Текст книги "Праведные убийцы"
Автор книги: Инго Шульце
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Пусть говорит. Мне было всё равно.
– Я предпочитаю говорить «девчонки», хотя сейчас повсюду только и слышно что girls. Об этом не принято говорить, но, должен признать, большинство из них я считаю достаточно примечательными. Исключения доказывают существование правил. У них можно многому научиться. Не бойтесь, я всегда был исключительно с немками, не без парочки шоколадок, но, по сути, всегда с немками – с теми, кто, как я знал, делал это из нежелания заниматься чем-то другим. Мои девчонки знали уже тогда: никаких аборигенов, черных и вообще – осторожнее с иностранцами – никаких иностранцев, только в случае крайней необходимости. Девчонки знали об этом раньше, чем кто-либо другой. Почему вы не едите?
– В последний раз мы были на «ты», принц Фогельфрай.
– А, ностальгия! Но вам не втереться ко мне в доверие. «Вы» задает любому общению определенный уровень, вы так не считаете?
Оперевшись о край стола, он широко раскрыл рот и запихал туда большой кусок. Вилки для пирога были от Лизы, из того же дюжинного набора и с той же монограммой, что и все ее столовые приборы. Она поделилась с ним? Или только на день рождения принесла?
– Я думал, – продолжил он жуя, – что с Лизой всё станет на свои места. Вот только я никогда не верил Лизе, что между вами, – его вилка метнулась от меня к пустому стулу, – платоническая связь. Лиза не создана для такого. Не нужно ничего говорить! В этом нет ничего такого. Главное – целиком отдаваться делу. Вот думать о ком-то другом во время секса – это непорядок. Но говорить об этом вслух дураков нет. Не делайте вид, будто я испортил вам аппетит. Между мной и Лизой всё кончено. Всё в прошлом. И я сильно подозреваю, – продолжил он, но замолчал, во рту оказался слишком большой кусок.
Вместо этого он поднял вилку, словно давая понять, что сейчас продолжит. Он жевал, опустив голову, и бесцельно ковырялся в тарелке. Как вообще Лиза могла выносить его во время приема пищи, она что – меню держит перед собой, как певица ноты?
– Это гениально, когда глазурь, там же лимона много, не так ли? Если слой такой толстый. Тесто может быть не сладким, но глазурь…
Он рассмеялся, будто вспомнив забавный случай. Я отодвинул стул, чтобы уйти. Дело было не только в Лизе. Мой рассказ тоже как-то развалился.
– Прошу. Не будьте ребенком. Когда нам еще удастся поговорить? Вы ведь и сами знаете, что это не так больно, как вам сейчас кажется. Я веду к другому.
Он снова вонзил вилку в пирог.
– Ну?
– Лиза сделала пару намеков. Вы пишете обо мне? И довольно много, судя по всему?
– Лиза?
– Кто же еще? Вы, должно быть, по всем правилам искусства вымотали Лизе душу своими расспросами. Почему вы ко мне не пришли? Испугались?
Он ненадолго поднял взгляд, в уголках губ мелькнула улыбка. Он наслаждался тем, что застал меня врасплох.
– Я считаю это наглостью, – сказал Паулини. – О, нам нужно его выпить, пока совсем не остыл.
Он налил молока в кофе, обхватил чашку большим и указательным пальцами и чокнулся со мной. Я тоже выпил.
– О чем вы вообще думаете? Можно ли опуститься ниже человека, который затеял нечто подобное? Можете ли вы представить, что я, которого принесут в жертву вашему искусству, возьму нож вроде этого и засажу его вам куда-нибудь? А какое зло вы причините Лизе?
– Думаете, я смог бы написать о вас что-то плохое?
– Речь не об этом. Речь о том, что вы вообще обо мне пишете. Что вы пытаетесь мне что-то навязать…
– Всё совсем не так, как вы думаете.
На мгновение я действительно испугался, что он может совершить нечто глупое.
– Не так, как я думаю? – Паулини рассмеялся. – Всё точно так, как я думаю, и вы тут ни при чем и ничего поделать с этим не сможете. И определенно точно я не стану читать вашу писанину. Это именно то, чего вы хотите, – чтобы вас читали. Это именно то, о чем мы всегда говорим, ваша наглость втягивать нас в ваши разговоры, окружать нас своими суждениями, запирать на арене, где мы вынуждены сражаться. Morituri te salutant! Нет, господин писатель, мы в этом больше не участвуем.
Паулини встал, взялся за спинку стула, развернул его и поставил между ног, разместив спинку перед собой. Выглядело как отрепетированный трюк.
– Итак, – положил он руки на спинку, – я опущу предысторию, иначе пришлось бы наговорить вам много грубостей, шаг за шагом: предательство вашего происхождения, ваших друзей и покровителей, интеллектуальной среды и так далее и тому подобное – всего того, как Лиза не уставала повторять, что для вас важно. Я не знаю, как много вы еще хотите написать обо мне или уже написали, вы безусловно прилежны и талантливы, и мне не хотелось бы очернять вас. Но к чему это всё приведет – остается для меня загадкой.
– Этого никогда не узнаешь, не начав.
– Молодец, какой молодец, гений полагается на то, куда его принесет поток текста, или как любит утверждать Грэбендорф – текст сам его выбирает, текст хочет быть написанным. Больно много избранных… – Паулини рассмеялся каким-то гогочущим смехом, обнажив дыры в зубах за верхними клыками, этот смех я слышал впервые. – Может, хотите выставить напоказ чудовище, что сидит перед вами? Может, хотите поставить памятник тому, чьим учеником вы являетесь…
– Вы переоцениваете и меня, и себя, – прервал я.
– Это уже мое дело.
Он сделал движение, словно всадник, привставший в седле, протянул руку через спинку за чашкой и осушил ее. Затем снова наполнил обе чашки.
– Не уверен, стоит ли мне вам об этом говорить, – его улыбка сделалась злобной. – Предупреждая вас, я делаю вам одолжение. Поскольку вы хотите навредить мне, было бы неразумно отражать исходящий от вас вред – в конечном счете я бы навредил самому себе, только косвенно, разумеется.
– Зачем мне вредить вам?
– Затем, что я опасен, я – изверг.
– На кого вы сердитесь? На Запад? Бога? Левых? Мировой дух?
Я хотел дать отпор. Я не хотел, чтобы со мной расправились, как с каким-то школьником.
– Я сержусь на тех, кто ставит себя на один уровень с Богом, с мировым духом, и на всех их приспешников. Кроме того, не бывает Бога без Дьявола. И каждый руководит своим войском. Эти умники, просвещенные и уверенные в своей непогрешимости, они верят в светлые войска, но в темные – не верят. Эти глупцы отрицают их существование.
Я не стал ничего говорить и долил себе молока.
– Теперь он еле теплый. – Он отставил чашку. – Я бы вот на что хотел обратить ваше внимание, как моего ученика, прежде чем вы познаете это на собственном мучительном опыте, о, нет, я уверен, что вы и сами уже прошли через это, вот только забыли, вытеснили из памяти…
Паулини улыбнулся. Казалось, он наслаждался тем, как его мысли сновали передо мной.
– Вы угрожаете мне? – я надеялся, что прозвучит это как бы вскользь.
– Вы и есть тот, кто угрожает. Не искажайте факты. Когда я вам угрожал? Молчите? Ну что ж! Первое, чему вы у меня научились, – литература не терпит однозначности. Мы говорим о литературе, не о чуши, чтобы не было никаких недоразумений. Вы либо пишете чушь, поскольку желаете выставить напоказ монстра. Либо вы будете вынуждены взглянуть на меня более пристально. Если ничего не обнаружите – придется что-то выдумать, чтобы сделать меня более колоритным… А что касается вас, автора и рассказчика, совершенно не важно, появитесь вы в тексте или избежите этого, вас следует подвергнуть сомнению, основательному сомнению. Вам, хотите вы того или нет, также предстоит подвергнуть себя сомнению, вы сами вывели эту формулировку. Видите, я научился у вас – нет! – воскрикнул он, щелкнув пальцами, – на вас! Вот как надо! Если вы хотите сделать что-то, нельзя ставить себя под сомнение. Если вы хотите добиться успеха, вы должны иметь ясное представление, откуда вы, кто вы и чего вы хотите. Но прежде всего вы должны знать своего врага.
– Это устаревшая история. Но разве меня сейчас не предупреждал кое-кто о том, что однозначность смертельна, литературно-смертельна?
– Литература и жизнь – разные вещи, чтобы не было разночтений.
– Литературе нужна амбивалентность, но в жизни она неуместна, вы это имеете в виду?
– Sapere aude![19]19
Дерзай знать! (лат.)
[Закрыть] Вы начинаете использовать разум.
– Но вы живете ради литературы, принц Фогельфрай! Самый известный читатель во всём мире!
– Можете забирать его, вашего читателя, дарю. Прошу!
Я не понял.
– Всё, что вы видите здесь! Дарю вам! Лизе это не нужно, Юлиан не хочет, а Юсо и его боснийская родня – их, полагаю, скоро выпроводят, о чем лично я сожалею, хотя в целом приветствую.
Он улыбнулся, явно наслаждаясь эффектом.
– Учиться можно вечно, не так ли? Читайте! Читайте, пока не встретите свой злополучный конец! Займите своих людей книгами, пока они еще способны читать. Давайте! Тем меньше они будут нам мешать. «Пусть гончие псы и играют во дворе, дичи от них не уйти, как бы она ни пряталась по лесам»[20]20
Афоризм Франца Кафки.
[Закрыть]. Хм, кто это сказал?
– Вы хотите закрыть магазин?
– Вы так ничего и не поняли! Понимать книги – значит одолевать книги.
– Чего вы хотите?
– Еще один книжный вопрос. – Паулини покачал головой. – Любой ответ одинаково хорош. Выбирайте какой хотите. Вы сами утверждаете, что я – вне закона. Раз уж каждый норовит открыть на меня охоту, я тоже позволю себе немного поохотиться. За свободу, за счастье немцев. Одни хотят революцию или хоть какую-то надежду, лишь бы в доме снова появилась жизнь, лишь бы не сидеть постоянно дома с тем же самым мужем или женой. Ответы на улице. Выбирайте, какой вам подходит, вот только сделайте это, действие и есть ответ.
– Фауст, часть первая, кабинет.
– Я же сказал, выбирайте!
– Это ниже вашего достоинства, Паулини.
Больше сказать мне было нечего. Может, он был выше меня. Он улыбнулся, глядя на тарелку, и собрал большие крошки, придавливая их вилкой. Я не знал, что должно за этим последовать. Как реагировать, когда сидишь напротив того, кто руководствуется иной логикой, кто, на мой взгляд, вообще не применяет логику и пытается выдать это за конечный вывод мудрости земной? К этому мужику Лиза залезла в постель?
– Взгляните на меня, – сказал Паулини. – Я думаю, хорошо видно, в какой я отличной форме. Вы так не считаете? Я мог бы ответить: моя подлинная жизнь. Вот чего я хочу. Только тогда человек обретет свободу, когда будет готов от всего отречься.
Я не сдержал смех: «Разве это не книжная мудрость…»
– Важно действие. Поскольку лишь теперь я являюсь истинным принцем Фогельфрай, не в книжном мире, не в духовной жизни, я – настоящий принц Фогельфрай, тот, кто волен делать то, что ему нравится. Не так давно это было еще просьбой. Теперь я выражусь более внятно: вы ничего обо мне не опубликуете. Точка. Потому что я этого не хочу. Точка. И еще: если я против, можете забыть о публикации, навсегда. Вы не настолько значимы. Не делайте такой взгляд. Всё, что умеют аятоллы, мы освоили давным-давно. Мы просто не поднимали раньше много шума. Можете не верить. Я не такой мелочный. Вы почувствовали бы, лишь на мгновение, мы никого не мучим. Но я считаю, что вам стоит об этом знать.
Что еще мне оставалось, кроме как встать и уйти? Это только сказать легко. Мне потребовались силы, все мои силы, чтобы встать и сойти с этого подиума. Каждый новый шаг казался благословением. Затем два удара колокольчика – и я свободен.
Я ехал, я не слушал радио, диски, я ничего не хотел говорить, я ничего не хотел слышать, тишина. В попытке понять Лизу и Паулини я сам себя унизил, бичевал себя, чтобы втиснуться в этот духовный мир лилипутов – ведь они сумели всех убедить, что являются великанами!
Я хотел воздвигнуть памятник этому дрезденцу, показать западникам, где обитает подлинная просвещенность, а заодно и свое происхождение облагородить. Я хотел, чтобы мы, восточники, осознали собственную историю. Но я недооценил Паулини, недооценил, на что обрекало его то, чем мы восхищались: на манию величия, на высокомерие, на взгляд свысока. Я забросил рукопись из любви к Лизе, в надежде сохранить свою жизнь. Но и я пал жертвой гордыни. Чем еще могла быть моя надежда, если не высокомерием и надменностью – вера, что написанное мною можно где-то применить, использовать ради чего-то, даже если этим чем-то была любовь. Какое заблуждение, какое предательство! Будь я верующим, пришлось бы благодарить Бога за эту кару – стуча зубами, лицом в пыли.
Вы догадываетесь, что творилось у меня на душе. Я несся по длинному тихому тоннелю. Конец! – это была моя единственная мысль. Конец!
Когда я увидел указатель «Берлин», казалось, будто с машины слетела крыша, и, несмотря на дождь и облака, я видел звезды. Я думал о чем угодно: о приеме у окулиста, подарке на день рождения для старшей дочери и о том, что завтра на обратном пути после всех этих дел надо бы заглянуть к сапожнику, чтобы забрать коричневые будапештеры. Настало время начать наконец новую жизнь. Без Элизабет Замтен. Без рассказа о Паулини. Какое избавление! Какая свобода!
Два дня спустя всё было как и раньше, только хуже. Как и раньше, я караулил телефоны, полный дикой решимости сбросить Лизин звонок. Как и раньше, я пытался погрузиться в работу, вот только не знал в какую. Как и раньше, я плакал от ярости и тоски. Как и раньше, прогуливался по городу. Когда делал остановку, становился нетерпеливым, если счет приносили недостаточно быстро. Как и раньше, я старался сохранять спокойствие, заходя в квартиру, как и раньше, моя рука дрожала, когда я брал мигающий телефон, показывающий сообщение. Но Лиза не звонила. Она просто не хотела звонить! Даже если ей никто не рассказал о моем визите, пришло время позвонить мне. И каждый час, когда она отказывала мне в звонке, праздновал триумф Паулини. Победа надо мной. Его язвительный смех раздавался в моих ушах днем и ночью. Неужели он отверг Лизу, только чтобы теперь завоевать ее полностью? Я был внутренне разгромлен, понимаете? Как мне жить с таким позором? И куда мне деться со своей любовью? Как избавиться от нее?
Новой была лишь моя смелость дать свободу желаниям. Я мог бы даже сказать, что время и деньги мне стали безразличны. Вы не поверите, но я поехал в Саксонскую Швейцарию. Лишь потому, что хотел этого. Лиза могла в любое время оказаться перед моей дверью – мне лучше побыть одному среди скал, побродить по нашим старым тропинкам. Нет, это не противоречие. Конечно, я мог поехать в любое другое место – в Крконоше, в Высокие Татры, в Альпы, на Сицилию или на Майорку. Но я хотел в Саксонскую Швейцарию. Как бы это объяснить? Да так и было. Что в этом такого? Ходьба, быстрая ходьба – вот что было самым прекрасным. На этот раз я не надеялся встретить кого-либо. И никого не встретил. Тем не менее стояла пугающая атмосфера. Когда я достигал смотровых площадок, мир переворачивался, но меня с собой не брал. Эльба постоянно текла не с той стороны, Лилиенштайн менялась местами с Гроссер Винтерберг, крепость Кёнигштайн пропала, ее как будто сровняли с землей. Я непрерывно изучал карту, спрашивал дорогу у каждого встречного, чтобы не заблудиться. Один-единственный раз я позволил себе сойти с Лизиного пути. Было ли это изнеможение, лень, дождь? Привлекло ли меня ее пение сирены? Я заплатил пять евро и сел на кирничтальбан, я хотел вернуться в Бад Шандау. Снаружи это были всё те же желтые трамваи, ходившие раньше повсюду. Изнутри всё тоже было таким же, как тогда. Не хватало только зеленых сидений. Эти были новыми и уродливыми. Всё остальное было восстановлено и вылизано, как никогда прежде. Я сидел в первом вагоне, всматривался по направлению движения и радовался поворотам – на них колеса начинали пронзительно петь. Как быстро привыкаешь к этому вновь; невообразимо лишь то, что раньше всё двигалось так же медленно, как этот поезд. Когда приближался поворот, я закрывал глаза. Вагон гремел и оглушительно визжал, но из следующего до меня уже доносилась более приглушенная песня. Хотя второй не шел ни в какое сравнение с третьим. Его пение доносилось издалека, звук выгибался дугой – господствующий когда-то шум города, на который я не обращал внимания в дневное время, утешительно раскинулся по ночному небу, когда я очнулся в темноте, одинокий и потерянный. В отличие от свиста локомотива, рев колес возвещал о близости, о присутствии других людей – пусть даже это была вагоновожатая, что прямо сидела на месте и, устремив взгляд перед собой, выполняла свой долг, невзирая на крики пьяных позади или на молчание рабочих. В голове пронеслась мысль – я обязательно должен добавить это в новеллу. Я ужаснулся.
часть 3

О смерти Элизабет Замтен и Норберта Паулини я узнала с опозданием. Странно, что мне никто об этом не сказал. При этом именно я представила его рукопись в издательстве. До этого подлинные имена и названия Шультце не менял, разве что Лихтенхайн стал Зонненхайном. Теперь припоминаю – он ведь и мне говорил о Зонненхайне. Как минимум некролог Ильи Грэбендорфа в «Литературном мире» должен был кто-нибудь заметить, кто-нибудь из издательства. Мимо них обычно ничего не проходит. Шультце думал, что я в курсе, пока не закричал на меня по телефону: «Они мертвы! Неужели не знаешь?»
Я извинилась, затем еще раз. Уже было собралась выразить ему соболезнования. Слезы – это всегда аргумент.
Мы с Шультце на «ты». Выслушав его историю о Паулини, о любви к Лизе и обо всём прочем, я предложила перейти на «ты». Мне показалось, его это порадовало.
Разумеется, я не спрашивала, как повлияют их смерти на его рукописи. После его последней встречи с Паулини в Лизин день рождения написанное казалось ему сомнительным. Он почитал не того человека, совершенно не того. Было достаточно сложно сподвигнуть Шультце на продолжение работы. Но в конце концов мне удалось его убедить, объяснив, что всё то, что, по его мнению, говорило против текста, в моих глазах, напротив, было аргументами «за». Именно в силу убежденности, что он должен увековечить память о Паулини, и поскольку он ничего или, скажем, почти ничего не знал о его предательстве, всё написанное до этого было вполне пригодно! Просто теперь вместо запланированных изначально трех или четырех глав ему нужно было написать три-четыре главы, куда бы вошел его новый опыт. Только так рассказ станет новеллой, новеллой нашего времени! Почему он не хочет воспользоваться этим преимуществом? Теперь изображенное конвенционально – хотя для опытного читателя оно само от себя дистанцируется через гипертрофированную конвенциональность – станет обмазанным клеем прутиком для ловли птиц, ловушкой для читателя, стремящегося к образованию, обожающего людей, связанных с книгами, читателя, который в итоге с потрясением осознает, куда его завел бесконтекстный эстетизм. В конце концов, сказала я, сделать лучше он не смог бы, взять один только масштаб произведения, а не горечь, которой ему пришлось расплатиться за свой шедевр.
Разумеется, я также спросила, боится ли он, запуган ли он Паулини. Это было бы вполне естественно. Шультце и слышать ничего не хотел. Я не должна была рассказывать об этом ни нашему издателю, ни кому бы то ни было, он вообще хотел, чтобы его «исповедь», как он это назвал, осталась между нами. Меня не очень радовало, что я единственная, кто знает об этом. Я посоветовала ему серьезнее отнестись к угрозе Паулини и позаботиться о своей безопасности. Новость о смерти Паулини я восприняла с облегчением.
Паулини и Лиза были обнаружены альпинистами спустя семь дней после смерти у подножия смотровой площадки Гольдштайн. На телах имелись повреждения, характерные для падения с большой высоты. Полиция склонялась к версии о несчастном случае, однако расследование велось по всем направлениям – так писали в статьях, которые, судя по всему, ссылались на одну и ту же пресс-конференцию. Один из них, должно быть, подошел слишком близко к обрыву. Другой, в попытке помочь первому, тоже сорвался. Трупы были найдены всего в двух с половиной метрах друг от друга и примерно на таком же расстоянии от скалы. По словам полиции, совместное самоубийство исключать нельзя, но при нынешнем уровне информации это представляется маловероятным. Я не знаю, кого они опросили, Ливняка – нет, что не совсем понятно. Разумеется, я и себя спрашивала, почему меня это вообще беспокоит, когда те, кому за это платят, этого не делают. Шультце упоминал при мне смотровую площадку Гольдштайн, но он упоминал и другие горы и скалы, так что это еще ни о чем не говорит. Журнал Super-Illu разыскал пожилую пару из саксонской общины Нойкирх, которая посещала смотровую площадку Гольдштайн на тех майских выходных и была готова сфотографироваться на том самом месте. Они сообщили, что хотят облегчить совесть. Поскольку в упомянутое воскресенье по пути туда они услышали один за другим крики – три, четыре вопля, крики ужаса, женщина, мужчина, было не совсем понятно, это не были крики о помощи, иначе бы ускорили бы шаг и поспешили на помощь. Вскоре всё снова стихло. Они подумали, что, возможно, это молодежь, они без всяких причин кричат, просто так, из шалости. Спустившись и немного отдохнув в здании арсенала, они отправились домой. «Мы теперь подлежим уголовной ответственности?» – цитирует издание вопрос мужчины.
В региональных СМИ писали о трагическом инциденте. Вскоре появились некрологи, восхвалявшие Паулини как выдающегося букиниста, который с 1977 года противостоял всевозможным коммерческим вызовам и неизменно боролся за право читательниц и читателей читать то, что они хотят. Газета Dresdner Neueste Nachrichten попросила некоторых его коллег поделиться личными воспоминаниями. Два из них содержали критику. Одно было от книготорговки Марион Хэфнер (у Шультце она фигурирует как Лизина подруга с вечным девичьим лицом). Там говорилось не только о разочаровании и сомнениях в себе, которые стали в последние годы спутниками Паулини, но и о «непримиримой жестокости и нетерпимости» в конце жизни. К сожалению, она больше ничего не сказала. Другой текст принадлежал доктору Петеру Шеффелю, который назвал Паулини «великим читателем», чьи священные залы он постоянно посещал. Однако высказывания Паулини, всю жизнь считавшего себя приверженцем идеалов Просвещения, стали в последнее время недостойными образованного человека, из-за чего он был вынужден разорвать контакт с Паулини несколько месяцев назад. Теперь же, ввиду трагической смерти, он хочет сохранить о нем благодарную память. Нисколько не сомневаясь в изображении Шультце, я тем не менее была рада найти ему подтверждение. В Börsenblatt опубликовали небольшую статью в память о Паулини, сместив год его рождения на десять лет, из-за чего автор счел нужным написать о детстве во время войны и в послевоенное время. А затем «Прощальное письмо моему читателю» Грэбендорфа. Если бы не описание Шультце раннего спора между Паулини и Грэбендорфом, я не поняла бы эпиграфа к эссе, позаимствованного у Кальвино: «Я читаю, так пишите». Возможно, Грэбендорфу так и не представился случай сказать этот эпиграф в лицо «чистому читателю» Паулини. Это фиктивное письмо соотносило этапы жизни автора и Паулини, подводя к осознанию, что Грэбендорф и Паулини хотя и почитали разных литературных богов, всегда сходились в двух убеждениях – Паулини как читатель, Илья Грэбендорф как драматург и эссеист. В первом Новалиса: «Поэзия есть подлинно абсолютная реальность. Чем поэтичнее, тем истиннее». В другом: «Нет ничего важнее, чем жить в свободе!» – что бы он ни подразумевал.
Для Лизы было размещено общее объявление о смерти от коллег в том же выпуске Sächsische Zeitung, где напечатали объявление о смерти от семьи. Под ее именем и годами жизни стояла строка: «Лиза, нам тебя не хватает», а под ней имена скорбящих.
Это, пожалуй, всё, что мне удалось выяснить в те дни после звонка.
Я проинформировала издателя. Он настоял, чтобы я позаботилась о Шультце. Я была хорошо подготовлена, когда вновь позвонила Шультце через неделю.
Я также думала о том, как можно было бы интегрировать смерти Паулини и Элизабет Замтен в новеллу. Во всяком случае, он допускал возможность двоякой концовки. Но это он должен был начать разговор, не я. К тому же их смерть значительно снизила риск судебных разбирательств.
Шультце был рад меня слышать. Он не только сказал об этом, его голос звучал обрадованно. Его тоже приглашали в Dresdner Neueste Nachrichten высказать мнение по поводу Паулини, но он отказался, ссылаясь на то, что на данный момент не готов. По словам Шультце, даже их смерть не принесла ему заветного избавления. Напротив. Чувство поражения было необратимым. Он не ездил ни на Лизины похороны, ни на похороны Паулини.
– Как ты вообще? Работать можешь?
Он сказал, что ему не нужно заставлять себя работать. Работа – это единственный способ концентрации, позволявший ему думать о Лизе и Паулини. На бумаге они были персонажами. Это очень помогало. Ни общество, ни чтение или телевидение не подходили, чтобы отвлечься. Квартиру он покидал нехотя, там идеальная атмосфера для работы.
Когда я спросила, можно ли оставить его «Паулини» в издательском анонсе, он сказал, что не знает.
Что произошло после, я не могу объяснить. Мы повесили трубки. И только тогда я поняла, что он сказал: «Даже их смерть не принесла мне избавления».
Он правда это сказал?
Если я и приобрела какое-то чутье, так это улавливать вибрации и звуки, сопровождающие подобные предложения. И разве я не удивлялась его походам, в которые он ходил даже после последней встречи с Паулини? Я ведь даже оборвала его рассказ, его «исповедь» на этом самом месте. Зачем он подвергал себя риску этой близости?
Я посмотрела на телефон так, будто он мог мне что-то объяснить. Я действительно была настроена перезвонить ему. Но что бы я спросила?
Видела ли я то, чего не видели другие? Я, западница? Знала ли только я о том, что он ездил туда? И почему он рассказал об этом мне? Есть ли у редакторов обязательство о неразглашении?
Какое слово я должна подобрать, чтобы поделиться подозрениями с коллегами из издательства? Может, риск? Но ведь даже мемуары убийц публикуют? Ведь именно нелитературные обстоятельства становятся зачастую решающим фактором для успеха книги?
В следующий понедельник издатель дал мне знать, что в пятницу встречался с Шультце в Берлине за ланчем в «Brot und Rosen» – на следующий день после нашего последнего разговора. По его словам, он был осторожным, чуть ли не боязливым. С ним Шультце впервые за долгое время вышел в ресторан.
– А рукопись?
– Я посоветовал ему дать себе время, много времени.
Меня успокоила его манера поведения. Иногда действительно помогает найти свое место в иерархии. Честно. В некотором смысле мне удалось посмотреть на Шультце и его Паулини глазами издателя. Буря в стакане воды. На мне висело еще две рукописи, одна – больше пятисот страниц.
Во время следующего созвона – мне нужно было прояснить кое-какие вопросы касательно издания карманного формата – мы заболтались. Он проводит много времени с дочерьми, с ними ему гораздо проще покинуть дом. Они посещали музеи, каждый раз отмечая, сколько денег могли бы сэкономить с годовым абонементом. Незадолго до окончания сезона они воспользовались возможностью посмотреть два раза «Саломею» и один раз «Кавалера розы». Рихардом Штраусом прежде – как выяснилось, весьма несправедливо – он совсем не интересовался. В целом его состояние улучшалось, главное – теперь он мог плакать… Даже простой телефонный разговор с кассой медицинского страхования – после многочисленных автоответчиков на связи появилась консультант и спросила, что она может для него сделать, – заставил его разрыдаться.
Но ведь он плакал во время нашего первого разговора по телефону! Я слушала, как он рассказывал о ежегодном семейном празднике, ради которого готовил борщ. Особенно надоедливыми были повторяющиеся советы родителей – и не только – обратиться к терапевту.
– В некоторых случаях это, наверное, не такая уж и плохая идея, не так ли?
– На глубине, где рождается повествование, – сообщил мне Шультце после короткой паузы, – терапевту делать нечего.
Это снова был он, выходец с Востока, эта его сторона, которая меня нервировала. Мы молчали.
– Я хотел бы занести в протокол, – услышала я затем слова Шультце. – В те выходные я не был в Саксонской Швейцарии, ни в дни до этого, ни после. На случай, если ты хочешь спросить у меня об этом. Меня там не было, не было, когда это случилось.
– С чего ты решил, что я захочу об этом спросить?
Шультце тут же изменил тон. По его словам, между нами не должно быть никаких недосказанностей. А раз у меня не было намерения спрашивать об этом, тем лучше. Он надеялся, что это никак не навредит.
– Почему это должно как-то навредить? – спросила я машинально.
Интернет-страницы Паулини продолжали существовать без каких-либо изменений, это сбивало с толку. Ни одного намека на его смерть, вообще ни намека на какие-либо изменения. В качестве пробы я заказала книгу Грэбендорфа, подписанную и с посвящением, но без указания адресата. Разве Грэбендорф не все книги скупил? Электронное письмо с просьбой о предоплате было подписано Ю. П. Ливняком. О нем, должна признаться, я вообще не подумала.
В четверг я отправилась в «Берлинер ансамбль» на премьеру автора К. К., которая должна была состояться вечером воскресенья – по выходным сообщение между Мюнхеном и Берлином сплошная катастрофа, а работать я, в конце концов, могу где угодно, так что, высадившись в Лейпциге, я поехала в Дрезден и взяла машину напрокат.
Я хотела взглянуть на смотровую площадку Гольдштайн и, если возможно, на магазин антикварной книги. Всё прошло легче, чем я думала. В районе двух я уже была в Лихтенхайне. В «Бергхофе» был даже свободен двухместный номер с видом на скалы, вот только к заселению он еще не был готов.
Я сразу поехала дальше. GPS провел меня длинной петлей через Зебнитц вниз к Кирничталь и Нойманнсмюле, где я и оставила машину. Ближе туристу не подъехать. По широкой дороге я отправилась в сторону арсенала. Я столкнулась с группой людей, которых не восприняла сначала как целое, пока не заметила двух мужчин в городской одежде, на одном даже был пиджак. Рядом мужчина лет сорока беседовал с бородатым стариком, громко повторявшим, что у него нет другого желания, кроме дождя, лишь бы дождь пошел! Тот, что в пиджаке, не выпускал меня из виду, скрывшись за спиной более молодого. Только тогда я поняла – это был один из телохранителей саксонского премьер-министра, который проводил здесь отпуск незадолго до выборов в ландтаг.
В арсенале я выпила чего-то и начала восхождение по крутому склону. Джинсы – не самый идеальный вариант походных брюк, но и помехой они не являются. Самый точный образ Саксонской Швейцарии содержится в письме Клейста, в котором он сравнивает скалы за Кёнигштайном с «морем земли», будто сами ангелы играли там в песке. У одного регионального поэта я нашла описание похода, где он бездумно воспринимает темноту пути под синим небом, лишь чтобы потом по-настоящему испугаться, заметив скалы, что прячутся за мхами и кустарниками, елями и соснами, будто молча наблюдая за ним. Цитирую по смыслу. В моем случае всё было иначе. Чем выше я поднималась, тем меньше растительности было на скалах. Но даже здесь, на самых маленьких отвесных выступах, росли деревья и деревца, словно свечи на рождественской елке. Я недооценила подъем. Добравшись до вершины, нужно свернуть с пешеходного маршрута налево и пройти по слегка нисходящей тропинке. Внезапно открывается вид, становящийся всё шире с каждым шагом. Только сейчас я осознала: тут напрочь отсутствуют ограждения! Человек оказывается на такой головокружительной высоте совершенно незащищенным. Лишь одна растущая под наклоном ель над обрывом – чьи иглы осыпаются и на плато, и на долину, а корни цепляются за скалы, точно вены на тыльной стороне кисти пожилого человека, – задерживает взгляд, прежде чем тот сорвется в пропасть. По правую сторону влачит жалкое существование куст ежевики. В остальном – лишь голые скалы.








