Текст книги "Праведные убийцы"
Автор книги: Инго Шульце
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
К сорокалетнему юбилею магазина – Паулини часто говорил о «повторном открытии» – «антикварной книги Доротеи Паулини, владелец – Норберт Паулини» я получил приглашение от Лизы через мое издательство. Она попросила написать статью для памятного издания, которое планировалось вручить Паулини двадцать третьего марта следующего года. Еще лучше, как сказала Лиза, если бы я нашел время и приехал лично зачитать текст. Мероприятие будет фееричным, она за это ручалась.
Я сразу согласился. Хотя я и убеждал себя, что моя совесть чиста, я всё еще чувствовал неловкость и какую-то недосказанность, думая о Паулини. Выражаясь несколько высокопарно, я надеялся связать свою нынешнюю жизнь с прежней, примирить их и, если угодно, обрести целостность.
Тем не менее именно на тексте о Паулини я рисковал потерпеть неудачу. Я не знал, отчего так мучился. Всё звучало неправильно и фальшиво. Лишало ли меня свободы то, что я не мог придумывать персонажей? Представлял ли я, как придется зачитывать это вслух при Паулини? Разве я не представлял его при работе над каждой книгой одним из моих читателей? По сути, Паулини никогда не исчезал из моей жизни, он был сочитателем.
Лиза настойчиво просила. «Просто напиши, как это было, каким он тебе казался, ведь ты был еще школьником, а он – великим Паулини!» Она воскресила в памяти тот мир: библиоманы, которые специально приезжали, ровно в десять стояли у двери и сновали по приставным лестницам, обыскивали полки и пачкали колени. И как все думали, что нужно знать пароль, чтобы он впустил. «Нечего стесняться!»
Я полазил по компьютеру и обнаружил старые файлы по Паулини. Начало легенды читалось так, будто я выполнил просьбу Лизы лет пятнадцать назад. Менять пришлось не так много, текст о Паулини был готов.
Несмотря на то что до Зонненхайна я добрался раньше установленного времени, на Хауптштрассе было едва возможно найти место для парковки. При полусвете фонарей я всматривался в номера. Бóльшая часть гостей приехала из Дрездена и его окрестностей, несколько из Хамбурга, Рюгена, Кёльна и Розенхайма, два дома на колесах с голландскими номерами и красная развалюха из Швейцарии. Среди толпы перед домом стояли в основном курильщики. Внутрь попасть было почти невозможно, давка была хуже, чем в студенческих клубах.
Лиза бросилась мне на шею.
– Что-то я слишком много наобещала, да?
Существует не так много женщин, которые, как Лиза, с каждым годом становятся только привлекательнее, если можно так сказать. Она налила мне вина и расчистила путь. Сам магазин состоит из одной-единственной комнаты, объяснила она. Слева королевская стена – высокий сплошной стеллаж. Остальные, под прямым углом к нему, это вспомогательные войска. Как можно было додуматься устроить праздник в таком помещении?
Когда я собрался отделиться от Лизы – гости по большей части были чужими друг другу, но все знали Лизу, – она взяла меня под руку и повела дальше. Я думал, что она тащит меня к Паулини. Однако ее целью было большое окно, выглянув из которого можно было наблюдать мнимый закат. На фоне светлой полосы неба вырисовывались контуры скал. Я не смог бы точно сказать, насколько далеко они находились.
– Тебе нужно прийти при свете дня! Или вечером. И летом!
Она сказала много хорошего о моем тексте для Паулини, при этом так близко шептала на ухо, что мне приходилось сдерживаться, чтобы не обнять ее. Десятилетия были не властны над нашей близостью.
– Посмотрите-ка, – прогудело вдруг у меня над другим ухом, – мы разве не знакомы?
Паулини протянул мне левую руку, откусывая одновременно пирог, балансировавший на раскрытой правой ладони. Не успел я ответить, как он, жуя, спросил у Лизы, куда она спрятала шнапс, тот, голландский.
– Через полчаса, не раньше. – И она снова развернулась к моему уху.
Паулини остался рядом, поедая пирог. Я внимательно слушал Лизу и наблюдал за Паулини, который каждый раз, делая укус, обнажал зубы, как лошадь, при этом еще наклонял голову набок. Крошечные морщины расходились от уголков рта по щекам. Если посмотреть с определенного расстояния, можно даже сказать, что он не изменился, лишь поседел. Я попытался сделать комплимент магазину – то, что он здесь сотворил, колоссально. Но он не прекращал есть, а Лиза говорить.
Даже когда казалось, что мы пересекались взглядами, я не мог понять, смотрит ли он в никуда, не случайный ли я объект в его поле зрения.
Еще чуть-чуть, сказала Лиза, он – под «он» она всегда имела в виду Паулини, – он и сегодня надел бы сине-серый рабочий халат. В памятном издании было пятнадцать статей, моя первая, и если бы это зависело от нее, я бы пошел выступать первым, могу ли я сделать это для нее?
– Для тебя я сделаю всё что угодно!
Я говорил всерьез. Паулини облизал по очереди пальцы рук и вытер их насухо носовым платком в клетку.
Кто-то умудрился почти незаметно доставить небольшую кафедру и установить звуковую аппаратуру с микрофоном. Лиза вещала с импровизированного подиума. Паулини совсем остолбенел, когда Лиза начала. Он смущенно улыбался. Для меня это было в новинку.
Лиза велела ему сесть на стул прямо перед кафедрой. Она положила туда листы, сняв скрепку. Лиза говорила свободно, но периодически перелистывала страницы, и только в эти моменты ее пальцы прекращали играть со скрепкой.
Я часто наблюдал за таким бесконечным верчением скрепки во время речи. Но, только глядя на Лизу, я осознал, какими изящными могут быть положение и движения руки со скрепкой между пальцами.
– Не позволь злу победить тебя, – цитировала она, – но побеждай зло добром.
А затем была моя очередь.
Во время речи мне показалось, что я подражаю интонации Лизы. Или это дрезденский диалект вновь окружил и волей-неволей преобразил мою речь? Серьезный взгляд Паулини, сопровождавший мою речь, вселил в меня неуверенность. Оперевшись щекой о руку, он смотрел на ботинки. Затем поаплодировал, поднялся и протянул мне руку, будто пытался помочь сойти с подиума.
Аплодисменты были дружными и продолжительными, отличительная саксонская черта. Тем, кто выступал после меня, тоже досталось немало почестей.
В завершение праздника я надеялся услышать небольшую приветственную речь от Паулини, хотя бы пару предложений, знак благодарности – но ничего, ничего! Кажется, Паулини так же сильно требует почестей, сколь и спешит поскорее от них избавиться. Даже фуршет был на Лизе.
Я почувствовал облегчение, когда мое выступление осталось позади. Мне хотелось где-нибудь присесть и поговорить с Лизой. Также я надеялся, что со мной кто-нибудь заговорит и похвалит мой текст. Однако никто не посчитал это нужным. Некоторые лица казались мне знакомыми, иногда на ум приходили даже имена и фамилии, но завязать разговор никак не удавалось.
Мне было не по себе среди этих книжных стен. На стенах коридоров висела пара сомнительных картин – «сопутствующий улов» – всё, что только можно было заполучить во время закупок. Если сравнивать с тем, как было раньше, было пыльно. Возможно, Паулини считал излишним вытирать пыль в магазине, в котором не было посетителей, а книги отправляли по почте.
Внезапно я оказался перед Шеффелем. Он восседал или, лучше сказать, возлежал, расположив руки на широких подлокотниках, в кожаном кресле – это было единственное место для сиденья, не считая двух стульев. Ему потребовалось некоторое время, чтобы узнать меня. Он слышал мою речь, но не имел возможности видеть меня. Так же целенаправленно, как двигался его указательный палец в мою сторону, он, снова с полузакрытыми веками, начал говорить о библиотечной ревизии и сравнении голов Афины.
– Слышал, ты теперь пишешь?
– Да.
Шеффель спросил, почему я решил отдалиться от своей прекрасной специальности. К счастью, между нами протолкнулась женщина с сердцевидным лицом и седыми, как у луня, волосами и предложила Шеффелю тарелку, на которой веером была разложена дегустационная проба буфета. Шеффель выяснил, нет ли там где-нибудь сельдерея, не важно, в какой форме, сельдерей ему нельзя ни при каких обстоятельствах. «Под страхом смерти!» – крикнул он и засмеялся.
Стыдно признаться, но я не узнал Марион. Хорошо знакомые черты пропали в полноте лица.
Перед буфетом я пересекся с Паулини.
– Я никогда не носил очки, ну, это так, к слову, – сказал он. – А где Грэбендорф?
Мы несколько отдалились, сказал я.
– Но вы так подходите друг другу, – он ухмылялся мне в лицо. – Я бы даже сказал, дополняете друг друга!
От Паулини исходил легкий запах пота, который не перекрывал аромат свежей рубашки, очевидно пролежавшей в шкафу приличное количество времени. В любом случае от него пахло пожилым человеком. Морщинистая, как яблочная кожура, кожа лица обошла зону скул, область вокруг глаз тоже выглядела моложе.
– Он мог бы как минимум сказать «спасибо», – жаловался я Лизе, которая упрекала меня за то, что я хотел удалиться.
– Не будь таким эгоистом, – успокаивала она. – Он ничему так не радовался, как твоему приезду. И твоей речи, я же знаю его!
Паулини, по словам Лизы, чувствовал себя всеми брошенным и преданным.
– У вас-то всё хорошо! – сказала она, увидев мое скептическое выражение лица. – По всем фронтам, а у него… Ты не понимаешь?
– Кого ты имеешь в виду?
– Да Илью и тебя!
– Тебя кто-то беспокоит?
Между нами протиснулся молодой человек. Меня он не одарил взглядом.
– Дай нам поговорить. – Лиза провела рукой по его коротким светлым волосам.
Он улыбнулся так, будто это было именно тем, чего он добивался.
– Держите себя в руках, – дотронулся он до моего плеча.
– Юлиан, он еще совсем ребенок, – успокаивала меня Лиза. – В защитника играет.
Лиза представила мне невысокого мужчину около шестидесяти, с густыми усами, темно-карими глазами и залысинами, большие очки сдвинуты на лоб. Протянув руку, он отклонился назад, словно только так мог охватить меня взглядом.
– Я рад, – он крепко и долго пожимал мне руку, – приветствовать в наших скромных стенах такого ритора, как вы. Ваш текст был бесподобным!
Лиза объявила, что стоящий передо мной Юсо Поджан Ливняк – гений и сотрудник Паулини. Она не знала человека, владеющего бóльшим количеством языков и знающего больше книг, чем Юсо. Он, конечно, возражал. Почему в таком случае он стал работником Паулини? Этот вопрос так и напрашивался, но я его не задал. Возможно, Ливняк заметил мои колебания.
– А кто всё это построил? – спросил я у него скорее ради Лизы.
– Каменщик – старший каменщик! – поправил себя Ливняк, подняв указательный палец правой руки. – Он хотел порадовать вторую жену художественной мастерской, она рисовала. Вот только окно было не с той стороны. Сейчас они в разводе, а у нас есть обзор на юг.
Его ярко выраженная жестикуляция и мимика менялись так непрерывно и неторопливо, что я невольно задумался о японском театре.
Под Лизиным натиском и из-за ее вмешательств он был вынужден рассказать о своем происхождении. Ливняк – босниец, университет окончил в Сараево, специализировался на рукописях, которые хотя и были написаны на боснийском – хорошо понимаемом языке на сегодняшний момент, – но арабским письмом. Называется «альхамиадо». Сфера его деятельности была упразднена, когда библиотека, Виечница – он несколько раз повторил название, а также дату «двадцать пятое августа 1992 года» – была обстреляна фосфорными гранатами и сгорела дотла. Ему и его жене удалось сбежать из Сараево – через Грац, Вену, Берген в Норвегии и другие перевалочные пункты они оказались в конце концов в Германии, случайность, в Дрездене, еще одна случайность.
Было ли дело в том, что я спросил у Ливняка о Сараево, или в моем смелом замечании, что человеку с его способностями было бы лучше преподавать в родном университете? Или его что-то во мне беспокоило, или он просто устал? Желание поддерживать со мной беседу, которую он начал с энтузиазмом, заметно ослабевало и вскоре совсем пропало. После того как мы с Лизиной помощью разошлись, она что-то прошептала мне на ухо о его родителях.
– Он знает, кто убил его родителей, по его вине…
Но какое мне до этого дело?
Я спросил Лизу, можно ли увести ее на прогулку – пройтись немного вниз или вверх по проселочной дороге.
– Подожди немного. Я не могу его сейчас оставить.
Из-за нее я промучился битых два часа, стараясь не приближаться ни к Ливняку, ни к Шеффелю, ни тем более к Паулини. Наконец, я остался ждать перед дверью. Даже там я не испытывал никакого желания быть втянутым в разговор.
Когда Лиза наконец появилась, она заявила, что у нее уже несколько раз спросили, есть ли между нами что-то.
– Не могу в это поверить, – сказал я.
– Что между нами что-то есть?
– Нет, что тебе задали такой вопрос.
– Но это так, – не отступала она, беря меня под руку.
У меня не было желания спрашивать у нее о Ливняке или о Паулини. У меня вообще не было желания разговаривать. Да и она, кажется, наслаждалась тем, что можно наконец помолчать.
Перед моей машиной мы обнялись на прощание – и вдруг прижались друг к другу как по договоренности. Я попытался поцеловать Лизу. Она уклонилась. Я отпустил ее, но она всё еще прижималась ко мне.
– Где ты ночуешь? – прошептала она.
Затем я поехал за ее машиной в Дрезден. Можно ли за доли секунды понять, что любишь кого-то уже давно, не догадываясь об этом? Вопрос риторический. Вам не нужно отвечать. Лиза, как мне казалось, лишь напомнила мне о любви к ней, обратила на нее внимание. В ее доме, на мансарде виллы, мы вели себя так, будто всю жизнь жаждали завладеть друг другом.
Лиза была страстной. Я и предположить не мог, что заботливая подруга превратится не просто в требовательную, но почти безрассудную в желаниях женщину. Несмотря на два брака и пару отношений, ничего подобного я прежде не испытывал.
Даже сны можно почувствовать на коже, даже сны преображают ощущения и желания. Не так ли? Я не считал Лизу сном, однако по-настоящему реальной она для меня стала лишь тогда, когда спустя считаные часы после моего возвращения в Берлин она вновь стояла передо мной, обхватив руками маленький старомодный чемодан, и, не говоря ни слова, вошла в дом.
О Лизе и себе я расскажу лишь то, что важно в отношении Паулини. Правда, данное ограничение является незначительным. Даже если я этого долго не понимал или не хотел признавать, с самого начала то был ménage à trois – любовь на троих, и с каждым днем она становилась лишь больше.
С Лизой я смотрел на самого себя и на мир иначе. Меня поражала легкость, которую давало присутствие женщины, знавшей, как ты вырос, перед которой не нужно было извиняться, что когда-то ты тоже был счастлив, которая знала, что значило отслужить в армии, знала, что такое субботник и почему поверх рубашки СНМ[18]18
Союз свободной немецкой молодежи.
[Закрыть] всегда носили джемпер – и так далее и тому подобное. Но это всё слишком поверхностно. Она была свободна от естественного презрения Запада к Востоку. К этому презрению – его еще можно назвать западным чувством превосходства – я с течением времени, сам того не замечая, привык. Это было каким-то непрерывным звуковым сигналом, чем-то само собой разумеющимся. И для того, кто это переживал, не играло никакой роли, был ли он лишь звеном в цепи презрения, тянувшегося в направлении Востока или Юга. В более абстрактной формулировке я сказал бы, что благодаря Лизе земля, по которой я двигался, перестала быть наклонной. Лиза вернула мне прямую походку.
Лиза же вновь оказалась с писателем, жившим, ко всему прочему, в Берлине. Она не имела ничего против города, только Грэбендорфа не могла больше выносить с его паническим страхом быть отнесенным к категории восточных немцев. Грэбендорф отдал дань Западу, заявив, что лишь по великой случайности не угодил в ГУЛАГ, поэтому и свободу он ценит больше, чем его западные ровесники, для которых это было чем-то само собой разумеющимся, как кулек со сладостями – традиционный подарок для первоклассников. У Лизы был целый набор прилагательных, чтобы описать старания Грэбендорфа быть признанным Западом; «ревностно» и «скоропалительно» считались безобидными. Однажды она назвала его честолюбие «физкультурным» – он пытался натренировать манеры, которые выдали бы в нем человека светского. Наш почти-диссидент ничего так не боялся, как сказать что-нибудь, не подстраховавшись.
Она не терпела его на физиологическом уровне. Порой, добавила Лиза, она боялась – и Паулини вместе с ней, – что и я могу зайти слишком далеко в этом восточном самоотречении.
– Слишком далеко?
– Ты ведь хочешь добиться успеха и на Западе, значит, придется идти на уступки, не так ли?
Шел ли я на уступки? Или я этого уже просто не замечал? Неужели я был для Лизы одним из олухов, о которых она рассказывала, – готовых всегда и всюду отхватить кусочек публичности, автоматически обращавшихся во время речей к западной публике?
В ее глазах Паулини был тем, кто всему противостоял, – стойкий оловянный солдатик. Лиза мне даже прочитала вслух сказку Андерсена, в которой солдатик, оставшийся с одной ногой из-за нехватки олова, влюбился в бумажную танцовщицу в льняной юбке. Она так высоко взмахнула ногой, что оловянному солдатику показалось, будто она тоже одноногая. Солдатик выпал из окна, пережил свою одиссею, вернулся в животе рыбы в ту же квартиру, на тот же стол, только чтобы его бросили в огонь, где он и умер вместе с танцовщицей.
– Главное – он совершенно не способен быть другим! И это делает его таким потерянным и одиноким.
Паулини, в отличие от Лизы, несомненно, приписывал мне вину за восточное самоотречение, но рядом с Лизой наверняка взглянул бы на меня другими глазами. Мне нравилась эта мысль, она меня расслабляла.
Лиза посещала его теперь горазде реже, чем раньше. У него, в конце концов, был Ливняк, и Юлиан давно вырос. Она не стала скрывать от меня и того, каким недовольным и несправедливым бывал порой Паулини, поскольку Лиза стала так редко появляться. Наряду с этим я узнал, что раньше Лиза много лет ездила в отпуск вместе с отцом и сыном Паулини. Можете представить, как замерло мое сердце.
– Вы были вместе, в одной комнате?
– Да, конечно.
– Вы были по ночам в одной комнате? Вы спали друг с другом?
– Ревнуешь? – Мне показалось, она довольно улыбнулась.
Все, даже ее родители, бывшая жена Паулини и особенно Грэбендорф, уже который год приписывали ей отношения с Паулини.
– Это уж совсем за гранью, – сказала она. – Мы даже перестали смеяться над этим.
Лиза, как и прежде, проживала в комнатах под крышей. Ее родители совсем одряхлели, а вилла постоянно привлекала всевозможный сброд, она была единственной во всей округе без ремонта. К тому же арендная плата съедала бóльшую часть их пенсий.
– Я думал, она вам принадлежит.
– Я не самая хорошая партия.
– Ты – лучшее, о чем я только мог мечтать.
Я знаю точно, что в тот момент мне надо было броситься перед ней на колени; после я злился, что не сделал этого.
Мы с Лизой проводили гораздо больше времени вместе, чем порознь. По понедельникам она не работала, а по вторникам работала через неделю – что считалось компенсацией за постоянные переработки, – она часто приезжала в Берлин вечером субботы. Для меня же она передвинула в своей прекраснейшей комнате стол прямо к окну, чтобы я, поднимая глаза от ноутбука, мог смотреть на долину Эльбы и Восточные Рудные горы. Родителей я не видел, любое изменение выбивало их из равновесия. Им и в голову не приходило, что Лиза может уехать от них в Берлин. Даже мои дочери дважды ночевали у нее. Они знали Дрезден по визитам к моим родителям, которые за три или четыре года до этого перебрались из Йены обратно в Зюдфорштадт. Заколдованную виллу с видом они считали классной, Лиза тоже. Даже родители, привыкшие к моим неудачам с женщинами, быстро отказались от сдержанности к Лизе. Они не имели бы ничего против, переедь я к ней насовсем в Вайссер Хирш. Они видели, что всё шло как по маслу.
Был конец августа или начало сентября, еще до первой операции у ее матери, когда я предложил Лизе навестить наконец Паулини в Зонненхайне.
– Пригласим его в ресторан!
– Почему ты хочешь причинить ему боль? – Лиза посмотрела на меня так, будто я поменял цвет глаз.
Ее ответ и взгляд ощущались как удар ножом. Избитое выражение, но в то же время самое точное описание того, что я почувствовал. Удар в самое сердце. Почему ты хочешь причинить ему боль? Вы даже не представляете, какое значение приобрела эта фраза в моей дальнейшей жизни.
– Почему ты хочешь причинить ему боль? Неужели думаешь, ему будет приятно видеть, как такая счастливая пара кружится перед ним в танце?
– С чего бы это? Так, значит, он не знает?
– И к чему это приведет? Хочешь поторжествовать над ним?
Хотел ли я этого? При одной мысли, что мы с Лизой заявимся к Паулини, я испытывал чувство удовлетворения. Это меня смущало.
– То есть он снова хочет отправиться с тобой в отпуск или вообще жить с тобой.
– Да что с тобой такое?
Я почувствовал, как во мне всё сжалось. Сам того не заметив, я опустился за кухонный стол.
– Это даже как-то лестно, раз ты думаешь, что каждый мужчина захочет жить вместе с пятидесятипятилетней женщиной. Но даже одинокой подруге я не стала бы тыкать своим счастьем в нос. Это так сложно понять?
Даже не знаю, чем кончился тот ужасный день, но когда в следующий раз я приехал в Дрезден, именно Лиза предложила поездку в Саксонскую Швейцарию; я был убежден, что она поменяла мнение и мы вместе отправимся к Паулини. Только в пути я осознал: это был пеший поход.
Я давно отвык от походов, в которые ходила Лиза. Раз в год я обходил с дочерьми Штехлин, по выходным в Берлине – Шлахтензее. У меня уже давно не было трекинговых ботинок.
Лиза же, напротив, владела целым походным снаряжением. При взгляде на нее мне на ум пришло слово «надлежащий», которое раньше часто можно было услышать у нас дома. Она прыгала передо мной с камня на камень так, будто ей не нужно было ни под ноги смотреть, ни переводить дыхание. Ее походные ботинки тридцать седьмого размера были с ней одним целым, как копыта. Носки съехали, на крутых подъемах перед моими глазами были ее загорелые юные икры. Рюкзак у нее был времен ГДР; темно-синяя обивка была залатана в нескольких местах. Вскоре мои майка и рубашка полностью промокли от пота, я начал зябнуть, правая пятка горела в обычно удобных кроссовках Camper – нам пришлось вернуться.
Возможно, память меня обманывает, но мне кажется, будто с тех пор мы ездили только в Саксонскую Швейцарию. Ей нужно выбраться, говорила Лиза, выбраться! Иначе она не вынесет заточения в книжном магазине и нахождения дома с матерью.
Лиза не нуждалась в картах, в путеводителях. Эти скалы и леса были ее садом. Если мы кого-то встречали, она говорила «Ахой», что я раньше слышал в Высоких Татрах. Прекраснее всего были моменты, когда Лиза обвивала мою шею рукой, чтобы я мог навести ее указательный палец на желаемую точку. Между объяснениями она целовала меня, не разрешая повернуть голову. Я, словно школьник, должен был повторять названия скал и плато, которые – раньше мне это не бросалось в глаза – образовывали нечто похожее на каньон, только зеленый и обитаемый, с протекающей через него Эльбой, которая ослепительно сверкала в лучах вечернего солнца.
Я вновь жил ради этих островков близости, появление которых нельзя было предсказать, как и момент, когда мы их достигнем. Тогда же стихали все вопросы относительно того, как нам быть дальше – переехать ли Лизе в Берлин или мне обратно в Дрезден.
Так, словно это была обычная точка на карте, как и любая другая, она могла указать на Зонненхайн и дом Паулини. Большое окно сверкнуло однажды на солнце так, будто там пылал центр Вселенной. Я тяжело переносил ее болтовню о Паулини. Это сдавливало мне горло. Неужели она этого не замечала? Следует ли мне попросить Лизу рассматривать Паулини более критически? Поставить ее перед выбором – либо наконец признаться в наших отношениях Паулини, либо расстаться? В темный час я спрашивал себя, почему мы путешествовали именно по Саксонской Швейцарии? Хотела ли она быть немного ближе к Паулини, но не отваживалась пойти к нему со мной?
В путешествии по Хинтерес Раубшлосс к смотровой площадке Гольдштайн муки и счастье породили во мне желание написать о Паулини. Верите или нет, но я сразу же ощутил всем телом – это спасение! Было достаточно пары сформулированных предложений в голове, чтобы почувствовать себя легким и свободным, но прежде всего суверенным. Подобный вздох облегчения приходит в той или иной степени с каждой идеей для книги, но в данном случае было что-то еще. Для меня стало настоящей необходимостью написать о Паулини. Это был единственный доступный мне способ обрести ясность, кем он был и какое место занимал в мире. Это было моим методом разобраться в Лизиной мании. Я не хотел больше бездействовать. Я сменил тактику. Я сделаю из этого нечто большее! И именно так, как умею только я. Удивительно, и как я раньше не додумался.
Лиза сразу же отметила во мне перемену. Мое настроение вдруг стало хорошим.
– Разве я такой уж ворчун?
– Не всегда, но так ты мне нравишься гораздо больше!
Написать о Паулини было тем, что я мог сделать ради нас с Лизой. Было что-то особенное в том, чтобы сидеть у нее дома за письменным столом и представлять Дрезден, существовавший еще до моих первых воспоминаний. Лиза рассказала кое-что о детстве Паулини, о его бабушке, фото которой до сих пор стоит на его прикроватном столике… Необязательно спать с кем-то, чтобы знать об этом.
Лизины описания были настолько наглядными, что у меня возникло чувство, будто мне только и оставалось, что всё записать. Даже зная о Паулини всё до мельчайших подробностей, мне бы всё равно пришлось что-то додумать. В ином случае гармония существовала бы только в моей голове, но не на бумаге. Вспоминаю одну из любимых цитат Паулини: «Поэты должны лгать». Паулини часто добавлял, что даже Платон лгал, иначе не было бы его диалогов.
Моя история должна была показать Паулини как великого читателя, который благодаря своему устройству и страсти стал оплотом против того, что угрожало нам, книжникам; он, оставшийся верным своим желаниям и убеждениям, противостоит тому, что убивает нас год за годом, уносит, пока однажды не исчезнет последнее, во что мы верили, ради чего жили. Разве не потерялись бы мы в этом мире без таких, как Паулини?
Вы никогда не сможете оценить, каково это, когда вдруг всё становится полезным, всё превращается в поиски. У Лизы в Дрездене я жил в том мире, о котором писал. Какое-то время мне не нужно было пересекаться с Паулини. Лизе нравилось, что теперь она так легко одерживала победу во время наших еженедельных негласных перетягиваний каната, кто к кому поедет.
В Берлине Лиза была другой, более тихой, а в обществе молчаливой, она будто стеснялась своего диалекта. Здесь ее тоже тянуло на природу. Мы наслаждались прусской Аркадией Шинкеля, Ленне и князя Пюклера, прогуливались от Капута по Швилоузее, мы даже ездили в Паретц. Я постепенно погружался в хронологию прусских курфюрстов и королей и их важнейших построек. Я не хотел соревноваться с Лизой в знаниях саксонского искусства и архитектуры, барочных садов и истории в целом, но даже я мог сыграть роль экскурсовода. Один раз Лиза вскрикнула от радости, когда мы, стоя перед Мраморным дворцом в Новом саду, разглядели через узкую просеку белый замок на Павлиньем острове, словно расположенный вдали медальон. Это был мой шанс пощеголять недавно приобретенными знаниями о Петере Йозефе Ленне и его зрительной оси.
– Он всегда вторгался в Саксонию без объявления войны, – неожиданно пожаловалась Лиза на Фридриха Великого.
В Берлине менялось даже ее отношение к моим дочерям. Какая-то необъяснимая робость удерживала ее на расстоянии, преодоление которой было не в ее власти, да и необходимости не возникло бы, не разрывайся я между ними. Что я мог поделать, если дочери брали меня под руки справа и слева, а Лиза безропотно шла рядом, не выказывая недовольства. Не знаю, сколько раз я успел вычеркнуть и снова записать предложение «Берлин был не для Лизы» в своем рассказе.
Однажды мы встретили Грэбендорфа, это было в доме Гропиуса на ежегодном вечере виллы Массимо в феврале. Грэбендорфа обхаживали чуть ли не как гостя с государственным визитом. Он долго не замечал нас, а потом не знал, как поприветствовать Лизу и меня. Даже мы с ним разучились общаться. Создавалось впечатление, что он искренне был рад нас видеть, особенно вместе. Он постоянно трогал Лизу и меня за плечо или за локоть.
Когда Лиза спросила, не передать ли от него привет Паулини, Грэбендорф отказался. Как он утвержал, Паулини разместил на своей интернет-странице книги Грэбендорфа с посвящениями, которые тот на протяжении многих лет высылал ему. Из-за подписей и посвящений они стоили в три или четыре раза больше.
– Передаривать подарок – уже неприятно, продавать его – еще хуже, но подарок, который к тому же еще и узнаваем, – это удар ниже пояса. И не говори, пожалуйста, – Грэбендорф обратился к Лизе, – что это от невнимательности.
– Ты ведь знаешь, Норберт больше не владеет книгами. Собственной библиотеки у него нет с 1990 года. Он не может себе этого позволить.
Грэбендорф закатил глаза.
– Я выкупил их, а он не постыдился добросовестно мне их отправить. – Он протянул руку сначала Лизе, затем мне и удалился.
– Неужели никто из вас не замечает, как вы всегда и всюду говорите сначала «я», а себя при этом рассматриваете в третьем лице, будто памятник уже себе воздвигли?
– Какая связь?
Грэбендорф вообще-то был прав! Я был поражен и даже пристыжен его заботой и преданностью. Сам я никогда не отправлял Паулини книги!
Наш спор прервал фотограф из Лейпцига, которого я не знал. Лиза обнялась с ним, что в ее случае редкость. Теперь она пряталась за ним. Я несколько раз подходил к ней с кем-нибудь, чтобы представить. Лиза, казалось, была скорее возмущена, а фотограф, отходивший каждый раз на шаг – фамилию я так и не запомнил, – только усложнял процесс.
Мы были среди первых, кто покинул мероприятие. Очередь терпеливо ждавших снаружи на холоде, чтобы пройти внутрь, едва сократилась.
– Это деградация и абсурд, – сказала Лиза, пока мы ждали поезд в метро. – Одни в деньгах купаются, другие не знают, как свести концы с концами. И это всё не имеет никакого отношения к качеству.
Поскольку в ее представлении я относился к тем, кто родился с серебряной ложкой во рту, я промолчал.
– Почему люди должны стоять тут снаружи на холоде?! – крикнула она.
– На каждой выставке так. Просто больше людей уже не поместится…
– Подлость, деградация и подлость.
Молчание длилось всю обратную дорогу. Из-за нее я тоже чувствовал себя нехорошо. Не просить же Лизу поменять отношение к вечеру. Я даже боялся, что она, придя домой, соберет старый чемодан и сядет в машину.








