. Здесь, на широких просторах красного Питера, он улавливал ритм начала своей поэмы: видел, как рабочие массы «Движутся, движутся, движутся. В цепи железными звеньями нижутся…».
…Неужели нет сил отстоять Питер? Демьян не знал раньше, как любит его. Об этом сказала ему боль вынужденного, казалось, оскорбительного прощания… А полюбил этот город давно, еще впервые оказавшись на набережной Невы, еще не зная, что он скажет обо всем, что увидел тогда: «Это – мое!»
Питерские фабрики и заводы дымили на обложке его первой книги басен. Питерские рабочие, балтийские моряки, типографские наборщики, бурные митинги и демонстрации, наконец, бои, в которых родилась революция. Все славное «сегодня» и «вчера» бросить?..
Не так уж много привязанностей было у Демьяна, и не легко они возникали. Но уж когда возникали, он держался за них мертвой хваткой.
…Понимая всю бессмысленность своих протестов, перед самым отходом поезда апеллировал к Ильичу. И услышал короткое:
– А все-таки Москва!..
Приставал и потом. «И он мне, – рассказывал Демьян, – на все мои вздохи и охи и на все аргументы, а аргументов я находил бесконечное количество, прищуривши так один глаз, отвечал всего одним словом:
– Москва…
Я ему сейчас же, понимаете, снова!.. А он опять:
– Москва…
И он мне так раз десять говорил. Но все с разными интонациями».
В конце концов, признается Демьян, «я тоже начал ощущать, а ведь в самом деле Москва!..»
Человек, который когда-то прибыл в Санкт-Петербург со свидетельством о бедности, уехал оттуда известным всем беднякам поэтом, в имени которого это унизительное слово звучало гордо – с большой буквы.
Первый правительственный поезд подошел к перрону вокзала новой столицы 13 марта 1918 года. В апреле Демьяну Бедному должно было сравняться тридцать пять лет. Он прожил уже большую половину своей жизни.
Часть III. МОСКВА – КРЕМЛЬ. 1918–1930
Глава I
ДОМА И НА БИВАКЕ
Каждый, кто входит в Кремль через Троицкие ворота, сразу видит небольшую, идущую направо улочку. Но не каждый знает, что первое время после переезда в Москву Советского правительства единственными открытыми воротами были именно Троицкие, что эта короткая, узкая улочка была едва ли не самой оживленной.
В 1918 году, если не считать части, отрезанной под новый Дворец съездов, она выглядела почти так же, как сейчас. Только теперь тут редко виден прохожий, а тогда в Кавалерском корпусе была первая квартира Ленина. Здесь же поселились Бонч-Бруевич, Сталин, Ольминский и многие другие. Тут разместилась первая столовая Совнаркома, в которой, как по всей России, бережно подбирали каждую крошку хлеба.
Здания напротив Кавалерского корпуса тоже заселены приехавшими из Питера. А вся улочка, называвшаяся тогда Дворцовой, замыкается галереей бывшего царского зимнего сада. Под ее сводами чаще всего проходил в свою квартиру Свердлов. Свернет налево – и дома. Первый этаж. Справа, под самыми сводами, приютилась другая дверь. Если пройти через нее и подняться на третий этаж, можно попасть в большой светлый коридор, названный когда-то кем-то «Белым». Тут жили первый нарком юстиции Курский, Ворошилов, Демьян Бедный и другие питерские новоселы.
Несмотря на то, что Кремль, особенно в этой его части, с тех пор мало изменился, он тогда выглядел совершенно иначе: хмурый, полный грязи, зияющий мрачными провалами выгоревших окон, щербатыми, закопченными стенами… Даже небо над Кремлем было мрачно от бесчисленных полчищ воронья. Днем и ночью раздавалось немолчное карканье.
Окна Демьяна Бедного выходили в Александровский сад. Все деревья были усеяны гнездами.
При свете трепетном луны
Средь спящей смутным сном столицы,
Суровой важности полны,
Стоят кремлевские бойницы, —
Стоят, раздумье затая
О прошлом – страшном и великом.
Густые стаи воронья
Тревожат ночь зловещим криком.
Всю ночь горланит до утра
Их черный стан, объятый страхом:
«Кра-кра! Кра-кра! Кра-кра! Кра-кра! —
Пошло все прахом, прахом, прахом!»
О, воплощенье мертвых душ
Былых владык, в Кремле царивших,
Душ, из боярских мертвых туш
В объятья к черту воспаривших!
Кричи, лихое воронье,
Яви отцовскую кручину:
Оплачь детей твоих житье
И их бесславную кончину!
Кричи, лихое воронье.
Оплачь наследие твое
С его жестоким крахом! Крахом!
Оплачь минувшие года:
Им не вернуться никогда.
Пошло все прахом, прахом, прахом!
…Надоедливые птицы так изводили несших караульную службу латышских стрелков, что те, потеряв всякое терпение, открывали стрельбу… пока не вмешался Ленин. Но даже и после этого хлопали одиночные выстрелы: первый комендант Кремля Мальков только разводил руками: ведь латышские стрелки славятся своей выдержкой? И вот! Не выдерживают.
Самого Малькова больше занимали другие черные стаи: обитатели кремлевских монастырей. Не вдруг, не в минуту можно было решить и организовать их выселение. И лишь когда стало известно, что монахи нагло у самых ворот открыли бойкую торговлю своими пропусками в Кремль, настал черед коменданта не стерпеть. Побежал к Свердлову с ультиматумом. По дороге еще встретил Демьяна Бедного, который хорошо «подогрел» его первосортными русскими пословицами, из которых только одна была цензурна: «Попы-трутни живут на плутни». Комендант влетел к председателю ВЦИК с заявлением: «Пока из Кремля не уберут монахов, я ни за что поручиться не могу!»
«Божьи слуги» оправдали все нецензурные характеристики народа. Выезжая, прихватили церковное имущество, которому цены не было. Золотую патриаршью митру с бриллиантами – и ту уволокли.
– Я же тебе говорил! Предупреждал, – заметил Малькову Демьян, впрочем, «утешив» приятеля тем, что, мол, у него самого недавно сперли хоть и не митру, но хорошую шапку. И продавали на базаре с криком: «Кому шапку Демьяна Бедного?» Однако комендант не успокоился, пока не нашел ценности у отца-эконома Троицкого монастыря и не водворил их на место.
Кончился март, затопивший кремлевские площади не лужами – озерами. На плацу между колокольней Ивана Великого и Спасской башней – непролазное болото. Дети работников советских учреждений бочком пробираются в здание Чудова монастыря, где наспех создан детский сад. Хоть для ребят немного бы расчистить: им и поиграть негде.
В апреле подсохло, но коменданту забот прибавилось. Близится первое послеоктябрьское Первое мая. Свердлов сказал, что Кремль надо украсить. А кругом из-под растаявших сугробов вылезло столько всякой дряни! Тут тебе и битый кирпич, и лохмотья, отрепья, обломки стекла. Грязь – по уши.
– Что горюешь? – опять утешает Малькова Демьян, и на этот раз не пословицами. – Очищать придется еще не такое. А Кремль? Он видал картинки похуже.
– Это когда? При царском-то режиме?
– Именно. Тут в старину был сплошной разбой.
– Ефим Алексеевич! Все шутки и шутки!
– Вот уж нет. Здесь, Павел Дмитриевич, в старину свили гнезда такие воры и душегубы, что наши «монаси – чины ангельские» перед ними просто голуби. К дворцовым воротам, где Яков Михайлович живет, было страшно подойти. И к Грановитой тоже… Теперь у нас под Троицким мостом притонов нету? А раньше там грабители ставили себе избы. Очень удобно: днем спишь, ночью грабишь. Самое разбойное место считалось по всей Москве!
– Так это басни. Кто это говорит? Уж не тот ли дворцовый швейцар – как его? – который пуще всех старается, обмахивает пушинки с кресел? Так он болтун.
Да, поэт знает швейцара, который «пуще всех», по имени-отчеству. Более того, он находит его болтовню интересной, потому что услышать мнение представителя царской челяди о вождях нового правительства весьма занятно: «Что же это? Не вызывают ни трепета, ни робости. Бежит бегом ваш Свердлов. Или тот же Ленин? Кепочка чуть на затылке… Со всеми запросто. К какой власти вознесен, а держится как равный!.. Разве так следует правителю?» – слышал не раз Демьян, с удовольствием отыскивая в этих «жалобах» нотки глубочайшей симпатии.
Но о том, что творилось в Кремле в XVIII веке, поэт знает не от швейцара, а из истории Ивана Забелина; предлагает Малькову, если не верит, заглянуть в его книгу. Только коменданту некогда. У него ни часа, ни минуты. Он рыщет по всей Москве. Нужны художники, декораторы, плотники, кровельщики, просто уборщики… И застучали молотки, завилась стружка, пошли в ход ножницы, кисти, клей, краски, фанера, захлопал на ветру кумач.
В канун праздника исчезла кремлевская хмурость. Кутафья башня целиком в кумаче. Стяги живым коридором трепещут на мосту, под которым когда-то ютились воры. На Троицкой башне даже панно: взлетел, развернув мощные крылья, красный не то гений, не то… ангел. В общем – аллегорическая фигура.
Все готово к назначенной на одиннадцать часов демонстрации. В половине десятого Владимир Ильич вместе с членами ВЦИК уже на сборном пункте, перед зданием Судебных установлений. Настроение, видно, хорошее. Шутит, смеется. Впереди – пятичасовая демонстрация московского пролетариата, митинг, а после – встреча в самом Кремле сотрудников и латышских стрелков, на которой выступят и Ленин и Свердлов. Это будет всем праздникам праздник!..
Но англичане в Архангельске, японцы во Владивостоке. В апреле чехословацкий корпус занял позиции на Волге, Урале, в Сибири и на Дальнем Востоке. И первомайская «Правда» не только поздравляла своих читателей с праздником. «Товарищи, мы – в огненном кольце!» – восклицал с ее страниц Демьян Бедный. Даже он оставил обычные шутки. Двадцать пять строк его призыва гремели набатом: «Судьбою нам дано лишь два исхода: иль победить, иль честно пасть в бою».
А демонстранты весело махали флажками и свежим номером той же «Правды», приветствуя своих вождей, стоящих на невысокой дощатой трибуне. Солдаты московских полков, молодежь, рабочие и дети вразнобой, перебивая друг друга, пели: «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки!», «Это есть наш последний…» Во всей Москве царило необычайное оживление. И когда после полудня выглянуло долгожданное солнце, оно осветило счастливые лица тех, кому судьбой было «дано лишь два исхода».
Праздник прошел отлично. Потекли майские дни. Но тучи над страной продолжали сгущаться. Демьян же словно позабыл о своем недавнем призыве, хотя чуть ли не каждый день продолжал делиться своими наблюдениями.
То его насмешили уныло бродившие по Красной площади «помещик – без земли, заводчик – без завода. И хищник банковский, сидящий без дохода». Они… «пялили глаза на торжество рабочего народа», и довольный поэт описывает тоску этих «обездоленных» господских теней. «Там, где нам – солнышко, для них – сплошная тень»; то Демьян спохватывается: как не отметить пасху? И говорит свое «Христос воскресе» тем, кто «намолил себе монет»: свершилось падение украинской Центральной рады – он вспоминает язык детства и распевает на нем свободно, да с присвистом, с притопом: «Ждалы лiта, ждалы лiта, а прiйшла зима. Була Рада, була Рада, а теперь нема!»
Дела идут неважно. Меньшевики оплакивают Россию. Демьян смеется: «Мерехлюндия сплошная, – обрядились в черный цвет: «Ах, зачем ты, мать родная, породила нас на свет?..» В злой тоске ломают пальцы, сыплют пепел на главу. Затопить хотят рыдальцы морем слез своих Москву!»
Англичане с недоумением обнаружили, что октябристы и кадеты, которых они считали убежденными и преданными союзниками, поддерживают Скоропадского, опирающегося на германские штыки. Демьяна разбирает неудержимый хохот:
Жулик жулика надул.
Жулик крикнул: Караул!
Жулик жулика прижал.
Третий жулик прибежал.
Кто с кого и что сдерет,
Сам тут черт не разберет.
Мчит на крик со всех концов
Шайка новых молодцов:
Разгорается война.
…
Наше дело сторона.
«Сторона – стороной», но положение тяжелое. И на фронтах. И в тылу: в Петрограде, по дороге на митинг, убит Володарский. Друг. Чистое, пламенное сердце. Полный блеска ум. Полный сил боец. Демьян сурово произносит прощальное слово над свежей могилой: «Он бился и пал, как герой. Пред той же стоим мы судьбою, товарищи, сдвиньте редеющий строй! Готовьтесь к последнему бою!»
Демьян Бедный никогда не забудет Володарского. Уже отгремят бои, пойдет сражение с бедностью, когда в 1922 году из-за недостатка бумаги встанет вопрос о существовании «Красной газеты»: «Баста!.. Ей не скакать прежней прытью: подлежит она, слышно, закрытию», – напишет соратник Володарского и его именем отобьет право газеты на жизнь.
Наступает июль 1918 года. На V съезде Советов левые эсеры собираются арестовать в Большом театре, где проходит съезд, все Советское правительство во главе с Лениным. Попадают в ловушку сами. Демьян, все время подвергающий их стихотворному обстрелу, заходит в фойе театра, когда «декорации уже полностью переменились». Ему нужно самолично видеть не только друзей, но и врагов: ну-с, как они себя теперь чувствуют?
Дядя Костя с неизменной трубочкой и неизменным синим карандашом сидит тут и спокойно разбирается: в руках – список левоэсеровской фракции. Он помечает, кого надо выпустить, а кого отправить в тюрьму. И с прежней невозмутимостью, точно таким движением, каким в старой «Правде» откладывал выправленные материалы налево, а невыправленные – направо, он теперь раскладывает только что отобранные бомбы и револьверы.
С этим покончено. Но шестого – контрреволюционный мятеж в Ярославле. Седьмого – в Рыбинске. Восьмого – в Муроме. Наступление белочехов в богатейших губерниях. Вырваны из рук Советов десятки городов Средней России. Началась оккупация Закавказья. Германские войска, захватив Прибалтику, Белоруссию и Украину, продвинулись в Донецкую область и Крым. Отошло к врагам все побережье Черного моря. На Белом взят Архангельск. «Огненное кольцо», как говорили тогда – говорят о той поре именно этими словами поныне, – сжимается.
Поэт видит фронт и в глубоких тылах. В деревне не ведутся бои, но свой скрытый фронт есть и там. Оттуда должны прийти резервы. Задача Демьяна – ежедневная работа с народом: крестьянином, который может либо «схоронить» хлеб, либо отдать; может пойти на защиту новой власти, а может и спрятаться или уйти к врагу. Поэт должен оторвать мужика от попа, кулака, привычного начальства – белогвардейского офицера.
Поэт должен поддержать голодающего рабочего, доброй шуткой поднять дух только народившегося красноармейца. И страницы газет ежедневно заполняются издевательскими разоблачениями кулаков, попов, меньшевиков, интервентов. Это делается с такой убежденностью и силой, что стихи Демьяна совершенно естественно, хотя и необычно, сравниваются с метко бьющими по цели снарядами.
Есть у него и ласковое слово, особенно когда он обращается к молодому поколению: «В дни тяжелые эти одна мне отрада – дети… Жизнь ваша будет полна чудесами, ждут вас, детки, светлые дни. Мы корчевали старые пни, мы сеяли семя свободы, – вы увидите мощные всходы…»
…Положение на фронтах все ухудшается, но никогда не унывающий Демьян все и вся вышучивает, за словом в карман не лезет. Недаром друзья говорят, что в Кремле, кроме Царь-колокола и Царь-пушки, появилась и Царь-шутка. Достается тем же друзьям: «Вот, братцы, я каков уж есть, мужик и сверху и с изнанки, с отцом родным беседы весть я не могу без перебранки». Даже «Мой политический обзор» он начинает с шутки, на этот раз, правда, дружеской:
В тяжелый час, друзья мои,
Весьма полезно на минутку,
Забыв стекловские статьи,
Прочесть демьяновскую шутку.
…Всласть посмеявшись над мудреными передовицами редактора «Известий» Стеклова, вполне развеселив читателя, Демьян, нисколько не заботясь о резкости перехода, призывает:
Освобождайте же Урал:
Путь чрез него – на Украину.
Пусть рухнет первая стена,
За ней падет вторая, третья…
Как даль зловеще ни темна,
Мы – на исходе лихолетья!
Он близок – праздник мировой, —
Осталось ждать нам дни – не годы.
Храните с верою живой
В своей груди огонь свободы!
Не дрогнув, стойте до конца!
Врага умейте ненавидеть.
Нет безнадежнее слепца,
Чем тот, кто сам не хочет видеть…
Казалось, не было политических обстоятельств, фронтовых неудач, которые обескуражили бы его. Таков же он и в быту, хотя поначалу у него в Кремле и вовсе не было никакого быта. Наскоро пристроил несколько пачек книг, повесил карту, поставил на стол ленинский портрет. Основательно устраиваться было некогда, незачем и не с кем: семья еще «за границей», а сам все по фронтам… Поди пойми, где твой дом?
Но когда жене удалось бежать; когда дети были обменены на финских офицеров; когда приехала теща, ждали старшую дочь и собравшаяся семья должна была пополниться новорожденным – быт возник сам по себе. Обживание шло даже как-то помимо Демьяна. То определился кабинет. То надо было сунуть куда-то детей – появилась детская. Однажды, вернувшись, он обнаружил, что есть столовая, да еще с громадным буфетом. Оказывается, Свердлов снял строжайший запрет использовать дворцовое имущество: в подсобных помещениях оказались ничем не замечательные вещи, вроде этого буфета. В нем поместилось бы куда больше продуктов, чем те, что получал Демьян.
У него в доме всегда полно народу. Друзья, знакомые, просто зашедшие на минутку узнать новости или отдохнуть, послушать рассказы о встречах Демьяна, которые он выкладывает так мастерски, что даже актеры ахают. Иногда из-за дверей его кабинета раздается такой оглушительный хохот, что Владимир Ильич задерживается на пороге: не хочет помешать. Пусть отсмеются!
Демьян – хозяин целого «клуба», как называет его квартиру Шаляпин. И хозяин хлебосольный. Сидя за его столом, ни один командир, ни нарком, ни даже Владимир Ильич, слава богу, не спросят: «Где взял?» А у Демьяна в этом деле своя политика. Был случай, который многому научил его: комендант Мальков никому иному, а именно Демьяну, предложил однажды вырваться за город. Не гулять. По делу: «Есть-то что-нибудь надо? Не половить ли рыбки?» Но ловить некогда. Глушили гранатами. И «улов» получился вполне приличный. Само собой, свежей рыбки надо отнести Ленину. Мальков уговорил Надежду Константиновну: «Сам наловил!»
Все было выполнено и задумано так хорошо, а получилось плохо. Мальков был, как обычно, в бегах, когда узнал, что его разыскивал Ленин. Сердце ёкнуло… Откуда Владимир Ильич узнавал решительно обо всем? Раздался звонок и к Демьяну:
– Вы что там с Мальковым удумали, браконьеры вы этакие? Да вас обоих в тюрьму за такие штуки следует посадить!!
– Верно. Нехорошо, – ответил Демьян. – Но как же быть, Владимир Ильич? Мальков-то и вам рыбку отнес?.. Не мы одни ее ели?..
Владимир Ильич очень рассердился.
– Ваш Мальков обманщик. Он не сказал, каким способом ловил рыбу. И его и вас предупреждаю – повторится такая история, буду требовать для вас обоих самого сурового наказания.
Но Демьян унывал недолго и еще утешал Малькова:
– Не горюй! Отведал Ильич свежей рыбки? Это тебе не совнаркомовское пшено. Чего тебе, голова, еще надо?.. И кто это ему доложил? Не иначе как Бонч! Ну попадется он мне!..
Случай с рыбой многому научил Демьяна. Сообразил, что в таких делах Ильича надо только побольше… «обманывать». Об этом же говорил и опыт ближайших друзей – Дзержинского и Свердлова. Они долго думали, как бы устроить, чтобы сшить Владимиру Ильичу новый костюм. Разработали план. Мальков сыскал материал и портного, да все вчетвером неожиданно нагрянули снимать мерку. Ильич посердился. Спросил, что это за ерунда, и мигом определил, что против него составлен заговор. Дзержинский отшутился, что это как раз по его специальности. А мерку все-таки сняли. «Вот это по-нашему! – радовался Демьян. – Но и меня на кривой не объедешь. Я ведь тоже знаю, как с ним надо действовать», – хвалился он, будучи всегда начеку: Демьян знал, что Ленин может зайти ненароком, и, в жажде его видеть, говорить с ним, не упускал из виду, найдется ли какое-нибудь угощение, которое абсолютно бесполезно посылать Ильичу на дом – все равно переправит в детский дом. Тут не станет помогать и верный друг – Мария Ильинична.
Маневрировать приходилось и с друзьями-наркомами, командирами. «Мне что? – говорил Демьян, спрашивая жену, хватит ли всем сахару к чаю (или по крайности, как говорил Ильич еще в Смольном, – на «сахарброды»?). – У меня никакой должности нету. Я не нарком, не командир. Им и подарок взять нельзя и добывать не пристало. А придут ко мне и сами не заметят, как под разговор да шуточку пойдет и сахар и плюшечка!»