Текст книги "Демьян Бедный"
Автор книги: Ирина Бразуль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Ирина Дмитриевна Бразуль
Демьян Бедный
Часть I. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 1904–1911
Глава I
ПРОВИНЦИАЛ С ТРОСТОЧКОЙ
Осенью 1904 года в Санкт-Петербург приехал молодой человек. Выйдя на площадь, замыкающую Невский, он начал оглядывать прохожих внимательным взглядом. Сам он для такого взгляда представлял мало интереса: обыкновенный здоровый малый, ни городской, ни деревенский. Лицо простое, а усики франтовские, не мужицкие. Порыжелое пальто и плохонький чемоданчик говорили о бедности. А новешенькая, лихо посаженная студенческая фуражка да зажатая в руке тросточка эту бедность только подчеркивали.
Приезжего никто не встречал, а он словно искал кого-то. Наконец, приняв решение, твердым шагом направился прямо к городовому, что прохаживался вдоль забора, зачем-то огораживающего центр площади.
Это место пока только готовили для конной статуи Александра III, которая вскоре и была воздвигнута, немедленно породив споры и насмешки. Истинный художник Паоло Трубецкой передал сходство и самый образ царя с исключительным мастерством и силой (в узком кругу друзей скульптор говорил: «Я посадил одно животное на другое»). Вдовствующая императрица оценила точность портрета. А на широкую публику произвел впечатление именно образ. По городу пошла гулять потихоньку передаваемая из уст в уста загадка: «Стоит комод, на комоде – бегемот, на бегемоте – идиот. Что такое?» Как только не называли этот памятник, пока, лет двадцать спустя, монумент не получил точное определение – «пугало». Нашел его приезжий с тросточкой. Он же написал и стихи.
Мой дед и мой отец при жизни казнены,
А я пожал удел посмертного бесславья:
Торчу здесь пугалом чугунным для страны,
Навеки сбросившей ярмо самодержавья.
Но в 1904 году тут был пока лишь забор с надписью: «Останавливаться воспрещается», что означало запрет пользоваться оградой как общественной уборной.
Устремившись к внушительному городовому, приезжий молодой человек, видно, так был занят интересующим его делом, что даже не обратил внимания на диковинное для провинциала новшество: на углу Лиговки и Невского завершал круг паровой трамвай.
– Скажите, пожалуйста, господин полицейский, – вежливо обратился к блюстителю порядка юноша, – разрешается ли ходить по Петербургу с тросточкой?
В странности этого вопроса городовой заподозрил подвох:
– Что такое? Как так? Почему такой нельзя?
– Да как же, ведь тут царь живет… – простодушно пояснил приезжий.
Но, заметив в настороженном взгляде рачьих глаз подозрение, поспешил ретироваться. Чего доброго, отправят в участок выяснять, кто такой, почему спрашивает, хотя вопрос был задан не зря: за годы обучения в Киевской военно-фельдшерской школе ее выпускник не раз слыхал рассказы старых военных служак о Петербурге и столичных строгостях. Один царь не разрешал курить на улице. Другой дозволял носить усы только военным. Третий запретил тем же военным иметь при себе часы. Правда, это было давно. Но если Николай I или Павел могли запретить курение и усики, почему другому царю не запретить что-либо еще? Царь все может. На то он и царь.
Быстро зашагал по Невскому приезжий, продолжая поглядывать вокруг: как насчет тростей и палок? Оказалось, что очень многие, в том числе и плохо одетые люди, ходили с палочками. Тогда, весело замахав своей, с удовольствием ощущая, что идет не где-нибудь – по Невскому! – молодой человек забыл, наконец, о беспокоившем его вопросе.
Очень скоро стали чередоваться одна за другой роскошные витрины гастрономических магазинов, но они не вызвали особого внимания приезжего, потому что был сыт: случай послал ему такой дорожный запас провизии, что хватило на всех соседей. Поездка началась хорошо. Подвыпивший кучер из какого-то имения впопыхах сунул в руки корзину для своего барина. А барин, видно, ехал в другом поезде. Сколько ни искали – не нашли. Пассажиры третьего класса унывать не стали. Только облизывались да приговаривали: «До чего же хороша господская пища!»
Молодой человек знал, что протяженность Невского – какие-нибудь три версты с лишком. Пользоваться конкой не собирался. Ноги крепкие, а деньги мелкие. Дойти до Васильевского острова можно быстро, а там лежат бумаги, которые сделают его студентом. До сих пор не верилось такому счастью.
Напрасно, однако, будущий студент прикинул, что быстро доберется до Университета. На пути встало неожиданное препятствие: переходя улицу, заметил недалеко от угла большой книжный магазин. Таких заманчивых не только в Елисаветграде, но даже в Киеве не видел. Можно чуть свернуть в сторону. Едва вошел – глаза разбежались. Сколько здесь невиданного, неизведанного!.. Книги стоят до самого потолка, играя корешками кожи, сафьяна, картона; с черными и золотыми заглавиями.
Иные почему-то были оставлены на прилавке раскрытыми, мерцая серыми пятнами печати посреди обрамления торжественно широких полей. Со всех сторон будто окликали десятки знакомых да и незнакомых имен. Кто по-русски, кто по-немецки, по-латыни, английски, французски и неизвестно на каких языках еще.
Сперва трудно было различить, где свои, где чужие; что читано, а о чем только слышано, что видит впервые; лишь угадывалось, что там, в глубине справа, – стихи. Это были томики поменьше форматом, а, наверное, стоит раскрыть любой, как на страницах затемнеют стройные столбики печати, какими ложится только стихотворный текст.
Понемногу новый посетитель магазина начал различать имена тех, кого он знал так хорошо, что мог говорить с ними на «ты». Увидел Шевченко, Ершова, Крылова.
Господи, а какой тут Гёте! Шекспир!.. Нет, даже в Киеве нет такого магазина… И вдруг провинциалу начало казаться, что он мало читал, мало знает, и он ощутил не свойственный ему страх: дерзнул податься на филологический факультет! Как бы эта затея простого мужичонки не потерпела фиаско. Сдать экстерном курс за гимназию – одно дело, а тут Петербургский императорский. Что будет?..»
Однако дозволено ли здесь рыться в книгах и уйти, ничего не купив? Сколько раз слышал фразу: «Здесь магазин, а не библиотека!» Да и помимо соображения приличий, как было не взять в залог этой встречи с первым петербургским магазином хоть какой-нибудь, самой дешевой книжки? И он начал смотреть иначе. Выбирать. Это оказалось еще увлекательнее и труднее: почему та, а не эта?
Каждый раз, уже собираясь расплатиться, он забывался и снова пускался в плавание: смотреть и выбирать, выбирать и смотреть… Но только увлекся новым томом, как вдруг равнодушный приказчик, как показалось пренебрежительно, попросил:
– Извольте посторониться. Мне надо для покупателя товар достать. – Установил стремянку и живо полез наверх.
«Изволившего посторониться» задела бесцеремонность, в которой почудился подтекст: «Я, мол, настоящего покупателя обслуживаю, а ты, лапоть, только глазеешь». Рассердило и то, что приказчик назвал книгу «товаром», как какую-нибудь галантерею.
– Что ж, господин приказчик, – сказал молодым баском «лапоть», увидев, что руки продавца пусты, – побеспокоить умеете, а достать, что нужно, не можете? Да я вижу, это мудрено: битый час толкусь, теряю время, не могу найти что нужно, а вы только «извольте посторониться»? – передразнил он, с трудом сдерживая грубость.
– Как можно, ваше благородие? Чего изволите? Только прикажите-с!
Приезжий поймал на себе взгляд бородатого господина, о котором пекся продавец. Ну да все равно! Наступать себе на ноги никому не даст. И он предъявил свое требование таким тоном, будто спрашивает сущую безделицу.
– Первый том Никитина, восьмое издание девятисотого года Клавдия Кузьмича Шамова, составленное де Пуле, с портретом, факсимиле и биографией, – заявило «его благородие» в порыжелом пальто, не располагая и третьей долей стоимости этой книги.
– Прощения просим-с, сейчас не имеем. Извольте зайти завтра. Или, может, угодно-с оставить карточку – мы пришлем мальчика на дом-с!
Тут неожиданно вмешался бородатый. Он неторопливо поощрительно заметил:
– Очень приятно видеть у современной молодежи интерес к отечественному автору и столь редкое знакомство с издателями. А де Пуле весьма изрядный биограф и составитель. Иван! Ты что же хозяина срамишь? Не может быть, чтобы у него шамовских фолиантов не было!
Приезжий похолодел от этого заступничества. Он пересмотрел тут – слава богу сколько! – и был уверен, что этого издания не найдется. Ну и влопался! – думал он, ругая уже теперь себя последними словами. Ужли бежать, схватив в охапку кушак да шапку?
– Не извольте гневаться, господин профессор! – извинился перед бородатым Иван. – Намедни только экземпляр продали. Мы завтра же пришлем-с. Пусть только изволят адресок-с!
– Адресок, адресок! – проворчал покупатель. – Иди. Без тебя обойдусь. Я тут другое присмотрел. – И, не зная, следует или не следует ему поклониться господину профессору, взял первую попавшуюся книгу. Это было дешевенькое, без переплета издание из пособий по русской литературе. Тут были приведены собранные почему-то Екатериной II пословицы. Интересно: многие остались ходовыми, но потеряли свои половинки: «Чудеса в решете» – говорят, а пояснение: «Дыр много, а вылезти некуда» – исчезло; «Пьяному море по колено» – все знают, но главное-то: «лужа по уши» – позабыли!.. Начав листать книгу случайно, молодой человек увлекся ею. Понравились пословицы, каких он не знал: «Стоянием города не возьмешь». А из раздела «Гражданское начальное учение в вопросах и ответах» по вкусу пришлось: «Долго ли учиться? – Дондеже не будет жаль быть лучше или знающе». Хорошо сказано!
Пункт «Долг родителей есть дать учение» заставил невесело усмехнуться. Вспомнилась мать, неожиданно появившаяся на елисаветградском перроне: «А щобь тобi туды ны доiхаты, ны назад не вернуться!» Благословила! Хорошо еще, что не срамословила. Недобро поджались его губы, но тут же помягчели: он увидел томик Кольцова. Раскрыл книгу. Знакомый портрет. Эх, милый! Недешево тебе дался Петербург, литература. Тоже семейка у тебя была. Скотом торговать – мил-хорош, а стихи писать – пшел вон! Даром что родные. Вот и жалобился: «В поле ветер веет, травку колыхает, путь, мою дорогу, пылью покрывает». Печально…
Приезжий читал быстро, схватывая взглядом всю страницу разом. Как всем людям, много читающим в молодости, ему было дорого всякое сходство с собственными мыслями и судьбой. А тут разве нет общности в том, что Кольцов в своем кругу «не мог набраться не только каких-нибудь нравственных правил или усвоить себе хорошие привычки, но и не мог обогатиться никакими хорошими впечатлениями…»; что он «слышал грубые и не всегда пристойные речи даже от тех, из чьих уст ему следовало бы слышать одно хорошее»?
А разве и Кольцов не начал свое литературное просвещение со сказок? А его благоговейное отношение к Пушкину? И вот еще занятно: тут сказано, что на родину Кольцова приезжал еще наследником престола Александр I. «Вероятно, – писал о поэте биограф, – он был представлен наследнику». Вот как! А когда в военно-фельдшерскую школу приезжал с инспекцией великий князь Константин (хотя и не наследник, но все-таки царской фамилии), кого представили его высочеству как способного? Какого ученика обласкал князь, обещал покровительство?
Такое сходство начала судеб могло ровно ничего не означать, но всякая общность с любимым поэтом была воспитаннику военно-фельдшерской школы приятна.
Да, видно, томик мил-друга Кольцова надо купить. Дороговато… Переплетен под кожу. Сорок пять копеек! Зато пословицы дешевле. Ну да ладно. Все равно перебиваться. И, непредвиденно истратив часть своих скудных средств, приезжий вышел из магазина очень довольный, что так отпраздновал свой приезд в Петербург. Удачно и то, что сразу обнаружился такой превосходный магазин. Надо запомнить. Проспект называется Литейным. Интересно, что там дальше? Молодой человек не удержался, чтобы не сделать еще несколько шагов по этому прекрасному проспекту. И остановился как вкопанный: перед ним был другой книжный магазин. Да такой, перед которым первый выглядел просто жалкой лавчонкой.
Сквозь зеркальные стекла просматривались сверкающие полированным деревом полки с книгами. Картины, ковры, люстры. Но – ни живой души. Да и что там делать простому смертному?
На вывеске значилось: «Н. В. Соловьев. Антикварная торговля книгами». Так вот в чем дело! На Невском соловьевская фирма продает фрукты. А здесь – книги. Один хозяин или семейка? Да не все ли равно? Устраивать ковровое и зеркальное роскошество вокруг апельсинов – пусть! Но фруктовый привкус в книжной лавке – свинство. Книга не нуждается в том, чтобы ее украшали.
Пройдя дальше, он утешился: перед ним был нормальный магазин, с аппетитно заваленными до потолка полками. Еще через дом-другой – снова. На этот раз с антресолями, на которые заманчиво вела деревянная лестница. И там все забито книгами.
Книги, книги, книги…
Так вот какой он, Петербург!
Это «открытие» Петербурга сбило приезжего с толку. Сколько времени ушло? Давно пора добраться до Университета. Хорошим шагом он двинул опять на Невский, прикидывая, как быстро дойдет до Васильевского острова.
Царственно выглядела главная каменная аллея столицы. Бронзовые кони, колоннады, памятники, дворцы и даже новенький гастрономический магазин – тоже дворец. Разряженных дам и господ, гвардейских офицеров ожидают в колясках лихачи с конями, вроде даже не имеющими ничего общего с обыкновенными, не говоря о степных, простецких. Но скорей дальше, к цели, к Университету!
Удивление вызвало количество банков. Сколько их тут? Северный, Русско-Китайский, Учетный и ссудный, Азовско-Донской, Коммерческий, Московско-Купеческий, Частнокоммерческий, Учетно-ссудный банк Персии – и несть им числа!.. Пришла на ум параллель: «Почему в Москве такая бездна церквей?» – спросил Наполеон у генерала Балашова. «Русские очень набожны», – ответил Балашов. Так рассказывает Толстой. «Но почему в Петербурге такая бездна банков?» – спросить бы у какого-нибудь петербуржца. Неужели потому, что «русские очень богаты»? Как бы не так! Они так же богаты, как набожны; и в обратном приезжего не убедил бы никакой распропетербуржец. Только говорить здесь было пока не с кем.
Он чувствовал себя в этом городе, как немой.
Начала понемногу давить и казенная парадность. Чем ближе к Адмиралтейству, тем больше, казалось, прихорашивалось все то, что было отмечено честью соседствовать с резиденцией царя. По улицам уже ходили фонарщики со своими длинными шестами, зажигали газовые фонари. Разносчики газет с блестящими металлическими буквами на фуражках кричали: «Вечерние биржевые!» Он любил газеты, потянулся было в глубочайший карман брюк, где в единственном носовом платке хранился скудный остаток монет, но вовремя одумался: на кой шут ему «Биржевые ведомости»? И снова ходу. Эх, свернуть бы на Сенатскую, Петра I поглядеть! Ничего, потерпишь. Никуда всадник не ускачет, а день на исходе. И так изменил обычной деловитости, застрял в книгах. Успеет ли сделать главное?
Университетская канцелярия, конечно, оказалась закрытой. Так. Проворонил. Хорош. Он вышел на набережную разозленный, но, бредя обратно уже без торопливости, забыл об Университете, о самом себе.
Когда-то в Киеве, выйдя впервые на Владимирскую горку, окинув взглядом широкий Днепр и бескрайнее, тонущее в синем мареве Заднепровье, он задохнулся от чувства беспричинного счастья. Тогда он думал, что никогда больше не увидит такой ошеломляющей, радостной красоты: неужели может быть на свете что-нибудь равное этому спокойному, торжественному простору?.. Ново и неожиданно было еще и чувство гордости. Это моя родина, мои просторы, моя земля. Чуть слезу не прошибло.
Такое же чувство постепенно завладевало им теперь. Он глядел на Неву с ее мерцающими вдали огнями другого берега, и, хотя Днепр был пошире, а с Владимирской горки было видно дальше, здесь открывалась совсем новая, иная красота. Она была делом рук человека. Какой город, какой поистине царственный город!
Теперь он шел по местам, где глазу не мешали вывески, витрины, нарядные толпы. Это было как сновидение. Поворотил налево: пусто у Зимней канавки. Никого у Летнего сада, на Марсовом поле. Лишь изредка, мягко покачиваясь на дутых шинах, промчится закрытая коляска. Вернулся обратно – и вот она, Сенатская площадь. Здесь тоже никого. Вечерний туман плотно слоился по земле. Здания стояли, как на облаках. Медный всадник взлетел, будто ни на что не опираясь. Мчался как по воздуху. Вспомнился Мицкевич:
Но конь Петра безумно несся,
Все сокрушая на лету,
И вдруг вскочил на край утеса.
Подняв копыта в пустоту.
Царь бросил повод, конь несется.
Закусывая удила…
Вот упадет и разобьется…
Но все незыблема скала.
И медный всадник, яр и мрачен,
Все так же скачет наугад.
Так, зимним холодом охвачен,
Висит над бездной водопад.
«…Так вот какой он, Петербург. Есть ли где на свете что-либо величественнее?» – спрашивал он себя, снова ощущая невесть откуда взявшуюся гордость своим отечеством.
Но как бы ни был восторжен взгляд этого «первооткрывателя» Петербурга, как бы нежно он ни прижимал к себе первые, приобретенные здесь книги, приезжий нисколько не походил на тихого мечтателя, хилого книгочия, богатого понятиями и бедного житейским опытом. Этот провинциал был мужик кровь с молоком, косая сажень в плечах. Хитрый, далеко видящий глаз деревенского заводилы так и говорил, что он парень не промах. Ну, а если пописывал стишки, то большей частью смешные, даже издевательские и иной раз такого точного прицела, что его, бывало, мутузили высмеянные товарищи, в свою очередь сполна получавшие сдачу. Не терялся он и на селе с девками и с городскими барышнями умел слово сказать. Отдавал должное украинскому кулешу, а приводилось – и горилке.
Вместе с тем он был не так-то прост. В плохоньком чемоданчике лежала любимая маленькая книжка, издание «Дешевой библиотеки». «Гамлет». На титульном листе владелец сделал надпись – выписку из трудов философа Бокля: «В акте сомнения зарождается прогресс». Последние же странички, оставленные чистыми для заметок, были заполнены полемикой в оценке «Гамлета» с какой-то прочитанной в шестнадцать лет статьей.
Однако пустой желудок отрезвляет и не таких мечтателей… Пойти по адресу елисаветградских знакомых? Поздно. Загулялся. И приезжий взял курс к вокзалу, чтобы посидеть в какой-нибудь извозчичьей чайной. Благо не был еще съеден добрый кусок сала, что сунул дед в дорогу. Можно заправиться. Этот день он закончил в ночной чайной, в которой увидел еще один Петербург. Только не знал, какой именно. Уж больно разные тут сидели люди. Не то свои, не то чужие. Ладно. Не знакомиться пришел. И он занялся салом.
Глава II
БЛАГОНАМЕРЕННЫЙ СТУДЕНТ
Ефим, сын Алексеев Придворов, состоящий в запасе армии старший медицинский фельдшер, принадлежащий к обществу крестьян села Губовка, что подтверждало представленное им свидетельство за № 1291, и получивший увольнительную от этого же общества за № 220, был по прошению своему на имя его превосходительства ректора Санкт-Петербургского императорского университета зачислен в студенты историко-филологического факультета поименованного Университета.
Начальник канцелярии производил зачисление подобных просителей весьма неохотно: гимназический аттестат зрелости был плохонький, с тройками. Удивительно, что по закону божию пять. От этого документа за версту пахло экстернатом, к которому широко прибегали все эти люди из народа, коих в министерстве просвещения с легкой руки министра именовали «кухаркиными детьми». Безусловно, в университетской канцелярии было известно, что из народа вышел когда-то Ломоносов. Но пока что-то Ломоносовых больше не видать, а замусоривать петербургское студенчество из пустых надежд на кухаркиных детей не следовало. К тому же проситель был из фельдшеров. При чем тут филология?
В заявлении просителя, правда, имелось объяснение:
«Причина выбора историко-филологического факультета, а не медицинского, как следовало бы от меня ожидать, как от фельдшера, кроется в том, что в Киевскую военно-фельдшерскую школу я был помещен родными, когда мне было всего 13 лет. Родные, по бедности своей, рады были случаю пристроить меня на казенное иждивение, а я, хотя за 4-летнее пребывание в школе по успешности в занятиях шел неизменно первым учеником, успел, однако, вполне убедиться, что истинное призвание мое науки не медицинские, а гуманитарные».
Внизу был указан адрес: «Елисаветград. Вокзал».
…Совершенно неприличный адрес. Лучше бы уж указание на бакалейную лавку.
Даже такой необходимый и полагающийся по форме документ, как увольнительное свидетельство, и тот был неприятен:
«Дано сие отставному бомбардиру Херсонской губернии Александрийского уезда Новгородковской волости села Губовки Алексею Софронычу Придворову в том, что к отправлению сына его Ефимия в учебное заведение Губовское сельское общество с своей стороны препятствий никаких не имеет.
Июня 15 дня 1904 г.
Сельский староста Сотников
Писарь Бульба».
…Бульба! Это у Гоголя читать можно, да и то не всегда уместно. Господи боже, до чего сюда чернь рвется! И почему этого вокзального жителя зачисляют? А, вот бумага. Подписана попечителем Санкт-Петербургского учебного округа, статским советником Извольским. Она представляла просьбу вокзального жителя Придворова в ином свете. У него оказался высокий покровитель. Не кто иной, как великий князь Константин Константинович. Начальник при всех верноподданнических чувствах не мог про себя не отметить, что великий князь уж чересчур переигрывает в своем демократическом кокетстве. Вечная возня с неимущими, да и эти его стихи, изданные под вензелем «КР», – одни сентиментальности. Питает чувства к бедным? Любезничает с народом. Но что поделаешь: черным по белому написано: «Его императорское Высочество, принимая участие в судьбе просителя и находя, что Придворов заслуживает просимой милости, и, со своей стороны, просит меня об удовлетворении изложенного ходатайства просителя».
С этим пришлось примириться. Но каков наглец этот проситель! Оказывается, представляя свидетельство о бедности, желает еще и стипендию!.. О времена, о нравы! Какой же это будет «Императорский университет»? Сколько голодранцев! А после будут судить, что студенты неблагонадежны, тянуть к ответу за их выходки, демонстрации, тайные общества.
И все же когда дело дошло до стипендии, начальник канцелярии немного утешился. Отдал должное великому князю: само собой, поза его высочества отличалась от дела. Он был, конечно, добр. За чужой счет.
Неплохо придумал: вместо того чтобы определить стипендию от казначейства, как это делалось в случаях покровительства государя и особ высочайшей фамилии, «КР» предлагал «оказать содействие к назначению просимой стипендии» министру просвещения; тот – попечителю Извольскому, а Извольский отнесся с этим делом к Университету. Будто все они не знают, что такие дела решаются лишь правлением Университета! Ах, ваше высочество, ваше высочество! Все равно вылетит ваш ветеринар, или – кто он там? – фельдшер, за неуплату права учения… А вы, ваше императорское высочество, так и останетесь благодетелем. Хорошо вам играться. И с сокрушенным сердцем начальник оформил зачисление.
Но, окрыленный зачислением, Придворов, наивно полагавший, что стипендия «приложится», остался на бобах. Лекции шли на голодный желудок.
Это его не обескураживало. Голодным не привыкать было стать. Все как-нибудь устроится. Поначалу его больше заботило то, что в Университете он чувствовал себя не в своей тарелке.
С первых же дней он как-то не сумел нигде приткнуться во время перемен; кругом шла болтовня, курение, там и сям посбивались новые и старые знакомцы, кто-то спорил, кто-то смеялся… Он проходил по длинному, как улица, коридору этого старого, еще петровских времен здания, не причаливая ни к одной из групп.
Придворов молча наблюдал не только других, но и себя: в простенках между окнами во многих местах сохранились зеркала, которые остались, наверное, еще с той поры, когда тут помещались знаменитые двенадцать коллегий Петра. Такой возможности видеть свое отражение ему доселе не представлялось. И он остался недоволен ни собой, ни другими. Зеркала показывали, что сам он выделяется мешковатостью, дурной одеждой, этакой здоровой неинтеллигентной рожей, нисколько даже не побледневшей от всех экзаменационных бдений и нынешней голодухи. Что до других, то, пользуясь методом исключения, он очень скоро пришел к выводу, что сойтись ему здесь не с кем.
В первую очередь отметались те, кто был окрещен студентами «белоподкладочниками». На Васильевский остров они прибывали на своих рысаках. От этих молодых людей пахло духами. Они курили дорогие сигары, а иногда даже дамские пахитоски. Рассуждали о балеринах. Частенько переходили на французскую речь.
Вторую группу составили те, кто старался держаться поближе к первой; смеялись, наверное, пошлым их анекдотам, бегали к подъезду смотреть, приехал ли экипаж, чтобы развезти богатых оболтусов по собственным домам…Да эта холуйская публика, прихвостни богатеев, была еще отвратительнее, чем сами «белоподкладочники»!
Оставалась еще группа. Тут физиономии были повыразительнее, одежда попроще, но и рядом с ними он казался себе деревенщина деревенщиной… У них длинные волосы, какие-то нигилистические ухватки, и уж больно много крику. Руками машут, орут, как бабы! А споры, на его взгляд, не стоили выеденного яйца. И он молча простаивал все перерывы, прислонившись к стене и потягивая свой дешевый табачок. Лекции же записывал тщательно и ходил на занятия аккуратнейшим образом. В конце концов он приехал сюда не компании водить, а учиться. Что до разговоров, то они получались у него лучше с извозчиками да дворниками; еще только бы добраться до продавцов книжных магазинов. Среди них есть и толковые, хорошо знающие книгу. Но без денег с ними говорить не о чем. Готовился он в Публичной библиотеке, и там же ему посчастливилось подцепить своего первого ученика. Это был сын служителя, с которым Придворов по обыкновению легко разговорился.
Когда наступила глубокая осень и уже не раз выпал и растаял легкий снежок, дела понемногу наладились. У него было уже три ученика по всем гимназическим предметам. Тот же служитель подсказал адрес дешевой комнатушки, главное – в двух шагах от библиотеки, на Садовой. И Придворов почувствовал, что жизнь вроде бы начинает устраиваться.
К тому же в процессе занятий выяснилось, что он уж не так мало знает, а новое давалось легко. Это приносило огромную радость: вот что значит не зря жить на свете! Каждый день открываешь другую страницу другой книги. Каждый день слушаешь таких профессоров, как Кареев, Веселовский, Бодуэн де Куртенэ, Соболевский, Тураев…
Да, теперь похоже, что он станет человеком. Еще немного, каких-нибудь три-четыре года, – и будет образованным господином. У Придворова имелись причины быть довольным своей судьбой. Разве университетская программа не раскрывала широкие горизонты? Разве, сделавшись студентом, он одним только этим не достиг уже многого? В конце концов ему только еще двадцать один год. Что-нибудь толковое из его бытия, может быть, получится. Может быть, даже выйдет что-либо по стихотворной части? Он не оставлял своих опытов, хотя его еще «качало» в разные стороны. Влекла и лирика и сатирические мотивы, и он сам не знал, что больше. Первые шаги в поэзию были сделаны незнакомым бродом, и даром, что придворовские опыты уже кое-кто одобрил, но надеяться он все же боялся. Образование – дело определенное, а поэзия – поди знай… Нельзя обольщаться одной-другой похвалой, удачей. Что-то подсказывало ему, что тут недоверие к себе полезнее, чем удовлетворенность.
Пожалуй, поэзия была единственной областью, в которой он не чувствовал себя уверенно и твердо. Во всем остальном он был доволен собой, своими знаниями, тем более что и не подозревал, сколь многого еще не знает.
Он не чувствовал, что земля, по которой он ходит, вздрагивает от подземных ударов; не замечал бурного, полного подводных течений движения реки, несшей его самодельный плот, с таким трудом собранный из разномастных бревен. Он надеялся причалить к светлому берегу другого мира, и этот мир был для него желанным безотносительно ко всему остальному.
Успешно занимаясь, он, однако, так и не пустил корни в университетской среде. По-прежнему сторонился холеных «белоподкладочных» студентов, а тех, в ком замечал проявление политических интересов, избегал еще больше: ведь он дал при зачислении обязательство:
«…Я даю сию подписку в том, что обязуюсь не только не принадлежать ни к какому тайному сообществу, но даже без разрешения на то в каждом отдельном случае ближайшего начальства не вступать и в дозволенные законом общества…»
Хорош бы он был, если бы, с таким трудом выбравшись сюда, вылетел бы в мгновение ока, уличенный в чем-либо недозволенном! Уж тут ему никакой распревеликий князь бы не помог! А ведь если бы не тот случай, что его высочество спустя несколько лет после визита в Киев прибыл в Елисаветград, возможно, не видать бы нынешнему студенту Университета как своих ушей.
При этом воспоминании начинало шевелиться доброе чувство к отцу, которого он вообще не мог уважать из-за слабоволия, с каким батька сносил унижения от матери и прибегал к бутылке. Но за тот летний день, когда отец весь в поту, гремя своей бляхой носильщика, примчался, задыхаясь так, что еле мог вымолвить: «Беги скорей! На вокзал… Вагон князя прибыл!» – за тот день можно было многое простить ему.
Разумеется, Константин Константинович сто раз позабыл о представленном ему когда-то в Киевской школе успевающем ученике и его поэтических пробах. Но когда удалось уговорить свитских и те доложили – его высочество отнесся милостиво, и вот – приняли в Университет! Теперь надо держаться за него всеми зубами да быть подальше от всех этих «сходок», «прокламаций», «вопросов», споров о свободе и народе. Много эти студенты в нем понимают! Что шумят? Ну, народники – святые люди, хотя и наивные. А эти новые партии? Марксисты? Придворов своими ушами слышал, как один очень серьезный студент так прямо и заявил: «Учение Маркса такая же мистика, как поповский догмат о предопределении». Вот те и споры! Хватит и церковных догматов. Еще новых не хватало.
Нет, все эти «вопросы» не составляли для него никакого вопроса. Не тем был занят. Ему бы еще несколько уроков. Скоро зима на дворе, а носить нечего! Сколотить на пальто – вот это бы дело!
Еще меньше его интересовало все происходящее вдалеке от Петербургского университета. Какие-то русские люди попадали в ссылку, бежали за границу, объединялись, разъединялись, издавали газету, которую тайно переправляли в Россию. Они за что-то боролись, что-то создавали, куда-то шли, но он не слышал их поступи, не знал их имен, не видел их газет, не знал, о чем спорят, чего добиваются.