Текст книги "Человек в культуре древнего Ближнего Востока"
Автор книги: Иоэль Вейнберг
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Человек древнего Ближнего Востока осознавал и различал причинно-следственные связи, но воспринимал их не как безличные и законообразные явления, а большей частью как личностные силы, наделенные той или иной степенью сознательности и воли. Поэтому он «в поисках причины спрашивает не „как“, а „кто“… ищет целенаправленную волю, совершающую действие» [165, с. 15 – 20; ср. 85, с. 165–166]. Это суждение подтверждается словами древнеегипетского медицинского трактата из папируса Эберса (XVI в. до н. э.): «…у меня (т. е. врача) изречения, составленные вседержителем, чтобы прогнать болезнь (?), что от бога и богини, смерть мужскую и женскую. Ко мне относится сказанное: „Я защищаю его (больного) от врагов…“». Очевидно, что болезнь рассматривается как результат воздействия бога, врага, т. е. «причина» воспринимается как некая личностная сущность.
Вследствие такого восприятия «причины» мифологическое мышление принимает любую внешнюю аналогию, связь части и целого, связь по сходству, словом, любое соприкосновение во времени и пространстве как функциональную связанность, что позволяет говорить об ассоциативности мифологического мышления [85, с. 165 – 166; 43, с. 20–21]. Отсюда и непонятное современному человеку создание древними разительно непохожих, зачастую даже взаимоисключающих описаний одного и того же явления, которые к тому же не воспринимаются как противоречия, что наглядно демонстрируется записями «Исполнившихся предсказаний» (omina)древнего Двуречья. Аккадские жрецы фиксировали явления, в которых они видели предзнаменование тому или иному событию в государственной или частной жизни, – наблюдения природных феноменов, очертания печени жертвенных животных, особенно аномалии рождения как в животном мире, так и среди людей. Но как осмыслялись такие, например, предзнаменования: «Если овца родит трех барашков, страна будет вкушать свое счастье, дела у хозяина овцы пойдут хорошо, дом его расширится. Если овца родит четырех барашков, на страну нападут враги, заберут весь урожай. Восстанет мятежный царь, в стране будет переворот…» Или другое: «Если женщина родит и (у ребенка) будет львиная голова, будет в стране сильный царь. Если женщина родит и (у ребенка) будет голова свиньи, будет скот плодовит идом мужа ее расширится» [195, с. 263–264].
С ассоциативностью мифологического мышления связана его черта, которую условно можно назвать «матричностью», т. е. мышление по аналогии. Встречая что-либо новое, древневосточный человек обычно спрашивает себя: «На что оно, это новое, похоже?» и ищет ему аналоги в своем опыте и опыте предков. Доказательством тому может послужить широко распространенная на всем древнем Ближнем Востоке концепция «образа», или точнее «праобраза» [197, с. 407–417], согласно которой все важное в реальности – храм, царственность, да и сам человек – создано соответственно небесно-божественному «праобразу», как об этом говорится в шумерском мифе об Энки и Нинхурсаг:
О мой сын (– Энки), поднимись с ложа… мудрое сделай.
Сотвори богам слуг (– людей), да порождают себе подобных (?)
[88, с. 130].
В древневавилонской (I тысячелетие до н. э.) эпической поэме «Энума элиш» рассказывается, что боги Ануннаки сначала воздвигли храм Мардука в небе:
Когда же закончили Эсагилу,
Все Ануннаки молельни себе воздвигли…
[122, с. 46; VI, 66–67]
после чего храм был воспроизведен на земле, в Вавилоне.
Ассоциативность мифологического мышления отнюдь не означает, что древнему человеку мир представлялся неупорядоченным. Как раз наоборот, мифологическое видение мира характеризуется строжайшей, даже избыточной его упорядоченностью, жестким иерархическим построением, основой которого является система бинарных, а также сводимых к бинарным, тринарных и иных оппозиций [85, с. 230 и сл.]. Именно они являются первоначальными «кирпичиками» мифологических символических классификаций, соответствующих вначале простейшей пространственной и чувственной ориентации человека (верх – низ, левый – правый, близкий – далекий, большой – маленький и т. д.). Затем они дополняются простейшими соотношениями в космическом пространстве (небо – земля или небо – земля – море, север – юг, восток – запад, день – ночь и др.), в социуме (мы – они, мужской – женский, старший – младший и др.), вплоть до абстрактных числовых противопоставлений или фундаментальных оценочных оппозиций типа жизнь – смерть, сакральное – мирское и др. Набор наиболее употребительных оппозиций ограничен, и в связях членов оппозиций с основными оценочными категориями положительного и отрицательного можно заметить известное постоянство: верхний, правый, мужской, старший, близкий, свой, светлый и пр. образуют, как правило, положительный полюс, а нижний, левый, женский, младший, далекий, чужой, темный и пр. – чаще всего отрицательный, хотя набор оппозиций и оценки их членов в различных локальных древневосточных культурах бывали разными. Система бинарных оппозиций проявлялась в столь важном в древнеегипетской жизни противопоставлении Осириса – бога, олицетворяющего производительные силы природы, учившего людей сеять злаки, сажать виноградники, выпекать хлеб и т. д., Сетху, злому богу пустыни. Проявлялась она и в зороастрийском дуализме, противополагавшем Ахура-Мазду, который, «обладающий знанием и добродетелью, пребывал наверху», Ангхро-Манью, который, «медлительный в постижении, объятый страстью к разрушению, был глубоко внизу во тьме» [88, с. 341]. Те же признаки видны и в организации царского двора у хеттов, в определении функции и места придворных должностных лиц по принципу бинарных оппозиций – правый – левый, верх – низ и т. д. [8, с. 133 и сл.].
Поскольку «праобраз» есть нечто предшествующее явлению, но также сосуществующее с ним или существующее всегда, то ассоциативность, матричность мифологического мышления неразрывно связана с его традиционализмом. Вот как определяет традицию литературовед из ГДР Р. Вейман: «Традиция развивается на основе единства противоречий: она питается исторической действительностью прошлого и историческим сознанием настоящего… Традиция есть то, что воспринято и что, будучи само изменчивым, изменяет творчество тех, кто воспринял традиционные образы» [21, с. 48]. Это определение привлекательно своим историко-диалектическим подходом к традиции, в которой, как в любом живом организме, всегда действуют две тенденции, две ориентации. Первая – ориентация на традицию, т. е. на освоение и передачу унаследованных признаков и черт, что обеспечивает стабильность, устойчивость организма, вторая – на новаторство, т. е. на выработку новых черт и признаков, обеспечивающих развитие организма, его адаптацию к меняющемуся окружающему миру: при этом соотношения между обеими тенденциями могут быть различными и подвижными. Подобный подход верен и по отношению к культуре, в которой идеальное равновесие между обеими тенденциями явление редкое, как правило, наблюдаются эпохи, общества и культуры с доминирующей ориентацией на новаторство и другие – с преобладающей ориентацией на традицию.
В древневосточном обществе, культуре древнего Ближнего Востока доминировала ориентация на традицию. Это обусловливалось направленностью многих рассмотренных выше предпосылок формирования культуры, но особенно сущностью самого мифологического мышления, в котором традиция прошлого, опыт предков оценивались как абсолютная истина, рассматривались как эталон для всех последующих поколений. «Древний человек жил в мире абсолютных истин… В общественном сознании, как правило, царило единомыслие…» [61, с. 6], проявлявшееся в древневосточных текстах в бесконечных ссылках на «слова и дела предков», на «пример предков» и т. д. С господством абсолютных истин сопряжено то, что Д. С. Лихачев называет «этикетностью», т. е. приверженность к выражающим и отражающим эти истины стандартным, устойчивым стереотипам поведения, речевым оборотам и формулам, мотивам и формам изобразительного искусства [71, с. 96 и сл.]. Человек мифологического мышления спокойно и уверенно чувствовал себя в знакомой среде, привычных условиях. Поэтому его дом и утварь, его одежда и пища мало менялись в течение тысячелетий, поэтому литературные жанры, как и жанры искусства, столь устойчивы, каждый из них имеет постоянные сюжеты, формулы, приемы, поэтому новые храмы не только возводились на месте старых, но и повторяли их «праобраз», отсюда всеобщая каноничность, стремление повторить опыт своих предшественников. Об этом повествовал древнеегипетский зодчий Инани (XVI в. до н. э.): «Я искал то, что было полезно… голова моя бодрствовала, ища полезного… Это были работы, подобных которым не производилось со времен предков. То, что было мне суждено сотворить, было велико… Я искал для потомков, это было мастерством моего сердца. Моим свойством было знание… я буду хвалим за знание мое в грядущие годы теми, которые будут следовать тому, что я совершил» [211, IV, с. 57–58].
Этот отрывок интересен не только отчетливой установкой на традицию, но и нескрываемым стремлением к новаторству. Этот пример, как и многие другие, предостерегает нас от вывода о застойности и неизменяемости мифологического мышления на протяжении трех тысячелетий древневосточной истории и от признания диктата мифологического мышления в течение всего этого времени. Параллельно осмыслению мира через конкретные, чувственно-предметные образы шел сложный процесс разработки абстрактных понятий, параллельно восприятию мира единым и нерасчлененным происходило его «каталогизирование». Познание мира путем ассоциаций углубляло понимание причинно-следственных связей, наряду с утверждением абсолютных истин зарождались сомнения в их абсолютности, словом, «начался медленный и неизбежный процесс сужения сферы функционирования мифотворчества», заявивший о себе уже в конце II тысячелетия до н. э. и достигший своего апогея в I тысячелетии до н. э. [43, с. 25; ср. 189, с. 197–199; 23, с. 69].
Изложенное выше можно подтвердить многочисленными примерами, хотя бы сопоставлением двух параллельных по содержанию и принадлежащих к одному жанру ветхозаветных сочинений – девтерономического цикла, объемлющего книги Иисуса Навина, Судей и четыре книги Царств (окончательное оформление этот цикл скорее всего получил в первой половине VI в. до н. э., но в него вошли материалы конца II тысячелетия и первой половины I тысячелетия до н. э.), и произведения хрониста, «автора» книги Паралипоменон, созданной в конце VI – начале V в. до н. э. Временная дистанция между обоими сочинениями невелика, но мировосприятие их во многом принципиально различно. Если создателям первого цикла свойственна отчетливая ориентация на традицию, то в сочинении хрониста мы видим далеко идущее новаторство, выразившееся в его избирательно-критическом отношении к традициям, в его активном подходе к заимствованиям из древних текстов, в их намеренном «осовременивании» и т. д. Если в девтерономическом цикле есть еще немало проявлений мифологического мышления, его образной конкретности, ассоциативности и пр., то для хрониста характерно ощущение человеческой обособленности от природы, осознание качественных отличий от нее человека и человеческого общества и другие, не свойственные мифологическому мышлению черты.
Однако оба эти столь разные по своему мировосприятию сочинения входят в единый ветхозаветный канон, в чем можно видеть подтверждение важнейшего вывода о том, что «познавательные возможности мифологического мышления… и историческое сосуществование мифологического и научного мышления не позволяют рассматривать первое исключительно как несовершенного предшественника второго» [85, с. 167]. Мифологическое и научно-логическое мышление не отделены друг от друга непреодолимой стеной, мифологическое мышление не «хуже» или «ниже» научно-логического мышления, а последнее не «лучше» или «выше» первого. Оба эти типа мышления равноценны, но сущностно различны, так как в одном преобладает эмоциональное начало, а в другом – логическое.
Общее для всего древневосточного региона, для всех его этносов и государств, социальных общностей и индивидов мифологическое мышление (со временем все более дополняющееся научно-логическим) было той интегрирующей силой, которая свела в единое русло разнохарактерные и неравновеликие воздействия всех других формирующих культуру предпосылок, что и привело к возникновению и развитию общеисторического типа культуры на древнем Ближнем Востоке.
III. Древневосточный человек и мир природы
Готовясь в 480 г. до н. э. к походу против Греции, персидский царь Ксеркс повелел построить мост через пролив Геллеспонт, однако буря уничтожила постройку, и тогда, рассказывает Геродот (VII, 35), разгневанный царь «повелел бичевать Геллеспонт, наказав 300 ударов бича, и затем погрузить в открытое море пару оков». Это более чем странное действие персидского царя вызывает недоумение не только древнего историка, но и современных исследователей: действительно, в чем же причина и смысл поступка Ксеркса?
* * *
Одним из основополагающих современных научных открытий является концепция В. И. Вернадского о том, что с появлением на земле наделенного разумом живого существа наша планета переходит в новую стадию своей истории, биосфера переходит в ноосферу, образуется система «человек – природа» [28, с. 158]. Эту систему составляют само взаимодействие человека с природой – объективная сторона – и восприятие и осмысление этого взаимодействия – субъективная сторона. Поскольку речь пойдет именно о восприятии и осмыслении древневосточным человеком системы «человек – природа», то очевидна их взаимосвязь с мифологическим мышлением и его эволюцией. Характерные особенности мифологического мышления определили то обстоятельство, что древневосточный человек всегда воспринимал себя как часть социума, а социум видел включенным в природу, зависящим ох космических сил. Поэтому в восприятии древневосточного человека природа занимала место «ты», тогда как в восприятии современного человека ей отводится место «оно». Восприятие природы как «оно», во-первых, предполагает дистанцию между природой и человеком и, во-вторых, позволяет соотнести это «оно», т. е. природу, с другими объектами, представить ее как часть группы или серии. Если же природа мыслится как «ты», то она, во-первых, не отделена от человека и, во-вторых, подобно любому «ты», всегда уникальна, обладает беспрецедентным и непредсказуемым характером личности и поэтому выступает не столько в качестве объекта размышления, сколько «переживается чувственно в динамическом обоюдном родстве» [165, с. 4–5].
Восприятие и осмысление древневосточным человеком системы «человек – природа» как отношение «я – ты» проявляется во всех сферах его жизни и деятельности. Наглядным доказательством ощущения слитности человека с природой, его неотчленимости от нее может служить отсутствие пейзажа в изобразительном искусстве древнего Ближнего Востока III тысячелетия до н. э., где люди, животные и растения, как правило, вплетены в единый ритм орнамента [96, с. 5 и сл.; 7, с. 63], или отсутствие в ранней древневосточной словесности описаний природы. Ведь «эстетическое восприятие природы подразумевает противопоставленность ее человеку как объекта, внешнего по отношению к нему. Наоборот, отсутствие такого восприятия – это проявление еще не утраченного единства человека и природы» [105, с. 61–62]. Поэтому появление пейзажа в древнеегипетской живописи и рельефе II тысячелетия до н. э., например в росписях и рельефах гробниц в Бени-Хасане или памятников Амарнского периода, свидетельствует не столько о наблюдении и знании человеком жизни в нильских зарослях, поведения птиц и их птенцов, мелких хищников среди папирусов и т. д., сколько о начавшемся обособлении древневосточного человека от природы, о зарождающемся отношения «я – оно», о том, что в природе ощущается какая-то «серийность». Подобная серийность, возникновению которой способствовала также практика, техника работы древних художников (и сочинителей), собиравших целое из готовых моделей и деталей, особенно заметна в ассирийском пейзаже, где не только повторяются однотипные мотивы – например, покрытые лесом холмы и горы, – но в эти «серийные» изображения вносится такая точность, что возможна их идентификация современными исследователями [80, с. 143–161; 136, с. 170 и сл.].
То же самое наблюдается в словесности древнего Ближнего Востока. В сочинениях III тысячелетия до н. э., даже в таких, где описания природы были бы уместны, например в повествующем о походах в глубинные районы Африки, об открытии новых неведомых стран жизнеописании древнеегипетского вельможи Хуфхора (XXIV в. до н. э.), нет даже намека на описание диковинной, непривычной для египтянина природы. Зачатки подобных описаний появляются в сочинениях II–I тысячелетий до н. э.: в древнеегипетском «Рассказе Синухета» описывается щедрость природы Палестины – Сирии: «То был благодатный край… Там были фиги и виноград. Вина там было больше, чем воды. Он изобиловал медом, был богат оливковым маслом. Всевозможные плоды росли на его деревьях…» [102, с. 15]; в «Анналах» ассирийского царя Синаххериба упомянуты: «Ущелья, водопады, крутые обрывы гор… Дороги не проторенные, тропы крутые, что на горах неприступных, до меня не проходил никто из прежних царей» [118, I, с. 215]. Зато древневосточная любовная лирика содержит поразительные по своей красоте картины природы:
Ибо вот зима миновала.
Ливни кончились, удалились,
Расцветает земля цветами,
Время пения птиц наступило,
Голос горлицы в краю нашем слышен,
Наливает смоковница смоквы,
Виноградная лоза благоухает
[99, с. 628; II, стк. 11–13].
Иное проявление постепенного изменения восприятия системы «человек – природа» – насыщенность древневосточной словесности, особенно во II–I тысячелетиях до н. э., метафорами с явлениями природы, так как «мифологический образ всегда значит то, что передает, и передает только то, что значит. У понятия есть этап, когда оно передает не то, что значит, и значит не то, что передает. На этом этапе оно появляется в виде метафоры, вернее, этот его этап объективно рождает метафору» [115, с. 191]. Когда в древнеегипетской любовной песне возлюбленная говорит:
Дикий гусь кричит
Жалобно в силках.
Бьюсь в плену любовном.
Словно в западне
[99, с. 77; 2],
то перед нами очевидная метафора, ибо «дикий гусь» в данном контексте значит «любовное томление», хотя, вероятно, раньше этот образ значил то, что передавал, и передавал то, что значил.
Существенным проявлением отношений «я – ты» между древневосточным человеком и природой было гадание по внутренностям жертвенных животных, по маслу, накапанному в воду, по дыму сжигаемых благовоний, по полету птиц, а позднее – по положению и движению небесных светил [91, с. 210 и сл.]. Такое гадание исходило из убеждения во взаимосвязи природы, человека, бога: «Если масло вспенится: больной умрет. Если масло разделится на четыре части: враг мой завладеет крепостями моего войска. Если после восхода солнца из масла вытечет капля воды и затем скатится по поверхности до края масла: для больного – он выздоровеет; для похода – я разобью врага». Или «Происходит затмение (Луны) в месяц нисану во время первой ночной стражи – наступит разруха и будет брат убивать брата» [195, 2, с. 249].
Поразительную устойчивость отношения древневосточного человека по принципу «я – ты» к природе показывает применявшаяся в судопроизводстве того времени практика ордалий, т. е. установление виновности или невиновности человека посредством испытания водой или огнем. Она засвидетельствована в древнем угаритском мифе о Баале и Анате, где упоминается «Река-судия», в законах царя Хаммурапи (§ 2) и в позднем иранском судопроизводстве, где «такой архаический институт, как ордалия, был законной формой разрешения тяжбы» [95, с. 288]. Именно к территории Ирана, но более древнего времени относится также рассказываемый Геродотом эпизод. Когда в 522 г. до н. э. семь знатных персов организовали заговор против узурпатора Гауматы, они после убийства последнего «о царской же власти… решили вот что: чей конь первый заржет при восходе солнца, когда они выедут за городские ворота, тот и будет царем» (Гер. III, 84).
Этот пример демонстрирует характерное представление древневосточного человека о «включенности» его государства в природу. Подобное представление особенно отчетливо выразилось у шумеров-вавилонян, которые «упорядочили» вселенную, макрокосм по образу и подобию своего микрокосма, т. е. номового государства, а позже – территориального царства. Само государство или точнее «царственность» (см. гл. VI) они считали спустившейся «с неба», что обусловливало неразрывную взаимосвязь государства, «царственности» с космическими силами, с природными циклами. Эти воззрения наглядно отражены в обрядах по случаю праздника Нового года у шумеров [165, с. 130–148; 56, I, с. 448 – 450]. Этот праздник – акитуили загмук,справляемый в марте в Э-Сангиле, храме главного бога Мардука, имел две стержневые, связанные между собой темы. Первая – сотворение мира Мардуком, о котором рассказывалось в поэме «Энума элиш…» («Когда вверху…»), вторая – ежегодное обновление царской власти, соответствующее сезонному возрождению природы и в свою очередь содействующее природному возрождению. Также об этом свидетельствуют слова хеттского мифа о борьбе бога Грозы со Змеем: «Страна пусть процветает (и) пусть покоится! И страна пусть будет защищена! И когда она процветает и покоится, они совершают праздник пуруллия»(т. е. Нового года у хеттов), ритуалы которого, по-видимому, воспроизводили возрождение страны и возрождение царя как необходимое условие плодородия страны и благополучия его населения [8, с. 27].
Отношение древневосточного человека к природе по принципу «я – ты» проявлялось также в мифах творения. Например, в шумерских или древнеегипетских мифах сотворение неба и земли, солнца и луны, растений, животных и человека предстает действом равнокачественным, непрерывным, в котором сотворение человека не занимает какого-то особого места. Совсем по-иному это выглядит в позднем варианте ветхозаветного мифа творения, где события приведены в таком порядке: первый день – сотворение света и тьмы, дня и ночи; второй день – сотворение неба; третий день – моря и суши с растениями; четвертый день – солнца и луны; пятый день – пресмыкающихся и птиц; шестой день – зверей и человека, и «…владычествуйте над рыбами морскими, (и над зверями), и над птицами небесными, (и над всяким скотом, и над всею землею), и над всяким животным, пресмыкающимся по земле» (Быт. 1, 28). Ветхозаветный вариант мифа характеризуется рядом особенностей: во-первых, четкой «периодизацией» самого процесса творения и разбивкой его на дискретные единицы – «дни». Во-вторых, процесс творения «каталогизирован», причем по отношению к творениям, которые уникальны, как небо, земля, солнце, луна, применением слова кол(-всё, все, каждый и т. д.) подчеркивается их «серийность», что несвойственно отношению «я – ты». Однако самое существенное заключено в том, что процесс творения не только завершается созданием человека, но что человек предстает главной, конечной целью творения, призванным «владычествовать» над сотворенной до него природой. Все это свидетельство нарастающего размывания отношения к природе по принципу «я – ты», крепнущего на древнем Ближнем Востоке I тысячелетия до н. э. восприятия и осмысления системы «человек – природа» как отношение «я – оно» [220, с. 344–345]. Хотя признаки слитности человека с природой, природы с человеком устойчиво сохраняются, чем и объясняется «гнев» персидского царя на море, как на человека, и «наказание» моря, как человека (см. приведенный выше рассказ Геродота).
* * *
Пространство и время – определяющие параметры существования мира и основополагающие формы человеческого опыта – не только существуют объективно, но и субъективно переживаются и осознаются человеком, причем в разных обществах и культурах по-разному. Многие исследователи считают различия в восприятии времени и пространства одним из наиболее ярких показателей выдвигаемого ими противопоставления «Восток – Запад» (или в более частной форме «мир древнего Ближнего Востока, древневосточная культура – античный древнегреческий мир, греческая классическая культура»), подчеркивают различия между динамичным древневосточным мышлением, наиболее отчетливо выразившимся в восприятии времени, и статичным древнегреческим мышлением, наиболее адекватно проявившимся в восприятии пространства [137, с. 180].
«Если мир греческой философии и греческой поэзии – это „космос“, т. е. законосообразная и симметричная пространственная структура, то мир Библии – это „олам“, т. е. поток временного свершения, несущий в себе все вещи, или мир как история», – считает С. С. Аверинцев [4, с. 88]. Однако анализ всех 450 упоминаний слова олам[26, с. 41–42] показывает, что оно имело значения «сокрытое», «завешенное», «загороженное», «заграждающее» и др. и содержало смысловой оттенок «граница», «ограниченность», употреблялось для выражения наибольшей пространственной и временной протяженности. Отнюдь не исключено, что первоначально оламявился пространственным понятием, не имевшем ничего общего со временем. Последнее наблюдение перекликается с предположением о том, что пространственные представления развиваются у человека раньше временных и что в древних культурах они проявляют тенденцию доминировать над временными представлениями [187, с. 4–5]. Это подтверждается данными языка: на аккадском языке «будущее» обозначается словом ахрату,корень которого имеет значение «быть позади», а позднее, в Ветхом завете, слово ришонозначает не только «первый» во временной цепи, но также «предыдущий, предшествующий» в пространственно-временном аспекте, а ахаронесть «задний, западный» в пространственном аспекте и «поздний, последний, будущий» во временном.
Все это опровергает правомерность противопоставления «временное древневосточное мышление – пространственное античное мышление». Культура древнего Ближнего Востока имела такую же пространственно-временную ориентацию, как греческая классическая, но кардинально отличалась от последней самим восприятием и осмыслением пространства – времени. Хотя в объективной реальности и в субъективном восприятии человека пространство – время всегда связаны, образуя хронотоп как «выражение в нем неразрывности пространства и времени» [13, с. 234–235], для выявления специфики их восприятия древневосточным человеком целесообразно мысленно разъединить их и в начале рассмотреть восприятие пространства, а затем времени.
* * *
Современное представление о пространстве сложное и многогранное, наиболее общепринятым является определение его как некого абстрактного и бесконечного континуума, который служит формой координации сосуществующих объектов и явлений, обладает однородностью и поддается измерению равноценными единицами. Мифологическому же мышлению пространство «представляется не в виде признакового континуума, а как совокупность отдельных объектов… В промежутках между ними пространство как бы прерывается…
Частным же следствием этого является „лоскутный“ характер мифологического пространства» [74, с. 288].
В восприятии носителя мифологического мышления пространство обязательно обладает предметным наполнением, если такое наполнение отсутствует, то нет и пространства. Для древневосточного восприятия пространства эта основополагающая особенность подтверждается многими примерами. Один из них – своеобразное описание путей передвижения племен, маршрутов царских походов и пр. в древневосточных текстах, где детальное, иногда избыточное перечисление местностей на одном отрезке пути сочетается с «провалами» в таком перечислении на других отрезках. Рассмотрим хотя бы отрывок из описания военного похода фараона Аменхотепа II (XV в. до н. э.), в котором упоминаются многочисленные пункты вокруг Угарита, затем перечисляются местности в окрестностях Кадеша, а потом – в юго-западной Палестине. Эти пространства для автора описания существуют – там фараон воевал, охотился и т. д., т. е. они обладают событийно-предметным наполнением, а между ними зияют многокилометровые «провалы», не-пространство. Древневосточный рельеф и фреска также тяготеют к максимальному предметному наполнению пространства, к сведению непространства к минимуму. В Ветхом завете пространственное обозначение «повсюду», «везде» и т. д. передается формулой «'Ир ве 'ир»(«город и город»), выражающей представление о конкретной, предметной, в данном случае урбанистической наполненности пространства, которое, однако, уже начало приобретать абстрактный характер.
Восприятие древневосточным человеком пространства предметно наполненным смыкается с постоянным ощущением его ограниченности и обособленности. Не касаясь здесь вопроса о том, насколько права Е. Ш. Хавер [178, с. 64], утверждающая, что «человек по своей природе настроен не на бесконечное, а на конечное. Человек чувствует себя потерянным перед лицом бесконечного космоса без границы и без центра», мы должны признать, что на древнем Ближнем Востоке мотив границы, обособленного пространства звучит с особой силой. Ведь сам акт творения, процесс космогенеза предстает в древневосточной мифологии как разделение ранее неразделенного, как разграничение ранее неделимого Хаоса, который именно в силу своей неразделенности не есть пространство, а есть непространство. Согласно шумерскому мифу, бог Энлиль разделил небеса и землю, в аккадской поэме «Энума элиш…» бог Мардук, победив праматерь Тиамат,
Рассек ее тушу, хитроумное создал.
Разрубил пополам ее, словно ракушку.
Взял половину – покрыл ею небо
[122, с. 42; IV, стк. 136–138].
В ветхозаветном мифе творения созидательное действо бога передается глаголом бадал,имеющем значения «разделять», «обособлять», «разграничивать» и др.
«Дом есть imago mundi(„образ вселенной“)» [158, с. 32], и поэтому древневосточный, со всех сторон закрытый и образующий замкнутое пространство дом служит наглядным показателем постоянного стремления человека древнего Ближнего Востока к ограничению пространства. Другой пример тому представление древневосточного человека о своем государстве как об обладающем определенными пределами, рубежами, защита которых является главной функцией царя. Примером тому могут послужить многодневные хеттские праздники «объезда», во время которых царь и царица совершали ритуальный «объезд» своей страны, имитируя путешествие по земле бога Солнца: «О Бог Солнца! О могущественный царь! Вечно объезжаешь ты четыре угла мира» [8, с. 23], они выполняли обряды, связанные с функцией царя защищать страну путем отделения от «внешнего мира» определенной территории. Обозначенная ритуальной границей, эта земля сама приобретала сакральный характер.