355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Бразуль » Демьян Бедный » Текст книги (страница 9)
Демьян Бедный
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:30

Текст книги "Демьян Бедный"


Автор книги: Ирина Бразуль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

Глава III
«ВНУК ДЕДУШКИ КРЫЛОВА»

Демьян вернулся в «Правду» не совсем таким, каким покидал ее. Теперь его имя получило столь широкое признание критики, на какое он и сам не рассчитывал.

Он хорошо запомнил тот день, когда шел из типографии Вольфа с первой пачкой экземпляров своей книги. Крепкий мороз одевал тогда инеем равно граниты домов, извозчичьих лошадок да и воротник его демисезонного пальтишка. Шел и довольный и немного огорченный.

Огорчался потому, что уж очень напакостила цензура: в басне «Лапоть и сапог» сапога-то вообще не оказалось.

Удар по столыпинской земельной реформе повис в воздухе. А Демьян не любил промахиваться. Однако к цензурным усекновениям не привыкать стать. «Свечу» вот совсем не пропустили. Ни в целом виде, ни огарочка…

Радовался, оттого что вот они, шестьдесят басен, впервые соединенные вместе под скромной обложкой! Теперь они начнут свою не газетно-однодневную, а более длительную книжную жизнь.

Он шел, посмеиваясь, мимо сверкающих витрин: «По усам текло, а в рот не попало».

Придя домой, положил тяжелые пачки на середину стола.

– Полюбуйся! – сказал он жене. – Вот куда ушли твоя шуба, мой костюм, малышкина кукла… Да тут и дача в Мустамяках… Ты не гляди, что книжка с виду скромная. Шика нам и не требуется. – Он взял в руки книгу. – Посмотри!

Обложка четко делилась на три части. В центре – имя автора и крупно – «БАСНИ». Наверху – зимний деревенский пейзаж. Поле. Занесенные снегом избенки. Голые деревья. На дороге – фигура одинокого путника с палкой. Внизу – черным четким силуэтом – заводские корпуса. Серые столбы дыма из труб сливаются в одну тучу на бесцветном небе.

Поэт долго пытался найти издателя этих басен. Но любителя рискнуть не нашлось. «Уж очень кусачий товар!» – поеживались даже благожелательные. Тогда, махнув на все рукой, он издал книгу на свой счет в типографии Вольфа. Ахнул туда все деньги, что удалось наскрести и одолжить.

Демьян не знал, как встретят его первую книгу. Но выход ее был для него настоящим праздником.

– Эх, гори все огнем! – сказал он жене. – Вот есть еще шесть рублей…

И, накинув пальто, выскочил на минутку за угол, на Невский. Вернулся с большим пакетом.

– Веруня, давай парадный стол!

– Послушай, у нас даже рюмок нету!

– Тем лучше. Будем пить стаканами.

Он попросил жену надеть лучшее платье и велел нарядить дочку в то красное, бархатное, «для гостей», в котором ее водили на елку к Бонч-Бруевичам.

Сели за стол втроем. Такого обеда с закусками и сладким у них не бывало. Плевать, что ушли последние деньги!

Славно посидели они после у раскрытой дверцы печки. В этот день он не желал знать никакой экономии. Все подбрасывал и подбрасывал сухие поленья: «Люблю, весело пылает!»

Они разговорились, даже размечтались.

– Ничего, Веруня, мы еще с тобой поживем! Может, у нас даже няня будет…

– Ах, если бы нам такую няню, как у Бончей!

– Ишь, чего захотела! Ты сперва дочку по-французски выучи, тогда я такую няню сыщу! – посмеивался он.

Няня Бончей давно была предметом зависти.

После возвращения из Женевы Веру Михайловну арестовали сразу. Она лишь успела договориться с первой встречной няней. Маленькая Леля, не говорившая ни слова по-русски, осталась на руках только что нанятой Ульяши. А эта первая встречная сумела столковаться с девочкой, сберегла ее до освобождения матери и за минувшие годы стала не только значительным лицом в семье Бонч-Бруевичей, но и в кругу их друзей.

– Да-а-а… – протянул Демьян. – Насчет няни не обещаю, – задумчиво говорил он, глядя на огонь. – А вот что летом снимем дачу в Мустамяках, по соседству с Бончами, – это, пожалуй, могу пообещать! – неожиданно закончил он. – А пока… пойду-ка я разберусь. – И он, взяв пачку, прошел к себе. Здесь он, плотно усевшись за стол, начал со вкусом раскладывать книги. Удивился, как много надо дарить!

Особняком отложил один экземпляр Ильичу за границу. Потом в стороны то, что отнесет сам, что пошлет почтой. И начал подписывать. Много писал он в тот вечер, но сохранилось только несколько автографов. Один – критику Горнфельду, возглавляющему теперь отдел поэзии «Русского богатства»:

«Верьте мне, что я не склонен к самообольщению и рад буду тому, если Вы признаете во мне единственное качество, мое искреннее, горячее желание посильно служить скорейшему пробуждению и проявлению самосознания того простого рабочего народа, из недр которого я вышел».

Другой – книгоиздателю Аверьянову, который все собирался рискнуть его «Баснями», да так и не рискнул:

«Осторожнейшему издателю, милому, очень милому, бесконечно милому, сладчайшему Михаилу Васильевичу Аверьянову на добрую память от новоявленного… издателя».

Прошло немного времени, и «кусачий товар» привлек внимание критики. Менее всего к нему проявила интерес столичная печать. Не зря автор предпослал сборнику эпиграф из Крылова: «Таких примеров много в мире, никто не любит узнавать себя в сатире». Но не ожидал поэт и того, что случилось весной, когда из разных городов России посыпались рецензии, просто возводящие его на Парнас:

«Новый талант. Новое, значительное приобретение литературы. Не просто «подающий надежды», каких теперь много, а действительно прочное достояние искусства», «Демьян Бедный является четвертым баснописцем во всей мировой литературе, после Эзопа, Лафонтена, Крылова», – писала газета «Утро Юга».

Газета «Донская жизнь» озаглавила большую, даже не уместившуюся в одном номере статью – «Внук дедушки Крылова». Редакция поздравляла своих читателей с тем, что «наконец этот внук нашелся, вынырнул он с самого дна русской жизни, нежданно-негаданно, как раньше Максим Горький, и сразу же смело и дерзко, точно по прирожденному праву, уселся на вершине современного Парнаса в ряду лучших наших поэтов».

«Киевская мысль»: «Демьян Бедный отлично знает изображаемую среду, говорит ее языком, живет ее буднями и всей душой предан ее целям, мыслям, движениям. Оттого в его баснях нет бессодержательных фраз. Иногда они бывают чересчур злободневны, и автор из баснописца превращается в хроникера… Но есть много басен, которые должны быть отнесены к настоящей литературе этого сорта», «Такие басни, как «Лапоть и сапог», «Кларнет и рожок», «Дом», не только заслуживают признания, но и могут рассчитывать на долгую родословную в литературе». Признавая «остроумие, знание жизни и проницательность», один из критиков советовал поэту лишь «избавиться от излишне грубоватого тона».

Да, тон был временами очень груб, ничего не скажешь. Когда меньшевистский «Луч» заявил, что в басне вообще нашел себе приют грубый лубок, наследник Крылова не постеснялся: «О меньшевистские кретины! – начал свой ответ Демьян Бедный. – Мой пророческий, такой простой лубок… не зря на фабриках все знают назубок», и закончил вовсе вызывающими строками:

 
Пройдет ли год иль долгие года,
Но не уйдете вы, лакейские вы души,
Как не уйдут и ваши господа,
От беспощадного рабочего суда.
 

С презрением отметая все сказанное о нем врагами, он особенно внимательно прислушивался к откликам из провинции. Не оттого, что хвалили. Отвечая редактору «Донской жизни» Мирецкому, он объяснял:

«…рад, что мог вызвать именно такие горячие отклики и именно из провинции. Пусть я переоценен, но важно то, что такая встреча внушает мне некоторую веру в себя и свою скромную работу. Право же, мне приходилось выслушивать дружеские советы – перестать возиться с басней и от пустяков перейти к «настоящей» литературе, к чему, дескать, у меня есть некоторые данные – язык, например…»

Мы сейчас не знаем, кто давал такие «дружеские советы». Ясно одно: в большом кругу литературных знакомых было немало лиц, которые прочили ему иную – «блестящую» карьеру.

По-видимому, после выхода книжки атаки «соблазнителей» были очень активны. Об этом говорили и позже, даже в советский период. К десятилетнему юбилею «Правда» печатала воспоминания старых сотрудников. Вот что писал один из них о дореволюционном Демьяне Бедном: «…На одном берегу – полусказочная роскошь, лестное внимание сильных мира сего, культура и блеск, материальная поддержка начинающему поэту. На другом берегу – угрюмые хижины рабочих кварталов и нищета мужицкой хаты, мрак и невежество, участь певца бедноты, жизнь, полная лишения и риска».

Может быть, и даже наверное, сам Демьян так никогда не думал и, во всяком случае, не одевал свои мысли в столь нарядные формы.

А что именно он думал и как рассматривал свою работу в пору широкого признания, видно из его писем и поступков.

Во-первых, именно тогда он вернулся в «Правду». Во-вторых, именно в те дни он написал немало откровенных писем редактору «Донской жизни» Мирецкому, с которым у него возникли дружеские связи. Одно из них рисует обстановку в «Правде», как она видится Демьяну. В других высказан ход мыслей, какой всегда был ему свойствен, хотя позднее он уже не излагал их в письменной форме.

Вот отрывки из этих писем:

«Посылаю Вам… басню из вчерашнего номера «Правды» – «Муравьи». Басня – в силу тяжелой темы, широкого захвата – велика… Это почти уже и не басня. Просто – аллегорический призыв рабочих поддержать в тяжелое время свою газету.

Прекратив работу в «Правде»… я вернулся в нее в нынешнем июне; будучи позван на предмет, так сказать, поддержки. Я ушел было из «Правды» потому, что состав редакции «муравьиной» газеты получился из одних мух. Эти мухи много мне крови испортили. Вся «заграница» наша ничего не могла с ними поделать, как ни настаивала на необходимости моего возврата. У меня самого сколько было переписки! Пришлось под конец прибегнуть к крайнему средству: принести в жертву всех «мух». Я вернулся в «Правду». Мухи улетели. Пишут в газеты письма (см. «Луч» № 140)… Я решил пока не возражать. «Мухи» этому были бы только рады, чтобы завязать перебранку.

А дела «Правды» доведены до крайности. Не знаю, как откликнутся «Муравьи» на мою басню. Ее бы следовало перепечатать и у Вас: все бы маленькая польза, кто-нибудь пришлет в «Правду» лишний грош».

Дальше, как пишет поэт, «вышла чертова перечница. Я призывал «Муравьев» поработать один день с отчислением заработка в пользу своей газеты, а «Муравьи» взяли да… стали… бастовать, выражая этим протест против угнетения рабочей печати. Результат получился блестящий: «Правда» и «Луч» прекратили свое существование, а на заборах появились плакаты градоначальника о карах за забастовки. «Вышло дело – аромат», как поется в одной частушке. Прошла неделя. Вместо «Луча» родилась «Новая жизнь». «Правда» стала «Рабочей Правдой». Последняя на третьем номере успела уже конфисковаться. Рабочие газеты – газеты, четвертого измерения: будто бы существуют, а найти их порою невозможно: где они?! Что будет дальше – увидим».

…А дальше было то, что, помимо «Правды», «Просвещения», «Современного мира» и других изданий, Демьян принял еще предложение работать в харьковском «Утре».

Он впрягся в новое обязательство не ради дачи и не ради лишней публикации в провинции, – после выхода книги он был связан со многими газетами. На сей раз он проявлял предусмотрительность, как говорил, «на случай вынужденного отрясения столичного праха от ног моих».

Поэт сообщает Мирецкому, что «Днем у арестованного на улице Ефима А. Придворова был произведен (в д. 3, Пушкинская ул.) обыск. Придворов препровожден в охранку. Взята переписка, книги».

«Начинаю побаиваться: дошло ли до Вас мое письмо и бандероль? Неприятно, если письмо перехвачено тем «местом», которым я сам недавно был перехвачен. Успокойте меня, пожалуйста. (Не о себе думаю, мне что?) О Вас». Поэт тут же просит прислать несколько экземпляров статьи о своих баснях: «Хочу под нее заем учинить, то бишь аванс получить в одном издательстве. Мы – коммерсанты», – делает неожиданное признание Демьян. А и впрямь, чем он не «коммерсант»? Умудрился извлечь какой-то толк даже из своего ареста. Кроме басни «Будильник», написал стихи «Моя молитва», тоже вызванные к жизни самой охранкой:

 
Благодарю тебя, создатель,
Что я не плут и не предатель,
Не душегуб, не идиот,
Не заскорузлый патриот.
Благодарю тебя, спаситель,
Что дан мне верный «охранитель»
На всех путях, во всех местах,
Что для меня всегда в Крестах
Готова тихая обитель.
 

Ему удалось сдержать слово, данное жене, – вывез на дачу в Мустамяки, поселил неподалеку от Бонч-Бруевичей и Горького. По крайности тыл был обеспечен. Но Мирецкому он пишет:

«…А пока хорошего мало, – исключая удовольствие вылететь с «Пушкинской, 3» за неплатеж. Хорошо тому, у кого «соб. дом», особливо в Петербурге…»

Надо платить за дачу, за квартиру, за… Университет! Ведь, он все еще был студентом. Последнее продление вида на жительство было отмечено участком в марте. А как добывать другие «виды»? Надо держаться за Университет руками и ногами! Полиция не дремлет. И Александрийское воинское присутствие, вкупе с Херсонской губернской управой тож. Запросы, запросы…

Студент Придворов отлично знал, что с получением выпускного свидетельства кончится его право жительства в Питере. И он оттягивал этот момент как мог. Сдал десять экзаменов, а два – самых неинтересных для себя предмета – «придержал». На ту беду вышло распоряжение министра просвещения «О предельных сроках». Пришлось идти на экзамен по психологии и методологии истории.

Каково было ему, образованному марксисту, возиться с их «методологией»! Он теперь уже знал – и неплохо – другую, настоящую.

Каково было «мужику вредному», которого побаивались не в одной буржуазной партии и редакции, смиренно писать декану прошение, выражая, как полагалось для убедительности, «слезную» просьбу о новом продлении срока? Ничего, написал…

Ну и денек тогда выдался у него! 5 июня, когда в «Правде» верстали его «Азбуку» (некий Медведь объявил своим подданным, «чтоб следствий не было опасных, не разрешаю звуков… гласных!»). В этот самый день поэту пришлось сломя голову мчаться на Васильевский остров. Там, в канцелярии Университета, он домогался принятия платы за право учения. Квитанция, на которую он потом ссылался, апеллируя к декану, помечена: «5/VI 1913 года». Только и отвел душу ночью, в типографии, нырнув в стихию газетной торопливости, вдыхая запах бумаги и краски, слушая знакомые голоса и мерный грохот машин.

Хорошо! Борьба идет, просто всеми фибрами чувствуешь!

Но вообще-то не все шло гладко.

Бывали минуты уныния и у Демьяна. Однажды он с горечью писал Мирецкому:

«Тяжело выносить конфискацию за конфискацией»; сознавался, что иногда делается тошно, что мечтает о «южном воздухе, которого седьмой год не нюхал, застрявши в питерском болоте. Читаю на Вашем письме: «Новочеркасск», и зависть берет. Живут же где-то люди… У Вас там вишни давно отцвели. Не за горами – ягоды. И ставок, и млынок, и вишневенький садок, – и выпьемо, куме, добра горилка! Рай, и больше ничего. А мы здесь пробавляемся уксусной эссенцией и «Новым временем».

По-Вашему, я – трибун, который зорко: следит и т. д. А трибуну хочется в траве поваляться, опьянеть от степного воздуха, слушать трескотню кузнечиков и фырканье стреноженных лошадок…

Измытарился и устал. Говорю откровенно. Но буду писать, и никто этой усталости не заметит. Надо быть бодрым». В это время из-за новой басни «Честь» вспыхнули такие споры, что стихи послали на окончательное решение Ленину. Владимир Ильич высказался против: высмеивалась Вера Засулич, с которой Ленин много и горячо спорил, но не считал возможным насмехаться над ней. И Демьян впоследствии не включил басню ни в один из своих сборников. Умел понимать свою неправоту: «Своих промахов я не скрываю… Но – что делать? Выдержка и опыт приобретаются ошибками…»

Ошибки были. Но бывали и минуты ничем не омраченной радости. Вот, казалось бы, уж давно его «Басни» вышли, и пресса прошла – и вдруг! Харьковское «Утро» печатает статью Бонч-Бруевича, который давно уж на Украине из-за процесса Бейлиса: вызван в качестве эксперта по вопросам религии. Статья была подарком необыкновенным, и Демьян откликнулся горячо:

«Дорогой Владимир Дмитриевич!

Пишу Вам под свежим впечатлением от чтения Вашей статьи обо мне… я почувствовал себя взволнованным. Передо мною первый случай общественного мнения обо мне, высказанного человеком, лично меня знающим. Я получил громаднейшую нравственную поддержку не как «автор», а как человек «сам по себе». Стало быть, можно сказать обо мне доброе слово, даже зная шероховатости моего характера и те особенности, которые делают его тяжелым для многих, но не для Вас. Я чувствую, что Вам даже не пришлось ничего «преодолевать», а я люб Вам, каков есть.

Что касается «критики», то в ней я нашел также одну особенность, разрешающую большое недоумение, в каком я обретался последнее время, наблюдая какую-то, не поддававшуюся моей воле и внутреннему истолкованию, перемену в моем творчестве. Я со страхом стал замечать, что от меня уходит «смех», «добродушный смех»… заменяясь «гневом». Я подумывал: не падаю ли я? Органическое ли для меня, стихотворца, явление – гнев? Читая Вашу статью, я был поражен: почему никто не заметил того, что замечено Вами, а именно: гнева-то… гораздо больше, чем смеха. И именно гнев-то и есть главное, нужное… Я начинаю еще больше верить в важность и необходимость той работы, которую посильно делаю, идя по тому пути, на который я – после долгих мытарств – бесповоротно вышел…

Я не жду никаких испытаний для нашей дружбы, так как верю в ее искреннюю, глубокую прочность».

Поэт писал все это в том счастливом состоянии, когда человек верит «в важность и необходимость той работы», которую посильно делает. Владимир Дмитриевич растрогал его, и Демьян был готов захлопнуть книгу отзывов о своих баснях, если бы такая имелась. Но он еще не знал того, что стало известно через несколько дней: одобрительного отзыва Ильича.

Ленин, оказывается, даже Горькому написал, спрашивая: «Видали ли «Басни» Демьяна Бедного? Вышлю, если не видали. А если видали, черкните, как находите?»[5]5
  В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 48, стр. 180.


[Закрыть]

Пусть не «большая» литература! Маленькая? А он ею в меру сил большой правде послужит.

Глава IV
СНОВА ФЕЛЬДШЕР

Июль 1914 года.

Третьего – разгон митинга на Путиловском. Демонстрации в городе. Одиннадцатого разгромлена «Правда». Сотрудники арестованы. Двести тысяч бастующих питерцев. Четырнадцатого – всеобщая мобилизация. Девятнадцатого – война.

Ефим Придворов в призывном участке мгновенно приведен в «первобытное состояние»: оформлен согласно воинской специальности. Обмундирован. Снабжен документом с указанием станции отправления и станции назначения. И, снова став военным фельдшером, он катит в переполненном новобранцами вагоне.

Все совершилось с такой ошеломляющей быстротой и неотвратимостью, что он и удивиться не успел. В дороге он, так любивший поговорить со случайными собеседниками, поспрошать, о чем думают люди, был молчалив, хмур, даже злобен.

Как все это произошло? И что произошло? Самое страшное – арест Ильича. От сознания бессилия, оторванности от всего, что дороже самой жизни, мутилось в голове. То виднелся ему знакомый подъезд на Ивановской – будто ничего не случилось. Даже швейцар стоит. А наверху? Полный разгром. Нагромождение разломанной мебели. Пустые ящики из-под бумаг. Захвачена вся правдинская почта. Но растерянный Эммануил Иванович Квиринг все-таки что-то ищет. Перебирает пустые папки. Зачем? Все вынесено подчистую… А Квиринг находит! Находит среди мусора каким-то чудом прозеванную полицией новую статью Ленина. Может, ее кто-нибудь из своих нарочно сюда сунул? Черт знает, с ума сойти можно!

Бонч-Бруевич опять арестован. Вера Михайловна надеется, что скоро выпустят. Тогда она немедленно на фронт… Из всего, что говорено между ними на прощанье, в башке стучит одна фраза: «Не забыть бы запасное пенсне». А вот последний рассказ Бадаева запомнился в точности, будто сам все видел. Вот Бадаич жжет у себя на квартире бумаги. Вот примчался в «Правду» – еще сдуру назначил там свидание вернувшейся от Ильича нелегальной Анне Никифоровой: на людях не так опасно, а то за ним-де шпики ходят. Сообразил. Но в «Правде» все сотрудники уже загнаны в одну комнату. Недурной у полиции «улов»: человек двадцать разом. «Марксиста» поневоле и того в суматохе взяли. Бадаич орет, что он «неприкосновенный».

Депутат Думы! «Имеет право!»

А им наплевать. Кто и на что имеет право в Российской – пропади она пропадом! – империи? Поглядите, господин депутат на обыкновенную дулю.

Бадаев так и не узнал, с чем приехала от Ильича Анна Никифорова…

Последние стихи Демьяна Бедного «Правда» напечатать не успела. Они были всего лишь откликом на предстоящий визит западноевропейских ученых. Те собирались наблюдать здесь в начале августа полное солнечное затмение.

 
В чем тут может быть сомнение?
Хоть весь свет ты опроси:
Видеть полное затмение
Можно только на Руси!
 

Не знал он тогда, в какую полосу затмения придется войти, какие песни петь. Вот она, солдатская «Соловей, соловей, пташечка!..», заливаются в одном конце вагона. В другом гремит: «Ах вы, сени, мои сени!..» Эти звуки доносились до него, как сквозь сон. А в действительности он слышал голоса Квиринга, дочки, жены, Бадаева, Веры Михайловны и все, что было говорено там, в Питере. Ему приходила на ум странная мысль, что он, по существу, сам остался в Питере.

Разве фельдшер санитарно-гигиенического отряда Западного фронта – Демьян Бедный? Черт возьми, он про фельдшера Придворова и думать забыл! И вдруг пришлось лезть в старую шкуру. Тесно. Аж дух спирает. Ну-с, интересно, какую шутку сыграет теперь судьба с младшим медицинским чином? А может, ему просто повезло? Сколько перехватали большевиков? Даже «неприкосновенным» депутатам, пожалуй, не уцелеть. Демьян же Бедный оказался в погонах, служит царю-отечеству и летит «соловьем-пташечкой» навстречу австро-венгерскому войску. Впереди Польша. К Ильичу туда съездить не удалось, а теперь, когда не надо, – на тебе и Варшаву и Краков; как в детской считалке – «что угодно выбирай»… Только получается точно, как в Демьяновой же басне: «Когда бы довелось нам выбирать свободно…»

И еще вспомнились собственные стихи, напечатанные в «Правде» весной этого года, когда демонстрация рабочих свинцовобелильных фабрик, вызванная отравлениями свинцом, была встречена пулями. Всего четыре строчки, озаглавленные «И там и тут», поэт считал удачей. Ни одного лишнего слова – и все ясно. Цензурного «криминала» нет, а призыв к сопротивлению есть:

 
На фабрике – отрава,
На улице – расправа.
И там свинец и тут свинец…
Один конец!
 

Так вот, значит, теперь самому придется «познакомиться» со свинцом…

Спастись от фронта возможность была. Знакомый букинист прямо сказал, как это просто; он знал, что когда-то Придворов поступил в Университет по протекции великого князя Константина. Сейчас Константин «пристроил» писарем к себе в Измайловский полк букиниста Базыкина: «Их высочество и дочь у Базыкина крестили. Сходить бы вам к их высочеству – устроит!..»

Ничего Демьян не ответил доброжелательному советчику. Чувство отвращения поднялось до степени, которую он после называл «моральной тошнотой».

Не этот ли разговор пришел ему на ум много позже, когда он писал: «От блеска почестей, от сонмища князей, как от греховного бежал я наважденья»?.. «Сонмища-то», конечно, никакого не было. Верно, один К. Р. стоил многих, но разве поэт не имел права на гиперболу?

Замелькали Ломжа, Рейовец, Красностав, города, села и местечки, забитые войсками, пыльные проселки, обгорелые опушки лесов, брошенные пашни. И где-нибудь на привале после ночного налета «ерапланов» – неспешный разговор уже окрещенных огнем солдат. Фельдшер сидит в кругу своих однополчан, потягивает с ними махорочку. Каждый докладывает, что повидал да пережил. Один рассказывает про себя, что он большой умелец сады разводить – у них в роду все с малолетства к этому делу привязаны. Другой чуть не слезами сирот жалеет – эвон беженцев сколько на дорогах!.. Третий говорит, что хотел бы чужие страны посетить не войной, а на мирном ходу: поглядеть бы, как другие люди живут. Пятый тужит: на глазах убили товарища… Шестой проклинает «ерапланы». Седьмой – господ офицеров. Говорят и о жизни, смерти, храбрости, трусости, тяжести боев и маршей.

А фельдшер потолкует с людьми на привале и после пишет домой… то же самое. Послушать бы общий разговор у костра – не отличить сказанного любым мужиком в солдатской шинели от того, что сказано тем, кто долгие годы проносил студенческую и окончил Императорский. Иной раз даже звучит простонародная интонация:

«И-и, родненькая! – пишет домой Придворов. – Что за ад кромешный был минувшей ночью!.. Наши шли в атаку. Утром подвод недоставало для раненых».

«Сидишь, как куропатка в ямке, боишься поднять голову вверх, где парит ястреб. Сидишь и ждешь: вот схватит! Вот-вот схватит!»

«Сплошное горе кругом. Особо жутко глядеть на нищих, разоренных беженцев… Не дай бог никому видеть!»

«Переход в пятьдесят верст должны сделать в один день. Тогда стоянка будет. А нога что-то болит, растянул сухожилия», «Дело не в трусости, а в том, что одному приятно помереть за веру – царя – отечество, а другому приятно пожить так, как он готовился принести пользу на ниве жизни, а не на поле брани».

«Ночь сегодня не спал всю. Перемерзли крепко. Такой холод ударил! И сейчас руки коченеют. Ноги мерзнут, нельзя сидеть. Сильно захандрил. Ничего не хочется. Замерзло сердце, и мысли замерзли».

«Помнишь фельдшера нашего Воскресенского? Ему было 19 лет, и мы звали его Малюткой. Вчера утром Малютка смертельно ранен шрапнелью. Ран – 3. В пах, грудь и живот».

«Если умно, содержательно прожить жизнь, я думаю, умирать будет не страшно: пожил, мол, сколько надо, и сделал, сколько мог…» – делится раздумьями Придворов, не забывая поинтересоваться: «дали ли ростки посаженные мною дубки и сосны?»

Чем дальше, тем меньше строк о том, что доставалось на его долю. Наблюдений, записей солдатских бесед совсем нет. С первого дня, когда взялся за карандаш, была извлечена припасенная заранее записная книжка. К зиме заполнилось уже несколько.

С книжками он не расставался никогда. По примеру Тараса Шевченко носил в голенищах сапог. Великий Тарас так и называл их «захалявны кныжки». И Придворов знал, что потеряет их разве лишь вместе с ногами. Он дорожил тем, что было занесено сюда при свете костра и коптилки; в промежутках между переходами, бомбежками и боями; в грязных окопах, на забитых вокзалах, в поле. Он пополнял их все лето, долгую осень, наконец – половину зимы.

…Какое богатство метких наблюдений, точных характеристик, солдатских разговоров остались бы нам, если бы сохранились фронтовые записи фельдшера Придворова! Но их уничтожил Демьян Бедный. Как это случилось?

Через положенный срок, получив двухнедельный отпуск, Придворов помчался в Питер – вернее, сквозь Питер в тот пригород, где были семья и друзья. Но от станции Мустамяки до деревни Нейвола несколько верст. Вот картинка: точный план, как добраться от станции. Она была дана одному из тех, кто доставлял письма «с оказией». Теперь Придворов готовился промчать знакомый путь единым духом. Гнало нетерпение повидать своих, да и мороз стоял лютый.

Неожиданно на станции повезло. Здесь оказался однорукий Давид – возница и друг всех питерских литераторов, которых приютила Нейвола. Демьян обрадовался Давиду, как родному. И тот, как родного, обнял старого знакомца своей единственной рукой.

Сани помчались с особенной даже для лихого Давида лихостью. Но на пути он стал нервничать, оглядываться и уверять своего седока, что позади слышит фырканье лошадей: не иначе как нагоняют шпионы! Нельзя было пропустить мимо ушей опасения Давида. Что делать? Если полиция, обыск – попался с поличным. В записных книжках такие тексты, что головы не сносить – сам ли сочинил, со слов других ли записал. Там могло быть обнаружено что-либо вроде:

 
Втапоры не без причины
Царь извелся от кручины
И, дрожа за ход войны,
Каждый час менял штаны.
 
 
Со штанами – мысли тоже.
Драл царя мороз по коже,
Затрещал пустой чердак:
«Заварил я кавардак».
 

Да мало ли что еще почище там могло быть! И прозой и стихами, да и письма тут же…

Уже завиднелись первые дома Нейволы, и Демьян мгновенно принял решение: вместо того чтобы ехать вдоль улицы, к себе, он велел Давиду свернуть в первые же ворота. Тут, ворвавшись к редактору «Современного мира» Николаю Ивановичу Иорданскому, сразу кинулся к печке…

По тому времени сделал верно. Не подвел ни себя, ни других. Полиция во главе с жандармским полковником действительно нагрянула к Придворову на дом. Было перевернуто все. Забрали книги, рукописи, даже детские письма – от старшей дочери, что жила на Украине.

Демьян глядел на усилия доброго десятка охранников со жгучей ненавистью, но не без злорадства. «Нанося, выкуси!..» – прочли бы охранники в его глазах, если бы умели перехватывать и читать взгляды таких хитрых мужиков, как Демьян.

Тем не менее он очень потом сокрушался, что спалил все. Говорил, что «восстановить невозможно». Но как же заглянуть в его военное прошлое? Для этого остается только один путь. Все те же частично сохранившиеся в семье Придворовых письма к жене. Он сам не мог считать их сколько-нибудь стоящим внимания документом, да и вообще, наверное, забыл, что они существуют. В них много ласки, строк, предназначенных только одному человеку. И все же среди них оказывается немало значительного и проливающего свет на фронтового Демьяна.

Дело в том, что после побывки он вернулся в часть немного иным. Появилась осведомленность, а с нею и лучшее понимание происходящего. Новостей было много. Хороших. Плохих. Да и таких, в которых еще следовало разобраться.

Новость номер один была очень радостной: Ильич на свободе. В Швейцарии. Связь с ним налажена. Дальше шли средние новости, о тех, кто жив-здоров, но в ссылке или на фронте. Бонча выпустили, Вера Михайловна – на Южном, в Галиции; но большевистские делегаты, как после скажет Демьян:

 
…Что там в Питере творится.
Молвить истину: содом!
Очутились пред судом
От рабочих депутаты:
Очень, дескать, виноваты.
Что ж вменили им в вину?
Их призыв – долой войну!

Всех, конечно, закатали
В те погиблые места,
Где равнинушка чиста,
В снеговом весь год в уборе,
Ледовитое где море,
Где полгода – ночь и мгла.
Вот какие, брат, дела!
 

Только не сразу Демьян сумеет найти нужные слова и тон, чтобы снова обратиться к читателю. Пока что в «питерском содоме» его потрясли, даже лишили равновесия те новости, которых он никак не ожидал. Многие вчерашние единомышленники перешли на оборонные позиции.

Ум был взбудоражен вопросами, надеждами, огорчениями. Душу бередило желание активно вмешаться. Писать. К тому же прояснились связи – стало известно, где что удастся напечатать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю