412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Сургучев » Губернатор » Текст книги (страница 3)
Губернатор
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:04

Текст книги "Губернатор"


Автор книги: Илья Сургучев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

– Эх ты! Душа-человек! Как назвать тебя! – исступленно кричал Волчок. – Тебя встречают с лаской, приветом; тебе хлеб-соль несут, а ты ногой, – ногой отбрасываешь его от себя! Кто тебя родил? Собака или человек? Ведь небось, и в бога ты веруешь, и в церковь ходишь, и крест на шее носишь!

Если крикнуть, то придет скорее конец, скорее грянет выстрел – и тогда пропало все: и жизнь, и небо, и крыши, и лица. А меж тем чужое, жадное лицо приближалось все ближе и ближе, проклятия и ругательства все слышнее отдавали противным, пьяным перегаром. Тогда пришла в голову мысль – хитренькая, маленькая, обещающая.

Губернатор перестал дышать и, закусив губы, впившись в Волчка глазами, осторожненько, незаметно подался назад и, когда между ними образовалось расстояние на полшага, он неожиданно, с тройной силой и быстротой, ударил его ногою в живот, и, как треск топора по мясу, отдалось кругом:

– Хлясь!

Волчок смолк на полслове, смешно встряхнул головой, зевнул раза два ртом, словно ему не хватало воздуха, хотел, видимо, устоять на ногах, но не удержался и как-то странно, неразжавшимися кулаками вперед, упал, захрипел и долго двигался левым, не коснувшимся земли, плечом.

Губернатор медленно, словно ожидая нападения, повернулся назад, и расступился перед ним молчаливый сход.

Большими шагами, молча, поднимая пыль, пошел он на общественную квартиру, где остановился, и чувствовал, как за спиной у него тянется виноватая, чувствующая расправу челядь. Через полчаса были поданы лошади, и он уехал из села. Всю дорогу до города он молчал, ничего не ел, а через неделю перевел полицмейстера исправником в самый глухой уезд, а пристава совсем прогнал со службы.

Пристав приезжал в город, пять часов сидел в приемной, плакал, говорил, что у него осталось без хлеба шесть душ детей, и когда становился на колени, то желтые дешевенькие эполеты его блестели, как лампадные цепочки.

Через несколько дней губернатор почувствовал в теле, в левом боку, тупую, ноющую боль. Свирин на ночь натер его летучей мазью, но это не помогло. Несколько дней он крепился, стараясь преодолеть озноб, ходил по комнатам в старом пальто со стиснутыми зубами, потом не выдержал и сказал:

– Поди, позови помощника смерти.

Так он называл докторов.

Свирин засуетился, испугался и привез ему доктора Цыпкина, от которого пахло валерьяновыми каплями. С тех пор началась болезнь.

IV

В комнатах чувствовался тот особенный запах, что бывает обыкновенно летом в нежилых, непроветренных помещениях, окна которых выходят на север, пахло пылью и пересохшей мастикой. Дом был неуютный, гулкий: жить в нем одному человеку было жутко и неприятно. Всегда хотелось вспомнить, что в нем умерли два губернатора, – лежали они в зале, и зеркала тогда завешивались простынями.

– Мундир прикажете убрать? – спросил Свирин.

– Убери! – сурово ответил губернатор.

Перед вечером принесли из ресторана обед в четыре блюда. Свой повар уехал в деревню. Обед, чтобы не стыл, принесли в лиловых эмалированных кастрюльках. Вспомнилось то время, когда обедали при переходе через Дунай, в Румынии. Ели тогда какую-то дрянь, какие-то желтоватые стручки, ели прямо на земле, на белой полсти. Кругом вертелась куча ребятишек, чумазых, похожих на чертенят. Из тяжелых темно-зеленых бутылок, прямо из горлышка, пили настоящее французское вино, которое закипало, как сельтерская вода, вызывало на глазах острые слезы, и это сглаживало все недостатки суровой, утомительной походной жизни. Обедать из эмалированных кастрюлек одному было скучно, и губернатор хотел пригласить встретившего его дежурного чиновника, но потом вспомнил, что тот будет бояться, и раздумал.

Часов в семь пришел правитель канцелярии, высокий, лысый человек, со странно блестящими, словно лакированными глазами, и поздравил с приездом. Так как был момент, когда шутка кажется уместною, то правитель, сидя на кончике стула, говорил о штатском платье губернатора, говорил, что в нем он похож на одного министра, который как-то летом жил на берегу Черного моря, в Сочи.

Губернатор отвечал ему неохотно. Правитель начал смущаться, начал говорить о делах и, чтобы скрыть снос смущение, добавил:

– Теперь бы вам поехать на море искупаться.

Губернатор тяжело, недружелюбно посмотрел на него, внутренне усмехнулся и спросил:

– На море поехать? Разве я уж так плохо выгляжу? Мне кажется, что в Наугейме я достаточно окреп.

Правитель засуетился, покраснел, начал долго уверять, что губернатор выглядит прекрасно, и что на море ему нужно поехать для развлечения. Губернатор смотрел на него и думал: прогнать ему этого лысого человека в длинных, загнутых кверху ботинках или не надо? Когда-то часто приходили анонимные письма, написанные кривыми печатными буквами, в которых писали, что он бьет жену и мошенничает в карты.

– Знаете, Василий Лаврентьевич, – сказал он правителю. – Я устал с дороги, мне хочется отдохнуть.

Тот сразу смутился, встал, выпятил грудь, густо покраснел, кашлянул в ладонь и неожиданным басом сказал:

– Не смею утруждать…

И осторожно, словно на полу были рассыпаны острые камни, вышел в столовую. Доносилось оттуда, как он все тем же басом говорил о чем-то со Свириным; голоса их все больше и больше удалялись, потом в коридоре совсем, пропали, и стало снова тихо.

Шли сумерки. Чья-то волшебная рука бросала в свет дня куски темноты. Эти куски, густые, темные, появлялись то на небе, то около креста колокольни, то повисали над бульваром, расплывались, тянулись друг к другу, делались нежные и прозрачные и, затягивая воздух сплошной вуалью, все более и более сгущались и налегали на город.

Сгорбившись, сидел в кресле губернатор. Большой, гулкий дом молчал, темнел; но казалось, что если сделать хоть маленькое движение, то сейчас же на него отзовутся и оживут все эти высокие угрюмые комнаты.

Опять влезало в память воспоминание о таком же теплом, нежном вечере начинающегося августа. Так же сидел он в кресле, еще молодой, бодрый, здоровый, но душа почему-то была встревожена и беспокойна. Вдруг замолчал все время игравший рояль. Послышались легкие, осторожные шаги. Чуть зазвенела балконная дверь. Он встал, тихонько скользнул в гостиную, остановился у портьеры и видел, как на балконе, в сумерках, стояла, наклонившись через перила, фигура женщины. Внизу кто-то, вероятно, говорил, потому что женщина спрашивала:

– А?

И была она полна счастья и забыла о всякой опасности..

– На горе, у креста? – наклоняя ухо, повторяла она.

– Что-то, видимо, отвечали ей; голос ее дрожал от волненья, и в сумерках, нежных, августовских, эти слова звучали, как далекая, неповторимая песня.

Внизу, вероятно, не верили или хотели, чтобы счастье повторилось еще раз… Человек, стоявший за портьерой, осторожно, тихонько подошел к балкону. Впрочем, он мог бы идти и громче, – все равно никто не услышал бы его шагов. Он подошел к женщине и тихонько, дрожащими пальцами коснулся ее плеч: та вздрогнула, вскрикнула от этого прикосновения, оглянулась, – и ужасом блеснули широко раскрытые глаза.

– И меня любишь? – спросил он. – Двоих?

Потом пришла ночь, тихая, холодная, с черным небом. Были закрыты окна, и в полутемной комнате, освещенной одной свечой, сидели, как два зверя, два человека, и непонятным оказалось, откуда у них взялось сразу столько ненависти, жестокости, змеиных, жалящих слов и жестов, острых, готовых убить.

– И Соня его дочь? – задыхаясь, спрашивал один.

– Да! – отвечали ему упрямо, злобно и решительно.

– И ты обманывала меня? – спрашивали еще.

– Да! – слышался ответ.

– И тебе не было стыдно? – В вопросе слышалось мучение непереносимое, и вырастало оно еще больше, когда слышалось глухое, чему-то радующееся:

– Нет, не было.

Сжимались кулаки: нужно было бить, уничтожать, сокрушать. Он пошел в зал, нащупал в темноте гладкий, скользкий рояль. С яростью захлопнул полукруглую крышку, – загудели в ответ все струны. Повернул налево маленький мудреный ключик и далеко, чтобы никогда не найти, бросил его через окно в сад. Слышно было, как он ударился о ствол дерева, потом зашуршал в листве, цеплялся за нее и падал вниз.

Когда началось утро и нельзя было почему-то сосчитать, сколько раз били часы, он стал звонить, и Свирин, тогда еще бривший усы, прибежал неумытый и сонный. Губернатор бросил ему две бумажки и крикнул:

– Поди на пятьдесят рублей купи чемоданов!

Свирин, наклонив одно колено, подобрал с пола деньги и робко заметил:

– Лавки еще закрыты. Только пять часов.

Взглянул на него губернатор, – дернулась в сторону нижняя губа.

– Иди и жди! – крикнул он, – когда откроют!

Свирин ждал долго, купил четыре больших чемодана с внутренними замками и принес сдачу, два с полтиной, которую положил на край стола.

Началась в доме суета, укладывание вещей; губернатор уехал на охоту, на Пинино озеро. Когда через три дня он вернулся, то дом был уже пустой: жена и дочери уехали; Свирин почему-то глядел исподлобья и ходил на цыпочках. Губернатор подошел к роялю и потрогал крышку, – она была закрыта.

Началась новая жизнь. Жена и дочери поехали в Москву и сняли квартиру на Никитской. Каждый месяц он отсчитывал из жалованья несколько сторублевок, отдавал их, не поднимая головы, Свирину и говорил:

– Переведи.

Свирин шел на почту, долго, больше часа, надписывал переводной бланк, сообщал новости, – и полученную квитанцию прятал у себя в том месте, где хранилась сухая запылившаяся троицына трава.

Было жаль ту маленькую голубоглазую девочку, чужую дочь, которая часто присылала ему, когда научилась писать, письма. Их было тяжело читать. Начинались они, эти письма, так: «Дорогой мой и милый губернатор, папочка!» Раз она ошиблась и написала «губернитор». Он их бросал в нижний ящик стола, разборчиво писал ей коротенькие ответы и посылал в подарок куклы и раскрашенные книжки. Перед самым отъездом в Наугейм, дней за пять, он получил в заказном пакете кабинетный портрет. На фоне деревьев и какого-то смутно видного, очень высокого замка была снята девушка в длинном платье. Было странно, что голубоглазая чужая Соня выросла.

Старшая же дочь, его родная, похожая на мать, запомнила, вероятно, скандалы и ссоры, ненавидела отца, который на весь дом кричал и топал ногами. Письма от нее были холодны, редки и почти всегда только поздравляли с высокоторжественными праздниками.

Стенные часы сначала пошипели, а потом пробили восемь раз. В городе зажгли фонари, и синеватый свет перекосившимися, натрое разграфленными квадратами лег на полы темных комнат.

Потихоньку поднялся губернатор со своего кресла и пошел в зал. Рояль стоял там же. Был он все такой же гладкий, скользкий, тяжелый. Губернатор погладил его рукою, потрогал крышку, улыбнулся.

– Заперта, – невольно, сами собой, шепнули губы.

Было ясно, что не будь тогда, одиннадцать лет назад, прозрачных августовских сумерек, жили бы теперь в этом доме две невесты, всегда около них толпилась бы молодежь, стоял бы вечный веселый шум, и этот самый, теперь немой, рояль играл бы под нежными пальцами волнующие, задумчивые вещи. А за чаем по утрам, когда в столовой бывает светло, когда круглые солнечные пятна, пересеченные тенью рамы, скользят по шкафу и полу, – шел бы то с грустью, то со смехом разговор о тревожных, всегда интересных, особенных девичьих снах.

V

Началась прежняя, по внешнему складу, жизнь. Вице-губернатор, управлявший в его отсутствие губернией, человек робкий, молодой, заика, с большими, по жене, связями в Петербурге, не решался самостоятельно разрешать многих по существу незначительных дел, – и теперь, чтобы все это наладилось и вошло в колею, нужно было просиживать за столом целые дни, читать бумаги, написанные на ремингтоне, и толстые, разными нитками сшитые «дела» со множеством всяких отношений, рапортов и отписок.

Приходили по утрам чиновники, все почтительные, в наглухо застегнутых сюртуках, и монотонно, как дьячки, тянули свои доклады. Если же чиновник оживлялся, на минуту замолкал, потом осторожненько, вкрадчиво кашлял в ладонь, делал один шаг поближе к столу, горбился больше прежнего, говорил изменившимся глухим голосом, – это значило, что чиновник собирается сделать донос.

В приемной, где стояло зеркало в коричневой раме и кожаные стулья, всегда толпилось много народу. Сидели трактирщики, – выходцы из Калужской губернии, молчаливые, с намасленными, посередине расчесанными головами, в длинных просторных сюртуках с костяными пуговицами, и просили о разрешении биллиардов и поздней торговли. Сидели вдовы с жеманными, напудренными лицами, – эти хлопотали о пенсиях, смотрели жалобными глазами и каждую секунду готовы были всхлипывать и утирать слезы специально приготовленными маленькими шелковыми платочками. В стороне держались почтительные, необыкновенно вежливые, бритые, одетые в смокинги антрепренеры, приходившие умолять о допущении евреев, и самые задние, самые робкие, нерешительные стояли около дверей молодые люди в высоких воротничках с прошениями о местах.

Нужно было читать эти листы, написанные с особым показным старанием, чистотою и почтительными, очень высокими, размашистыми заглавными буквами; нужно смотреть, представлены ли в надлежащем размере гербовые марки; нужно разговаривать, советовать, приказывать и упрашивать вдов, чтобы они не плакали.

Все это утомляло, и когда кончался служебный день, губернатор любил сидеть у раскрытого окна, смотреть на бульвар, на далекие, уплывающие в другие края облака, и думать о всем том, что переменилось и что должно еще перемениться в его жизни.

Однажды он увидел, что через дорогу, стараясь не запылить сапоги, переходит на бульвар какой-то высокий человек в серой круглой шляпе и морской накидке. Было в нем что-то знакомое, давно виденное и почему-то сразу, без всякой причины, его взволновавшее.

– Свирин! – крикнул губернатор. – А ну посмотри в окно. Вон идет через дорогу в накидке. Это – не Ярнов?

Свирин, устанавливающий в шкафу посуду, подбежал к окну с тарелкой в руках, прислонил ко лбу ладонь, прищурился, вгляделся и сказал:

– Они самые! Ярнов. Постаревши немного.

– Поди, позови его сюда! – нервно и торопливо по просил губернатор.

Свирин засеменил было по комнате, но потом сообразил, сразу остановился и спросил:

– А может, через окно ему покричать?

– Через окно неудобно, – ответил губернатор, а вдруг не пойдет? Неловко будет. Догони его на бульваре и скажи, что я, мол, его очень прошу. Слышишь? Так и скажи: очень, мол, прошу.

Свирин смешно, на цыпочках, балансируя двумя вытянутыми пальцами, побежал через кабинет. Губернатор видел, как с тою же смешной торопливостью он, словно по горячим углям, перешел через дорогу, особым Движением, приловчившись, по-солдатски, прыгнул через канаву и, подогнувшись под деревом, юркнул на бульвар.

Ярнов был сыном видного провинциального чиновники. Отец его, статский генерал, надутый как спесь, жил рядом с губернатором, в том доме, где помещается теперь магазин «Американский свет». Когда он умер, то года через два Ярновы переехали в верхнюю часть города, на Грузиновку, а в этом доме прорубили посередине дверь, опустили окна, вместо ставней сделали железные сцепляющиеся решетки и сдали его в аренду под модный магазин. А тогда, когда жили рядом, сад Ярнова сходился с садом губернатора, и этот вот человек, за которым побежал Свирин, – тогда маленький, шаловливый мальчишка, – часто перелезал через забор, появлялся в доме, расхаживал по зале, выстукивал на и одним пальцем «Заиньку», играл с Катей и Соней в краски, в «Гусь, домой», в «Бом-бом – черт с помелом», в пятнашки. Мальчишка был он забавный, смелый, находчивый, – и губернатор часто, в шутку, угощал его пивом; тот охотно пил и просил об этом отцу не рассказывать.

Когда он поступил в гимназию и дошел до шестого класса, образовалась у него своя компания: в саду и зимой, и летом постоянно вертелись какие-то гимназисты – озорники, курильщики и ухажеры. В этой компании деятельное участие принимал огромный, черный, весивший три с половиной пуда, пес Жук. Гимназисты выдрессировали этого Жука лаять на генеральские лампасы, и бывало так: стоит губернатору выйти в сад, как Жук мгновенно появлялся на заборе и, вытянув шею, закрыв глаза, свирепо, до слез лаял, выл, задрав голову и, как мельницей, азартно крутил хвостом.

Когда губернатор к какому-то празднику получил большой орден с бриллиантами и об этом напечатали в газетах, на первом месте «Хроники», Ярнов, за своей очень размашисто сделанной подписью, прислал ему по городской почте вырезку из басни:

«Осел останется ослом, хоть ты осыпь его звездами».

Среди общего лакейского раболепства и втайне злобной приниженности губернатор любил быстроглазого, болтливого озорника, – теперь уже много, по политическим делам, посидевшего в тюрьме, состоящего под гласным надзором, исключенного из университета с третьего курса. Ярнов вошел в комнаты, как-то странно оглядываясь по сторонам, не зная, куда положить шляпу, где повесить свою накидку, в каком углу поставить палку. Свирин принимал у него из рук и то, и другое, и третье, и Ярнов молча благодарил его угловатыми, неловкими поклонами.

Губернатор встретил его с улыбкой, – и улыбка эта была то заискивающая, как будто он боялся, что Ярнов сейчас осмотрится вокруг себя, молча же заберет свою шляпу, накидку и палку и, еще более согнувшись, уйдет туда, откуда пришел, – то улыбка эта была радостная и веселая, когда опять приходило воспоминание о том, как далекий, остроносый мальчишка, из которого теперь вышел угрюмый, близорукий человек, жадно, с сознанием преступности, пил пиво, охвативши обеими руками пузатый граненый бокал, и просил об этом помалкивать.

Губернатор посадил его против себя и, все улыбаясь, вглядывался в знакомое, сильно теперь изменившееся лицо. Ярнов тоже разглядывал его, снял пенсне и, подышав на него, стал вытирать стекла помятым платком. От прежнего мальчишки не осталось и следа: это был высокий худой человек с тонким, довольно длинным носом и большими, очень утомленными, серыми глазами. Когда он смотрел через стекла, глаза эти были светлы и прозрачны, а когда снимал пенсне, то исчезала эта прозрачность, и серые кружки вокруг зрачков заволакивались туманом и делались мутными.

«Вероятно, очки очень сильные», – подумал губернатор.

Ярнов смотрел на губернатора и с любопытством, и со скрытой, казалось, насмешкой, и с настороженностью. Все время у него, видимо, вертелась мысль: «Что, собственно, сей сон значит, и на что это я мог понадобиться?» Когда-то ему нравился этот блестящий генерал, перед которым трепетала вся губерния, который красиво и лихо принимал парад в царский день и умел кричать команду так, что от восторга сжималась душа, хотелось поскорее окончить курс и тогда сделаться если не генералом, то хоть полковником. Но когда Ярнов узнал историю о том, как он выгнал из дома и жену, и дочерей, – историю, известную всему злорадному городу, – то в душе его, тогда еще гимназиста, поселились начатки первого, потом все более и более возраставшего и уяснявшегося раздражения.

Некоторое время они сидели молча, не зная, как, с какого конца удобней подойти друг к другу. Губернатор первый начал разговор:

– А сколько лет мы с тобой не видались? – спросил он.

Ярнов не торопясь надел пенсне, – сидело оно у него нетвердо и все сползало на левую сторону, – и придержал дужку около переносицы. Как только глаза его взглянули через стекла, то сделались сейчас же светлыми, прозрачными и слегка насмешливо-лукавыми.

– Сколько лет мы с вами не видались? – переспросил он голосом, которого губернатор не знал: был это тяжеловатый, несколько срывающийся басок. Такой голос бывает у людей, лишенных музыкального слуха, – сколько лет мы с вами не видались? Давненько не видались.

– Давненько, брат! – ответил губернатор.

Опять, как световое пятно, родилась перед глазами далекая, давно пережитая картина: жаркий жгучий день; за день так надоели все эти докладчики, просители, хлопоты, разговоры по телефону, руготня, бумаги. Хочется пойти в сад; там широкая, почти черная тень, как будто земля сочно полита водой, – но нельзя; сейчас же на заборе появится огромный, похожий на теленка, лохматый пес, выгнет спину, как верблюд, и начнет скандалить. Гуляет по саду Свирин, кучер, работает на клумбах садовник, – ничего; стоит показаться губернатору – беда.

– А помнишь, – улыбаясь этому воспоминанию, спрашивает губернатор, – как мы с тобой соседями были?

– Помню, – односложно отвечает Ярнов, и видно, что и в нем ожили те же переживания, которые занимают губернатора: шире растет улыбка, дальше отодвигается опасливость и настороженность, с которыми он вошел в этот дом.

– А Жука помнишь? Этого окаянного, дрессированного? – спрашивает губернатор, и нет в нем ни болезни, ни тревог, ни дум, ни суровости: есть человек, который помнит жаркие дни, утомление, тенистый сад и неугомонного, своего неумолимого врага.

– Еще бы не помнить, – отвечает Ярнов. – Его и помнить нечего. Он и теперь еще благоденствует.

– Да не может быть! – изумляется и даже слегка вскрикивает губернатор, приподнимаясь с кресла. – Жук? Жив?.

– Жив, – говорит Ярнов, – только ослеп на один глаз. На правый. Но все равно: если вы наденете красные штаны, взвоет по-прежнему.

– И такой же по-прежнему толстый?

– Такой же! – охотно отвечает Ярнов. – Что ему делается? Теперь от скуки воробьев ловит. В том и жизнь состоит.

– Скажи на милость! – удивился губернатор, – Воробьев ловит, а? Чем занимается, старый черт!

Странное дело: откуда-то явилось желание показаться Ярнову суровым, гневным человеком, перед которым, бывало, его важный, надутый отец трепетал, как осиновый лист, – и губернатор, нахмурив одну, бровь, спрашивает:

– А за что же ты, братец мой, под надзор-то попал? За что в тюрьмах, как арестант, сидел? А? Не стыдно тебе? Ведь отец у тебя – действительный статский.

– Ну и пусть действительный статский, – отвечает Ярнов и, словно от тяжелого воспоминания, отворачивается к окну: какие-то угловатые, угрюмые тени легли ему, как покрывало, на душу.

«Должно быть, въелась в тебя в свое время эта действительная статскость», – думает губернатор, ярко представляет себе кудрявого, неумного, раздражительного чиновника, с тяжелыми, редко моргающими глазами, – и опять, стараясь быть суровым, спрашивает:

– Ведь университет-то окончить надо?

– На что? – отвечает Ярнов и пытливо, давно уже все решившими глазами смотрит на него. – Не надо.

Губернатор замолчал. Долго и внимательно прислушивался он к чему-то на улице, потом сразу повернулся к Ярнову и тихо сказал:

– Пожалуй, твоя правда. Я академию кончил, а вот, видишь, умираю.

От этих слов, – как будто где-то выстрелили, – Ярнов насторожился. Внимательно взглянул он на губернатора, как-то, видимо, сразу, в одно мгновение охватил его глаза, лоб, уши, странно прижавшиеся к черепу, руки, сложенные палец к пальцу, и опять встретился со старыми, потемневшими, углубившимися глазами и ответил:

– Вижу.

– Правда, видно ведь, что умираю?

– Правда. Видно, – равнодушно опять ответил Ярнов.

Губернатор подумал немного, дрожащей рукою потер по лбу и добавил:

– Вот то-то и оно. В Наугейме вот был. Лечился, – ничего, никакой пользы, – подумал, повертел пальцами и сказал. – Жарища там адская. Понимаешь? Градусов по 27 в тени. И это, брат, утром, часов в восемь. Беда прямо. Хоть караул кричи. Когда ходил в ванну, всегда на углу трех евреев встречал. Стоят с зонтиками и разговаривают. Каждый божий день! И черт его знает, о чем это можно каждый день разговаривать!.

Ярнов молчал. Ему было, видимо, скучно, и он подолгу смотрел то на письменный стол, то на печку с цветным кафелем, то на портрет Лорис-Меликова..

Губернатор сидел в глубоком плюшевом кресле, и пальцы рук его, ладонями приложенные друг к другу, заметно дрожали. То и дело проводил он ими по лбу, словно вытирая пот. Что-то, по-видимому, он хотел сказать, но не решался и, чтобы скрыть это от Ярнова, внимательно приглядывался к чему-то на улице, делал вид, будто там происходит интересное, занятное происшествие.

В Троицком соборе зазвонили к вечерне – значит, наступило четыре часа. Завтрашние именинники должны собираться в церковь.

День на дворе стоял ясный, тихий. Небо было еще синее; бульвар был еще зеленый, но уже веял откуда-то прохладный ветерок; вечера бывали уже холодные, и чувствовалось в этом, как аромат в дорогом вине, приближение осени, – осени в этих местах чудесной, нежной, похожей на загрустившую прекрасную, женщину. Всегда в августе, после того, как наступит четыре часа и в Троицком соборе зазвонят к вечерне, облака похожи на белые, важные, таинственные корабли. Плывут они куда-то друг за дружкой, как птицы осенью в чужие края, – плывут медленно, глядя на широкую землю, плывут бесшумно, как время, и немного, кажется, задумчиво.

– А я, брат, – потихоньку, как будто передавая секрет, большой и опасный, вдруг после долгого молчания заговорил губернатор, – вот теперь подолгу сижу здесь у окна и вспоминаю, как вы, детьми, бегали тут и мешали мне. А там, в зале, кто-то играет полонез из «Миньон». Играет, понимаешь, а сам, видно, тревожится, ждет чего-то, – важного письма, например. Сыграет тактов пятнадцать, дойдет до трудного места – и опять сначала. И, брат, становится обидно…

Ярнов удивленно посмотрел на него.

– Чего же вам обидно? – спросил он.

Так сразу стало ясно, что губернатор – теперь больной, одинокий старик, хилый и беспомощный, и уже не пройти ему больше по соборной площади перед войсками, уже не прокричать ему после молебна широкого, громкого и раскатистого приветствия, от которого загораются глаза и музыкантам хочется поскорее грянуть марш.

– А вот и сам не знаю, – ответил опять, словно по секрету, губернатор, – и сам не знаю. Письма вот пишут мне. Вот покажу тебе, какие письма.

Тяжело, по-стариковски, схватившись сначала за ручки кресла, он поднялся, пошел к столу; из бокового выдвижного ящика достал несколько писем в белых конвертах, с круглыми почтовыми штемпелями и подал их Ярнову. Тот, повернувшись к свету, начал читать. Первое письмо начиналось так:

– Издыхаешь, собака?

Дальше шли ругательства и проклятия. Писали, видимо, чиновничьи руки. Это чувствовалось и в конструкции предложений, и в манере расставлять знаки препинания. Ярнов читал строки, в которых до ужаса, видимо, боялись обнаружить почерк, в которых сквозил отчаянный страх быть узнанным и в то же время – неудержимое желание крикнуть от дикого восторга, растоптать чужой труп, осквернить ненавистную могилу, – читал и улыбался. Потом переложил – эти письма на окно и сказал:

– Ругают, а боятся. Почерки-то выворачивают. А когда вы умрете, то, вероятно, будут бояться вас и мертвого. И только писцы из губернского правления будут на пасху приходить к вам на могилу и христосоваться. Знаете, как христосуются с покойниками? Два человека катают по могиле друг против друга крашеные яйца, и один говорит: «Христос воскрес», а другой отвечает! «Воистину воскрес». И так до трех раз. А потом выпьют водочки и красные скорлупки бросят вам на памятник.

Ярнов оживился и с легкой, насмешливой улыбкой разглядывал губернатора.

– А какая же вы, в сущности, собака? – спрашивал он. – Семью вы разогнали. Ну? Никто вас не любит. И сидите вы вот теперь в вашем штатском платье. И жилет у вас вон уже не совсем чистый. И еще два дня вы носить его будете. А губернатору в грязном жилете ходить в высшей степени неприлично. И нужно вам какую-нибудь Мистификацию Ивановну.

– Какую Мистификацию Ивановну? – удивился губернатор.

– А это я так прачек зову, – ответил Ярнов, – московская привычка. У меня была в Москве прачка, рябая баба. Так, бывало, радуется, когда ее назовешь Мистификацией Ивановной. «Вроде как, – скажет, бывало, – опера».

Губернатор поморщился, словно хотел рассердиться, но это чувство, видимо, не задержалось в нем; он притронулся к рукаву Ярнова и спросил:

– Слушай, Вася. Вот ты учился в университете, жил в Москве; скажи, пожалуйста, ты бывал у них на Никитской?

– Бывал, – ответил Ярнов.

Глаза губернатора блеснули. Быстрым, неожиданно сильным движением он придвинул кресло к Ярнову и со страшной жадностью скорее все узнать, все спросить о том, чем он не интересовался, о чем не думал целых одиннадцать лет, заговорила:

– Вот и отлично. Вот и отлично, что ты бывал у них. Ты, брат, прости, что я зову тебя на ты. Ну какой же ты для меня – вы? Ведь тебя еще вот такого пильзенским пивом поил. Ну, скажи же мне, как они там, в Москве-то, живут? На Никитской?

– Да что ж я вам скажу? – спросил Ярнов.

– Ну как что? – губернатор опять заволновался, опять двинул креслом так, что его колени коснулись Ярнова. – Как они там живут? Какая у них квартира? На Никитской?

– На Никитской, – ответил Ярнов, высоко поднимая брови и наморщивая лоб, – да что ж? Живут они хорошо; квартира у них небольшая, четыре, кажется, комнаты. – Ярнов подумал, мысленно сосчитал и сказал: – Ну да, четыре. Комнаты хорошие, просторные. Три женщины – три комнаты. Одна – общая: тут и столовая, и гостиная, и приемная. Тут и пианино стоит. Народ у них всякий бывает. У Кати жених есть, чиновник какой-то судейский, с законом на кокарде. Ну-с? Еще что? – и Ярнов припоминал, – Писатели к ним захаживают; сидится у них хорошо, уютно. Катя – красивая. Высокая такая, стройная. С карими глазами, умными такими, холодными. Хотела поступить на драматические курсы, но потом раздумала. Занимается фотографией.

Губернатору почему-то было приятно, что Катя умная и холодная и что на драматические курсы она не поступила.

– Ну а жена как? – торопливо спросил он, и голос его дрогнул: сейчас же стало ясно, что об этом не нужно было заводить речи. Он знал наверное, что тогда же, после отъезда из города, у ней все было кончено с любовником, помещиком Броцким. Броцкий приезжал в Москву; у них произошло какое-то объяснение, после которого он уехал, а с тех пор, за все одиннадцать лет, ни разу там не показывался.

– Да что ж? – опять поднимая свои полукруглые, густые в начале и тонкие в конце брови, ответил Ярнов. – Живет…

– Постарела? – тихо спросил губернатор.

– Есть этот грех, – не сразу, с какой-то укоризной сказал Ярнов. – Голова поседела. И глаза у нее всегда печальные, не улыбающиеся..

– А красивая? – опять тихо спросил губернатор. – По-прежнему?

– Красивая… Высокая такая, стройная, строгое лицо, – похожа на французскую императрицу.

И сразу в душу вошло утомление. Ослабли и опустились напряженные руки. Медленные, круто и больно поворачивающиеся круги заходили в голове, и нужно было прислонить ее, чтобы легче, дышалось, к верхушке кресла. Опять перед глазами заструился выходящий из земли густой серый туман, и хотелось, чтобы появились в комнате большие крылья и скорее разогнали его, чтобы опять можно было смотреть ясными глазами, чтобы скорее застыли в них постыдные, неожиданные слезинки, – и не было сил оттолкнуть назад, к окну, кресло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю