Текст книги "Праведные убийцы"
Автор книги: Инго Шульце
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Можешь представить там Паулини? – спросила она, когда мы зашли в квартиру.
Это было Лизиным quod erat demonstrandum. Любое возражение было бессмысленным.
– Вполне, – упрямо ответил я. – Но он не вынес бы тебя рядом со мной.
С тех пор, как я начал писать о Паулини, я не возвращался к этой теме, хотя она всё еще не давала мне покоя; я часто представлял, какой была бы наша случайная встреча во время похода. Лиза оставила мой комментарий без внимания.
Как вы легко могли догадаться, мой проект по Паулини не сделал меня неуязвимым. Иногда мне даже казалось, что я сам себя наказывал. Но действительно ли речь шла о Паулини? Разве он не был скорее символом, шифром, если угодно, того, каким однажды был наш мир и как он теперь беспощадно погибал? Я совсем не имею в виду Восток, я имею в виду книги в целом, их ценность и незаменимость. Разве не правда, что в помещениях Паулини собиралась вся мировая литература, даже если на немецком языке? Каждая и каждый мог ее приобрести. Великолепнейшие издания! А Паулини, каким бы он ни был, поставил жизнь на служение этому делу. Если бы все читатели вымерли, он остался бы последним.
Я казался себе мелочным и бездушным, настаивая на Лизином признании. Откуда бралось это стремление, спрашивал я себя, известить весь мир о нашей связи?
В один из ее ставших редкими визитов в Берлин мы отправились на пароме по Ваннзее в Кладоу, а оттуда пешком в Закроу к церкви Спасителя, которая на всех изображениях выглядит как стоящий на якоре миссисипский пароход. Мне нравится вид на Глинике со Шпионским мостом, а если посмотреть вправо – вид на молочную ферму и башни Бельведера. Слева и справа от входа в церковь на камне были высечены длинные цитаты из Библии. Я читал вслух текст на левой стороне, иной раз запинаясь – некоторые буквы были стерты. Правую сторону, Послание к Коринфянам, тринадцать, Лиза, наоборот, продекламировала как стихотворение. Ее голос звучал иначе, проникновеннее и в то же время решительнее. Я ощутил как назидание, когда она дошла до места «Любовь снисходительна и благосклонна, любовь не соперничает, любовь не мучит, она не злочинствует, не возрадуется несправедливости, но возрадуется правде. Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестает».
Мы держались за руки, и я чувствовал, как ее пальцы непроизвольно то сжимались, то разжимались – как иногда бывало, когда она засыпала рядом.
В такие моменты я был полностью в нас уверен. Мысль о том, что Паулини мог нам как-то навредить, казалась просто нелепой. Напротив. Именно ему мы были многим обязаны. Если бы не он, мы никогда не встретились бы.
Удивительным образом мне не удавалось наделить своего Паулини тем, чего я как читатель ожидал от него, пожалуй, больше всего, – способностью видеть в каждой книге неопалимую купину. Я по себе знал, как книги меняли реальность, как их персонажи входили в мою жизнь, как я входил в жизни персонажей. Но я никогда не замечал такого за Паулини. И когда я спросил у Лизы, какие книги зажигают в Паулини тот самый огонь, ради каких книг он готов разорвать себя на части, она уклонилась от ответа, будто это был детский вопрос. Но она поняла меня, и мне нравилось, что между нами возникла вдруг эта крошечная трещина, которая неизбежно должна была разрастись, это был лишь вопрос времени.
Перечитывая стихотворения Ницше из цикла принца Фогельфрай, я разрывался. Многое мне казалось просто смешным, но в следующий миг я уже видел в этом нечто гениальное. Таким же двойственным я воспринимал образ Паулини, некогда легкомысленно титулованного мною принцем Фогельфрай. Как рассказчик я ужасался, когда в воссозданном образе Паулини обнаруживал те его стороны, которые тогда не замечал или игнорировал. Они вдруг ставили под вопрос весь мой замысел. Мне, как мужчине, который боролся за Лизу, они были на руку, но они явно противоречили образу, который она создавала вокруг него.
Разве я не испытывал определенной амбивалентности и раньше? Я редко оставался спокойным и невозмутимым рядом с Паулини. Промежутки между посещениями становились больше, мною овладевала неуверенность, чуть ли не страх, который я был готов подавлять, словно чувство вины.
Однажды я спросил у Лизы, были ли в жизни Паулини другие женщины помимо Виолы и той словачки, о которой я ничего не знал, с которой даже Лиза пересеклась всего один раз в пансионе «Прэллерштрассе».
– Норберт пользуется популярностью у женщин, – утверждала Лиза.
Я возражал. У Паулини, может, и было накачанное отжиманиями тело, но его лицо напоминало лицо Пиноккио: острый нос и пухлые щеки, неуклюжий подбородок и три волосинки…
– Он интеллектуал, он харизматичен, и если бы ты его хоть раз увидел на Балтийском море…
– То есть их было много?
Насколько ей было известно, нет. От жены одного офицера я узнал, что она лишила его девственности.
– Даже в школе книготорговцев?
Лиза пожала плечами. Она выдала мне секрет о его отношениях с вдовой профессора с Вайссер Хирш. Но что Хана, словачка, что вдова профессора отделались от Паулини или бросили его. Лиза косвенно признала это, выражая возмущение. Почему с ним осталась именно Лиза? Или мне от ревности виделись призраки?
– Будучи еще в Дрездене, он регулярно посещал бордель.
– Откуда ты знаешь?
– Он сам мне рассказал.
Она была единственной, с кем он мог об этом поговорить. Поначалу она и слышать об этом не хотела, но он жил один и никому не изменял. «Парень-то он порядочный». Какое-то время он тратил все остававшиеся деньги на эти посещения. Он рассказывал ей о женщинах, которыми восхищался, о женщинах, которые знали, чего хотят. Ему удавалось так долго уговаривать ее, Лизу, что однажды она сама туда сходила.
– Ты? К женщинам?
– Там многие би, в любом случае они это делают ради денег.
Она просто хотела попробовать без обязательств. Но в итоге они лишь лежали рядом и разговаривали.
Тем вечером мы с Лизой признавались друг другу в любовных и постельных историях. Вместе мы были уже почти полтора года. К сожалению, я становился ревнивым. У Лизы было иначе. Тогда я стал рассматривать ее мужчин скорее как союзников против Паулини. Они будто улыбаются, но лучше не выдумывать.
Даже в тех вещах, которые не имели никакого отношения к Паулини, я ощущал его присутствие.
Лизу сложно было баловать. За всё время я подарил ей пару вещей, обувь, постельное белье, две ночные рубашки, несессер, нижнее белье, ручки и две французские сковородки оранжевого цвета, которые ей так нравились. Подарки без повода она называла извращением. Даже на Рождество было запрещено дарить больше двух подарков. Я всё равно покупал всякие вещи. Мне постоянно бросалось в глаза что-то подходящее для Лизы.
– Благодаря ему я поняла, сколько всего нам на самом деле не нужно, – сказала она чуть ли не виновато, когда я предложил ей чемодан для поездок в Берлин.
Мне не хотелось устраивать сцен, но моя радость угасла. Лишь когда ее скороварка испустила дух, мне было разрешено в тот же вечер приобрести новую.
В сентябре 2018 года я впервые ощутил, что значило отсутствие сотового телефона у Лизы. Она отказывалась от покупки. Когда мы были не вместе, то созванивались по утрам и вечерам, по вечерам порой даже несколько раз. Если она задерживалась, звонила мне сразу из магазина.
В первый вечер, когда я не смог до нее дозвониться, я перезванивал каждые полчаса, стараясь не надумывать. Я придумал шутливо-обиженный комментарий. В полночь начал волноваться. Я всё время хватался за телефон, будто мог не услышать звонок, без конца названивал, боялся, что Лиза постесняется перезвонить так поздно. Во мне вспыхнула бдительность, будто изнутри во мне зажегся яркий неоновый свет.
К утру я задремал, но, даже проснувшись, не обнаружил ни единого знака, поданного ею, ничего, вообще ничего, даже электронного письма. Я подождал до девяти часов и позвонил в книжный, но это был ее нерабочий вторник.
Вечером она наконец перезвонила. И что на меня нашло, что я так набросился на ее автоответчик? К ней приехала подруга – имя которой она назвала, – они вместе провели вечер, а затем было уже слишком поздно, так что она переночевала у нее в отеле, сегодня же они немного развлеклись. Она и представить не могла, что меня это сведет с ума.
Это мне нужно было извиниться? Я чувствовал облегчение и обиду, счастье и отчаяние.
Немногим позже она впервые попросила меня не приезжать, ей нужно было сконцентрироваться на матери, которой предстояла вторая операция, и никто не мог сказать, переживет ли она ее, и если да, то как. Проблема была в наркозе. Каждый раз, когда мы появлялись перед ее родителями, мне нужно было подождать, пока они не приведут себя «в форму». Ее мать постоянно называла меня Ильёй.
После второй операции она боролась с приступами тревоги. Лиза ночевала в ее комнате. Когда ее отец упал и передвигаться мог только с тростью, она взяла неоплачиваемый отпуск. Я предложил Лизе денег. Даже при зарплате она не могла позволить себе больших трат.
– Прекрати разбрасываться деньгами, – сказала она по телефону, тотчас же извинившись, на какое-то время мы замолчали.
Несмотря на детей, во мне росло желание переехать в Дрезден, чтобы быть рядом с Лизой. Тогда ситуация решилась бы раз и навсегда.
Она объяснила, что не нуждается в жертвах.
Во время Пасхи я не слышал о ней ничего четыре дня. После она горько плакала по телефону. Я уже успел подумать, что ее мать умерла. Вместо этого она упрекала саму себя. Она сидела в этой дыре, неспособная взять в руки трубку. Могла лишь, как она выразилась, молчать в трубку.
Не поймите меня неправильно. Когда дела с Лизой шли тяжело, эта писанина теряла всякую ценность. Но именно в те дни в новелле о Паулини я дошел до периода после 89-го года – тут я полностью полагался на Лизу, ее помощь. И даже если я не так далеко продвинулся, я знал, что со временами Паулини в Зонненхайне у меня будут трудности. Что о нем еще можно было рассказать? Что он сидел за компьютером в ожидании покупателя или запроса? Я не знал, что он читал, что ему нравилось, о чем он разговаривал с кем-то вроде Ливняка, воспринимал ли он его вообще всерьез. До этого пробелов тоже было немало. Главным образом я искал эпизоды, которые позволили бы изобразить ГДР не как скрытый рай. Но Лиза ничего не знала о запугиваниях или визитах госбезопасности. Им было достаточно рассказанного Виолой? Интерес госбезопасности к книгам ослабел на излете эпохи?
Иногда то, что я писал о Паулини, казалось мне раскрытой тайной. Иногда, напротив, я был уверен, что Лиза ни о чем не догадывается. Иногда я считал рукопись козырем в рукаве, иногда боялся, что в делах с Лизой дам осечку.
Всё чаще я искал возможности открыться ей, да, практически потребовать ее содействия. Почему между нами не может быть рабочих отношений? Придет день, и она увидит, что я не позволил ревности разрушить эту историю. Вдруг она вообще ожидала, что новелла станет признанием в любви с посвящением Лизе Замтен?
Как в большинстве случаев, когда я был в Дрездене, я посещал родителей в Зюдфорштадте. В этот раз мне пришлось выйти из трамвая из-за демонстрации ПЕГИДА. Толпа была уже не такой большой, как вначале. Кроме того, было светло, каждого можно было разглядеть. Люди искренне приветствовали друг друга, тем, кто нес плакаты, аплодировали. Скандирующие группы звучали брутально, как будто там были только мужские голоса. Было ли дело в саксонском произношении слова «Volk»? Разве осенью 89-го в Лейпциге было не так же? Вот только тогда в кричащих я видел защитников, демонстрантов, выступавших за меня. Теперь я чувствовал, что нахожусь под угрозой. Даже если я не встретил школьного товарища или соседа, я знал, что многие из них были здесь. Когда я вечером спросил у Лизы, может ли она себе представить Паулини демонстрантом, она рассмеялась. Он исчез бы после первого же лозунга.
– То, что они там вытворяют, – неправильно. Но и то, что происходит здесь изо дня в день, – тоже. И всегда это согласие, ваше согласие с положением вещей! – неожиданно закричала она. – Многовато неонацистов в последнее время, ужас, немного больше экологии, но в остальном всё в полном порядке. Это какое-то извращение!
Ей сейчас не до этого, она хочет отгородиться от мира в своих четырех стенах. Она даже радио слушать не может.
– Тогда поехали со мной.
– Куда?
Лиза посмотрела на меня отсутствующим взглядом. Затем у нее вырвалось: неужели я не замечаю того, что ей нужно делать тут по дому. К тому же ей срочно нужно выйти на работу. И что, черт побери, ей делать в Берлине?
– У тебя и так всё есть! Зачем тебе еще и я? Твоим детям лучше с тобой наедине, а твое окружение считает, что я поймала золотую рыбку и хожу пройтись по магазинам с твоей кредиткой. У Паулини нет никого! Для них каждый раз праздник, когда я приезжаю!
Я спросил, при чем здесь вообще семья Паулини. Она призналась, что Паулини попросил ее прийти на день рождения Юлиана.
– И, конечно, мне нужно что-то приготовить, иначе там вообще ничего не будет, – сказала она с упреком, будто я был в этом виноват. Кроме того, он попросил сопроводить его к могиле тети бывшей жены, в Плоттендорф, чтобы ему не пришлось в одиночку противостоять семейному клану Виолы.
– А твоя мать?
– Она уж справится как-нибудь без меня одну ночь!
– Вы там же останетесь с ночевкой?
Позже я узнал от Лизы, что Юлиану, о котором я и так был невысокого мнения, если свидетели не изменят показаний, грозит тюремное заключение.
Мне пришлось снова и снова переспрашивать, пока Лиза не оказалась в состоянии произнести формулировку «ксенофобские эксцессы». Пальцами она начертила в воздухе кавычки. Она считала, что стычки между немцами и чехами в Саксонской Швейцарии случались и раньше. Это не новое явление и к расизму не имеет никакого отношения. Прямо как футбольные фанаты разных клубов.
– Ты ему еще пирог испеки, он же избил кого-то!
Лиза с презрением фыркнула и отвернулась. Впервые я задумался, а не повернуть ли назад. Но в конечном итоге даже эти неприятные истории стали частью рассказа о Паулини.
Казалось, с каждой неделей я становился для Лизы всё менее привлекательным. Чтобы описать наши отношения, мне приходили в голову лишь сравнения из мира техники, как будто мне требовалась «новая батарея», а нам «перезагрузка», «сброс настроек». Я бы даже сказал, Лиза лишила меня эмпатии рассказчика. Второстепенного персонажа она сделала протагонистом. Теперь именно его точка зрения кажется убедительной, сочувствие читателя переносится на него, в то время как первоначальный протагонист становится чужим, его судьба нас больше не трогает.
Когда я попросил Лизу объяснить, почему она снова не выходила на связь два дня, ведь она знала, как это меня парализует, она запросто объявила, что разочаровалась во мне и моем образе жизни.
Я был горд, что могу ей что-то предложить, чем-то обеспечить – она отталкивала это. Вместо того чтобы ходить по чтениям, дискуссиям и приемам, она хотела почитать или в театр. Она хотела ходить в походы, а не встречаться с писателями и художниками или посещать их вечеринки. Я стал для нее вторым Грэбендорфом? Почему я никогда по-настоящему не вступился за него перед ней? В его эссе и фрагментах пьес я раз за разом находил что-то, что откликалось во мне, почему я прощал ему и его манеру подавать себя, и поглощающее его честолюбие, неизменно вовлекавшее меня в сравнения и соперничество. Один раз я был в шаге от того, чтобы обратиться к нему. Но я хотел знать, как удержать Лизу. Мне не нужны были прямые или непрямые советы, как расстаться с ней.
Я следил за стационарным и сотовым телефоном, пытался уйти с головой в работу, выл от ярости и тоски, бродил по городу, нигде не находя места, спешил домой, где трясущимися руками поднимал мигающую трубку телефона – сигнал об оставленном сообщении.
Я не знал, как дела пойдут дальше. Изменится ли что-то, когда ее родители умрут? Стоит ли на это надеяться? И куда тогда Лиза переедет?
Она сказала, что нуждается в горах, но прежде всего в виде из ее окна. Он принадлежит ей. Добровольно она ни за что не рассталась бы с ним. А что произойдет, когда ее родители не смогут больше оплачивать аренду? Не придется ли и ей в таком случае съехать?
Каждый раз, подстригая ногти на руках, я всё думал, что с нами будет, когда я в следующий раз возьму в руки щипчики. Я должен был признаться себе – раньше я отмерял подобные промежутки времени по ходу роста ногтей на ногах. Или по посещениям парикмахера. Если у нас всё было плохо, я знал, что скоро станет лучше, если всё было хорошо, я знал, что это ненадолго.
Когда Лиза наконец снова приехала в Берлин, она тут же затеяла спор. Сначала она показалась мне изменившейся – нежной и ласковой; она поблагодарила меня за чистую, прибранную квартиру и вообще за теплый прием, что я подготовил. Я сказал, что передам её благодарность Татьяне, и в тот же миг, как я это проговорил, осознал, какую фатальную ошибку совершил. Весь вечер Лиза не могла смириться, что я, сильный здоровый мужчина, нанял уборщицу. Я возражал, ведь всё зависело от того, сколько ты платишь и как обращаешься с человеком, это форма разделения труда, и если я перестану пользоваться услугами Татьяны, ей это не поможет…
– Ты вообще слышишь себя?! – кричала Лиза. – Пользоваться! Ты вообще не замечаешь, насколько черствым стал?!
Напоследок она обвинила меня «и таких, как ты!» в начавшихся волнениях и неистовой злости. Я отказался продолжать общение в таком тоне.
– Ты виноват, Грэбендорф виноват, весь этот литературный сброд…
Она внезапно прервалась.
– Это я забираю назад. Я имела в виду этих литературных подонков.
Истинными писателями – таков был ее постулат – являются лишь те, кто не хотел быть писателем, Кафка или Эмили Дикинсон. Кто пишет и думает о публичности – тот царь Мидас, перед чьим взглядом или прикосновением всё застывает и гибнет, даже если это приносит большие деньги. Кто не готов вести откровенную и честную жизнь, кто начинает всё подсчитывать, тот как художник никуда не годен и смешон. Она повторила: «Необходимым условием для произведения искусства является честная жизнь». Неготовый принять это условие не смеет брать в руку грифель.
– Ты не только послушно повторяешь слова своего мастера, ты уже даже звучишь как он. – Я еле сдерживался, чтобы не хлопнуть дверью.
Она последовала за мной и уверенно продолжила. Хоть раз кто-то из нас сказал что-то действительно обидное?
– Если меня что-то не устраивает, я говорю об этом, – ответил я, – даже публично, ты знаешь это!
– Тебе-то хорошо! У тебя достаточно денег, ты всюду можешь писать и говорить, что хочешь, потому что они знают, что ты знаешь границы дозволенного. Ах, да перестань… Кроме того, дело не в том, что ты говоришь, а как ты живешь! Изменение – это лишь то, что чувствуешь здесь, на том самом месте, где ты сейчас стоишь.
Затем она заявила, что даже согласно моим «зеленым» критериям Паулини является героем, всю свою жизнь он не водил машину и на самолет никогда не сядет. Уже только за это ему следует выписать месячный чек. Я закрыл уши. Я правда больше не мог этого слушать.
В конце концов мы расселись по разным углам моего дивана и замолчали, уставившись перед собой. Лиза даже заснула и в какой-то момент в испуге вскочила. Она спросила время. Смеркалось. Лиза сняла блузку и брюки, подошла ко мне, собираясь сесть на колени.
– Мир, – сказала она.
– Я пока не могу.
– Ну же.
Когда за пару дней до ее дня рождения она попыталась мне объяснить по телефону, почему будет лучше, чтобы я не приезжал в Дрезден, я положил трубку. Я не подошел к телефону и тогда, когда она перезвонила и потребовала через автоответчик, чтобы я взял трубку. «Возьми трубку, пожалуйста, возьми, подойди к телефону, пожалуйста!» Во время четвертого или пятого звонка я услышал, как она плачет. Это уже был не плач, она жалобно стонала. Посреди рыданий исчерпался лимит записи автоответчика в двадцать пять минут.
На ум пришло библейское изречение из Закроу: «Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестаёт». У меня не было сил позвонить Лизе. Я отключил звук на телефоне и вышел из комнаты.
В день ее рождения я поехал в Дрезден. Я ограничился одним подарком – шестидесятилетними золотыми мужскими часами «Ролекс», раньше они были размером с нынешние женские. Невероятно красивые, не сравнить с современными ужасами бренда. Этот подарок был не только дорогим, он соответствовал всем ее требованиям: продуманный, тщательно подобранный, подходящий ей, даже ремешок. Я позвонил в магазин, но Лиза была сегодня выходная. На Вайссер Хирш, после долгого ожидания, мне открыл ее отец. Он с сожалением сообщил, что сам еще не видел Лизхен, но после закрытия магазина она наверняка скоро будет дома, а после они абсолютно точно отпразднуют здесь день рождения, так было всегда. И было бы замечательно, останься я в качестве гостя, он даже предложил мне подождать в доме. Его щеки всё еще были гладкими, даже у подбородка кожа оставалась упругой. Только глаза впадали всё глубже. Или это лоб выпячивался?
Он говорил о своем зимнем саде, об инжире – десерте, который они рвали себе там каждое воскресенье.
Я спросил, как поживает его жена и он сам, справляется ли с последствиями падения.
– О, мы с незапамятных времен хорошо ладим.
А если кто-то ходит для них за покупками, значит, домашнее хозяйство у него под контролем. Ему это даже радость доставляет, он об этом и не задумывался. Иначе заинтересовался бы этим раньше. На мой вопрос, готовит ли он еду, он сказал: «Сейчас нашей Лизхен уже пятьдесят шесть». Его голова двигалась вверх-вниз, постепенно успокаиваясь, словно ветка, с которой взлетела птица. Он очень хотел, чтобы Лизхен наконец встретила того, с кем обретет счастье, время-то идет.
Хотя я вроде бы понимал, чего стоила его болтовня, в горле у меня стоял ком.
– А вы где живете? – спросил он.
– Берлин, – выдавил я, он пронзительно посмотрел на меня.
– Берлин, – тихо проговорил он. – Элизабет действительно хочет измениться.
Я спросил, что он имел в виду.
– Лизхен утверждает, что останется здесь. Но в коридоре уже стоят коробки.
Я и правда заметил коробки, но не придал этому значения. Я пообещал Лизиному отцу, что не пропущу празднование дня рождения, и попрощался. Рядом с лестницей были выставлены две коробки. Из верхней торчала деревянная ручка оранжевой сковородки.
Я не хотел этого знать, вот только я знал. Из зеркала над комодом на меня пристально взирала ревность. Это было как в последних семи минутах до конца серии в «Месте преступления», когда комиссары наконец понимают, кто убийца, и все пускаются бежать, чтобы в последний момент предотвратить следующее убийство. Я тоже рванул с места, вот только не подумал, что на загородном шоссе Пилльнитц снова ремонт, и, едва минонав Кёрнерплатц, угодил в пробку. Мне казалось, меня удерживают с какой-то целью, будто мне нужно задержаться и полюбоваться Лошвитцем. Я его и раньше знал, и по прогулкам с Лизой. Теперь он мне представлялся по-сказочному нереальным. Ни одного неотреставрированного дома, ни одного неухоженного сада – райская декорация для исторического фильма. Я еще ни разу не видел такого большого количества людей, работающих вдоль садовых заборов. Они пололи сорняки или обрезали ветки. Всё, что нарушало этот безупречно организованный порядок, по определению должно было восприниматься как помеха.
Когда я в последний раз один проезжал этот участок дороги, существовал лишь легендарный пролог для моего рассказа о Паулини. Теперь недоставало каких-то трех или четырех глав.
Какой непреодолимой была неоновая бдительность моих ночей, когда пропадала Лиза, теперь была такой же непреодолимой другая бдительность, светившаяся во мне и сулившая конец, так или иначе. Я видел себя индейцем, мчащимся вперед на коне, вплотную прижавшись к его шее. Или по меньшей мере прусским кавалеристом, идущим в атаку.
При дневном свете фасад дома Паулини казался убогим. Перед ним стоял маленький белый «опель» Народной солидарности. Паулини доставляли еду?
Быть может, я злоупотребляю прилагательным «нереальный». Однако с момента Лизиного отказа посетить вместе со мной Паулини встреча с повелителем книг беспрестанно преследует мое воображение. К тому же мне очень хотелось встретиться лицом к лицу с настоящим героем своего рассказа.
Увиденное походило на «Место преступления». Даже снаружи был слышен спор двух мужчин. Вдруг с резким звоном колокольчика распахнулась дверь, появился Юсо Ливняк. Он резко дернул дверь «опеля» и уехал в направлении Зебнитца. Входная дверь была приоткрыта, я постучался.
– Закрыто! – крикнул Паулини.
Я толкнул дверь сильнее и испугался, когда колокольчик вновь зазвенел, прежде чем я успел закрыть за собой. На мгновение Паулини, похоже, тоже насторожился.
Я услышал скрип стула, затем шаги – и вышел из-за вешалки. Я хотел что-нибудь сказать, обозначить свое присутствие, но был ошеломлен ярким светом комнаты и видом книг. Вряд ли мне удастся описать это должным образом.
– Я не вовремя? – спросил я так громко, что в случае, если в комнате был кто-то еще, он или она услышали бы меня.
Паулини обернулся.
– Смотрите-ка, – он приближался ко мне. – Наконец-то вы нашли дорогу.
Он спрыгнул с подиума. Я был поражен его подвижностью.
– Для постоянных покупателей, разумеется, вход свободен без предварительной записи. Или вы не ради меня приехали? Мы здесь одни, на праздник вы опоздали. – Он протянул руку, я подал свою. – Лиза так много о вас рассказывает. Не желаете присесть? Речь у нас идет по большей части о вас. – Он указал на кожаное кресло, в котором тогда сидел Шеффель. – Если хотите, перейдем ко мне, там можно курить. Кофе? Это для Лизы?
Он указал на коробку в моих руках.
– Она не здесь?
– Нет, уехала к родителям. Им всегда хочется устроить детский день рождения.
– Но она была здесь? – бессмысленно спросил я.
– Может, желаете еще узнать, как долго она здесь была? Со вчерашнего вечера, если вас это так интересует. Уделите нам полчасика своего времени. И отведайте Лизиного пирога. Вы тоже принадлежите к числу тех, кто говорит «вкуснотища»?
Вместо того чтобы отпраздновать со мной, Лиза была с Паулини и его помощником. Мне этого было вполне достаточно. Или вы считаете меня мелочным? Мне хотелось разреветься. Выходит, мы с Лизой разминулись. А что бы это изменило? Я мог бы уйти – либо явиться незваным гостем к Лизе и ее родителям, либо вернуться в Берлин, где мне всё равно не найти покоя. Стол на подиуме был накрыт на троих, посередине всё еще красовался Лизин извечный гугельхупф.
– Вы несчастны. – Паулини включил футуристический стеклянный чайник, подсвечивающий воду синим и красным. – Никто не поймет лучше меня, – вздыхая, добавил он.
Он убрал всю посуду, кроме одной тарелки. Сложил всё в глубокую прямоугольную раковину, а затем достал с этажерки тарелки и ложки. Его волосы были зачесаны назад, будто они развеваются на ветру при ходьбе. Складывалось впечатление, что по сравнению с широкими плечами голова сморщилась.
– Вас любовные муки сделали таким молчаливым? Не ждите от меня угрызений совести. Это не я пытался вытащить отсюда Лизу.
Паулини открыл защелку жестяной банки, украшенной попугаями, откинул крышку и высыпал кофе в высокий стакан. Его сгорбленная атлетичная спина в халате показалась мне вдруг до боли знакомой.
– Сколько раз вы сейчас отжимаетесь?
Что за глупый вопрос. Я просто хотел сказать что-нибудь, что не имело бы отношения ко мне.
– Семьдесят утром и семьдесят где-то во второй половине дня, я слишком мало двигаюсь.
В отличие от меня, ему не нужно было говорить громче, чтобы перекричать кипящий чайник.
– Обойдемся, пожалуй, без музыки. – Мы сели за стол. Паулини придвинул кофейник. – Знаете, как называется этот полезный прибор? Френч-пресс, как будто немецких названий больше не существует. «Каффеештампфер» ведь гораздо лучше. Но надо же на английском. Еще и «френч»!
Сложив руки одна на другую, он опускал ручку френч-пресса. Но всё происходило так незаметно, что сначала мне показалось, будто он застыл.
– Я ведь правда надеялся, что вы хоть разок заглянете. Сама мысль, чтобы самому отправиться к вам в Берлин, казалась мне, откровенно говоря, смешной. Но вы, если я правильно понял Лизу, постоянно бродили перед моей дверью.
– Мы считали нужным оберегать вас, – следуя за его взглядом, я посмотрел на кофейник.
– Лиза считает своим долгом всех оберегать. Вас, полагаю, тоже. Как будто правда – это разочарование. Разочарование. При этом разочарование – это единственное, что проясняет взгляд. Он, должно быть, стал слишком крепким.
Паулини убрал руки с ручки, которая едва сдвинулась с места.
– Вы меня ужасно разочаровали, дорогой Шультце. Вы меня всё равно что уничтожили, когда ушли и растратили силу и талант на эту жалкую газетенку. Все ушли, вы не были исключением. Нет, не нужно извинений, я не это имею в виду. Теперь я понимаю вас. Вероятно, я понимаю вас лучше, чем вы сами.
Большим пальцем он массировал левую ладонь.
– Если бы не было магазина… – начал я, но он недовольно покачал головой.
– Я не это имел в виду. Я не подавлен и уж тем более не сломлен, как вечно тревожится Лиза. Не будь Лизы, я бы ни за что не взялся ни за вас, ни за бедного Грэбендорфа, и уверяю вас, это было бы ошибкой. У нас, к слову, есть гостевая книга, Лизино изобретение, так сказать. Вот, если хотите.
Он отрезал кусок гугельхупфа кухонным ножом и, придерживая между лезвием и кончиками пальцев, переложил на мою тарелку.
– Мне нет нужды рассказывать вам о своей жизни. Но вам не стоит мучить себя понапрасну. Что было между мной и Лизой, то прошло, раз и навсегда. С сегодняшнего дня ваши проблемы в прошлом.
Себе на тарелку он положил еще больший кусок пирога, потер руки, снова сложил их на ручке пресса.
После продолжительного молчания я спросил, были ли они с Лизой парой по его мнению, было ли у него такое чувство.
– Чувство? Так оно и было. Объявления о принятых решениях лучше приберечь для праздников. Сегодня я посоветовал Лизе отправиться в Берлин, то есть переехать к вам.
Его руки неожиданно опустились, в стакане пресса забурлило, из носика брызнул кофе.
– Черт! – крикнул Паулини и рассмеялся.
Не обращая внимания на брызги на столе, он поднял блюдце с чашкой, налил себе до половины, потом мне и лишь затем долил в свою чашку. Видимо, он не хотел угощать гостя кофейной гущей.
– Если бы Лиза приняла мое предложение руки и сердца, тогда, много лет назад, – Паулини провел рукой по правому плечу, словно отбрасывая что-то назад, – если бы у нас были дети, всё было бы иначе. Но она была слишком юна, а я слишком глуп, я нарвался не на ту женщину. Мне в этом плане всегда не везло, пока я не открыл для себя девчонок, моих блудниц.








