Текст книги "Губернатор"
Автор книги: Илья Сургучев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
– Восемьдесят третий.
И когда вслед за ним губернатор вышел на платформу и торопливо, нагнувши голову, чтобы не узнали, прошел на другую сторону вокзала, то услышал, что в городе, в церквах, звонили. Было темно и, только привыкнув, можно было разобрать, где стоят извозчики. Пофыркивали лошади.
– Чего это звонят? – спросил губернатор. – Уже ведь поздно, часов семь…
– Сегодня страсти, барин. Читают страсти, – ответил носильщик…..
Он разместил в фаэтоне багаж, какую-то корзину долго прилаживал у ног извозчика, о чем-то разговаривал с ним, поднимая голову. Лошади тронули осторожно, боясь наткнуться в темноте, обогнули круглый цветник, выехали на шоссе, и сейчас увереннее застучали о камень копыта, поехали к городу, в котором печально звонили.
И опять чувствовалось тепло, мягкая, начинающая согреваться земля; было уютно, тихо, и огни на горе казались живыми. Было радостно сознание, что теперь в церквах читают и слушают писание о том, как прославился Сын человеческий. Губернатор думал, что он сейчас сделает, – и слышал, как бьется его сердце. Удары его были неровны, напоминали они плохой маятник: в одну сторону качнется больше, в другую – меньше. Хотелось куда-то спешить, и оттого казалось, что лошади идут тихо.
– У тебя лошади-то подкованы? – спросил губернатор.
– А как же? – ответил извозчик. – Разве на неподкованных далеко уедешь? А ехать куда прикажете? – спросил он.
– Вверх! – сказал губернатор.
Проехали площадь, и опять потянулась знакомая улица с бульваром, магазинами, фонарями. Фонари эти, смотря по расстоянию, бросали от пролетки то черные, то жидкие, то длинные, то короткие тени. И опять приехал он в свой дом, и опять в приемную прибежал радостный Свирин и удивился, что губернатор не пошел наверх, в приготовленные и натопленные комнаты, а шепотом, не глядя ему в глаза, говорил, торопясь и дрожащими пальцами перебирая пуговицы пальто:
– Ну, здравствуй, здравствуй: одевайся да скорее поедем…
– Куда поедем-то? – спрашивал Свирин и вглядывался губернатору в лицо, которое показалось ему необычайным, как-то странно, суховато заострившимся и беспокойным.
– В тюрьму поедем, – отвечал губернатор, и словно боялся, что Свирин откажется и не поедет в тюрьму.
– Зачем в тюрьму-то?
– Дело есть, не разговаривай. Не разговаривай! А раз говорю: в тюрьму, – нечего зря слов терять. Бери шапку, да и дело с концом… А то извозчик-то стоит, ждет.
– Да вы бы наверх зашли… Переоделись бы… – говорил Свирин.
– Оставь, не глупи, – шепотом, недовольно сморщившись, отвечал губернатор, – бери шапку, да и дело с концом.
– А барышня где же?
– Барышня? Барышня в Германию к матери уехала.
– В Германию?
– В Германию.
Свирин побежал одеваться. Губернатор остался в приемной один; хотелось ему покурить, но не было папирос. Не было и чиновника, у которого можно бы попросить. И опять вспомнилось, что завтра – великая пятница: будет воспоминание о том, как умер Христос и сказал в последний раз «Или, Или, лима савахвани».
Пришел Свирин; вышли на улицу, сели рядом в фаэтон и опять поехали вверх. Губернатор оглянулся на свой дом; был он темный, большой; блестели от фонарей зеркальные окна: вот зал, вот кабинет, вот балкон, вот Сонина комната.
На улицах уже затихало движение; небо местами было освещено, и яркие огни горели только в типографии. Когда выехали из центра, стало еще темней, и как будто посвежел ветер. Направо, далеко за городом, поднимался полумесяц, – и опять, как ковры, бежали за фаэтоном тени то сбоку, то под ногами у лошадей. По улицам тянулись уже маленькие, приземистые домики, горели керосиновые, широкие вверху фонари. А когда губернатор оглядывался назад, то видел, что над городом висит какое-то матовое пятно, похожее на фосфорическое.
– Чего же в тюрьму-то? – спрашивал Свирин, поворачиваясь к губернатору. Он видел, что губернатор – светел и радостен, и сам заражался этим чувством. И хотелось скорее узнать, что случилось, и была даже досада на губернатора за молчание.
– Чего в тюрьму? – переспросил губернатор. – Чего в тюрьму? А вот догадайся-ка… – губернатор, улыбаясь, помолчал и потом сказал: – арестантов, брат, освобождать едем.
– Как освобождать? – изумился Свирин, и глаза его расширились.
– Очень просто, – ответил губернатор, – вот приедем и выпустим.
– Всех?
– Всех.
– И тех, кто на казнь?
– И тех, кто на казнь.
– Да что же это такое? – недоумевал Свирин, и какие-то особенные ноты зазвучали в его голосе. – Указ, что ли, к пасхе вышел?
– Указ, конечно, – ответил губернатор, – вышел указ, чтобы к пасхе, к воскресению Христову, к весне всех простить, всех до единого человека. По всей России.
Свирин долго думал, смотрел на губернатора и потом, странно покачиваясь от толчков экипажа, сказал:
– Правды много в этом. И что я вам на это скажу: самые лютые разбойники заплачут, потом увидят – правда.
Подъехали к тюрьме, к воротам, около которых стояли полосатые будки и ходили два солдата с ружьями. Ворота были, как в старинных монастырях, коротким, сводчатым коридором. Первым вылез из фаэтона Свирин и обежал сзади него, чтобы помочь губернатору. Губернатор вышел, стал на землю и почувствовал, как она мягка и покорна. После долгой дороги ему хотелось расправить заплывшие кости так, чтобы они хрустнули. Почувствовалась усталость; он закрыл глаза, и как-то сразу представился весь путь: станция, поля, рельсы, сторожевые будки, на которые он смотрел по ночам, когда не было сна, и голова горела, как в огне. Было кругом тихо и темно; чувствовалась в этой темноте широкая и пустынная площадь, а вдали, над городом, маячила по-прежнему фосфорическая полоса.
– В тюрьму теперь нельзи! – сухо и недружелюбно сказал солдат, подходя, и стало видно его круглое, белеющее лицо. – Нельзи теперь, – повторил он.
– Нельзи? – задорно, с тайными, торжествующими нотами в голосе передразнил его Свирин. – Рязань несчастная!
За воротами послышался шорох, звон ключей, щелканье замка; отворилась маленькая калитка, вырезанная в середине, высунулся какой-то человек и тоже враждебно спросил, поднимая фонарь:
– Что за люди? Ково вам надо?
Фонарь поворачивался в его руках, скользили по земле широкие четырехугольные пятна, падая на какой-то палисадник, на колеса фаэтона, на ноги лошадей.
– Начальника нам надо! – гордо и повелительно сказал Свирин: – поди, доложь, что, мол, его превосходительство господин начальник губернии пожаловал, и разговор с ним иметь желает.
– Начальник губернии? – переспросил сторож, и в голосе его скользнуло сначала недоверие, а потом и опасение: а может, и в самом деле…
– Ну да, сто раз тебе повторять, что ли? – торжественно ответил Свирин.
Он уже чувствовал, какая суматоха пойдет через час, как заскрипят ворота, как удивятся солдаты, какие разговоры пойдут в этой тишине, как оживится далекий город, как по его улицам пойдут новые люди, как их будут сначала бояться, – а потом поймут…
Сторож запахнул шубу, заторопился.
– Пойду, скажу… В церкви небось… Страсти идут…
Ушел и фонаря с собой не взял. Свечка в фонаре была маленькая, затекшая, и огонек ее, словно привязанный, болтался на закоптевшей нитке и, казалось, хотел прыгнуть вверх…
Губернатор, как будто впервые, видел и этот фонарь, каждое стекло которого было заделано крест-накрест проволокой, и ворота, тяжелые, с толстыми перекладинами, и засовы, огромные, железные, – и какие-то радостные предчувствия все больше и больше входили ему в душу. Он верил, что Соня не умерла, что она теперь незримо следит за ним и видит его любовь к ней. Было ясно, что когда через эти ворота приведут его самого в тюрьму, тогда начнется в его жизни самое удивительное время. Становилось немного жаль Свирина: пойдет он по земле, по лугам, по лесам – замучается.
«А может, не бросит меня», – подумал губернатор, и очень хотел спросить Свирина: «Бросишь ли ты меня?» И когда вглядывался в сухую солдатскую фигуру, не умеющую стоять спокойно, то тихонько шептал самому себе:
– Не бросит… – И хотелось обнять его и поцеловать. Торопливо из темноты явился вместе со сторожем взволнованный начальник и, освещаемый сбоку высоко поднятым фонарем, сделав под козырек, держа локоть на уровне плеча, говорил:
– Честь имею, ваше пр-во!
От освещения правая сторона его лица была светлая, а левая – темная, и едва виднелся глаз и кончик уса. По каменной настилке пошли по двору. Было видно, как освещался вверху купол тюремной церкви. Пришли во второй этаж, в контору. От конторы длинный коридор, какие бывают в больших учебных заведениях, вел к церкви. Через все стеклянные двери виднелся сплошной туман и расплывающиеся в нем пятна свечей. Слышно было пение. Большой мужской хор с преобладающими басами истово и медленно выводил:
– Слава страстям твоим, господи! – И бесконечными переливами повторял еще раз: – Го-о-о-осподи! – и было ясно, что басы не поспевают за тенорами.
Начальник торопливо, поглядывая под абажур, звеня стеклом, зажигал лампу; руки его тряслись, и спички почему-то то и дело гасли. Когда огонь разгорелся, стал виден на стене портрет государя, два конторских каких-то, около задней стены ящика, перевязанные веревкой. Губернатор сел за стол. Глаза у него блестели: он избегал смотреть на начальника, который стоял перед ним, держа руки по швам.
Губернатор хотел заговорить, не давало покоя сердце, билось оно как-то странно: казалось, что кто-то снаружи стучит по груди маленьким молоточком, вроде тех, какие бывают у докторов. Было еще ощущение, будто идет сейчас экзамен, и начальник – экзаменатор. Свирин стоял в углу, смотрел куда-то вдаль, на окно, и, видимо, затаил дыхание.
Наконец губернатор хотел начать; но в церкви опять запели «Слава…», и он подождал, пока все стихнет. Все время вертелась еще мысль: а вдруг начальник не послушается?
– Вот что, – вдруг сказал он, и не узнал своего голоса, был он какой-то звонкий, переламывающийся. – Вот что. Вышел приказ: немедленно в эту ночь освободить всех узников… Выпустить на волю всю тюрьму..
Начальник глубоко и смешно моргнул.
– Понимаете? – повторил губернатор. – Всю тюрьму… сегодня…. Подите и объявите сейчас, что все – свободны. Понимаете?
Начальник опять моргнул и залепетал:
– Служба идет, ваше пр-во… страсти…
– Прервите службу…
– Как же так, ваше пр-во, – лепетал начальник, – такая неожиданность…
– Ну, это не наше с вами дело рассуждать о неожиданности, – сухо прервал его губернатор, – как так, почему не этак? Нам приказывают, и мы не рассуждаем.
– Ваше пр-во! – долго подумав, опять залепетал начальник. – У меня жена, дети… Ваше пр-во…
– Ну что ж, что у вас жена, дети? – приподнял голос губернатор. – Кто вас назначал? Я? И приказывает вам кто теперь? Я? Так чем же вы рискуете?
– Письменный приказ надо, ваше пр-во…
– Ах, так вы мне не верите? Завтра вам будет прислан письменный приказ.
– Надо сейчас, ваше пр-во… – пролепетал начальник, и как будто чего-то недоговорил.
– Что? – крикнул губернатор, ударил рукой по столу и почувствовал, что в грудь ударили уже не молоточком, а чем-то тяжелым и острым. Сразу во рту появилось ощущение какой-то горечи, которую нельзя выплюнуть и нужно глотать. От этого кружилась голова и в висках стучало… Как-то криво, одним боком, он приподнялся, и странным, огромным криком вылетели слова:
– Мне, губернатору, нет уже веры? Моего слова мало? Я тебе должен давать отчет? Я? Губернатор?
И вдруг не хватило сил стоять, какие-то зеленые круги завертелись, как колеса, перед глазами; опять как-то криво, одним боком, губернатор опустился на стул и сжимал зубы, чтобы не крикнуть от боли.
– Давай бумагу, – тихо сказал он, – напишу приказ…
Начальник бросился куда-то в сторону и скоро заговорил над самым ухом:
– Вот бумага.
– Перо давай!
– Вот перо…
И скоро опять осторожно послышался его робкий голос:
– В чернила нужно перо обмакнуть, ваше пр-во… Так не пишет…
Что-то шуршало под локтем, пальцы сжимали какую-то скользкую палочку, – круги вертелись теперь в другую сторону, примешивался стыд, что он не видит бумаги и не может написать несколько простых слов.
– Выпейте воды, успокойтесь, – говорил Свирин. И нельзя было разобрать, с какой стороны он стоит. – Черт бы вас взял совсем!.. Губернатору такие слова говорить, а?
И кто-то лепетал над самым ухом о прощении, но губернатор стучал ногами по полу и глухо говорил:
– Не-ет, не-ет! – и чувствовал, что буква «т» выговаривается с трудом, и нужно как-то особенно, с каким-то усилием прижимать язык к нёбу.
Вода проливалась и текла за воротник, чувствовался острый, живой холодок, пробирающийся все дальше и дальше по телу. Было щекотно и приятно… Откуда-то послышался голос Ярнова, – нельзя было разобрать, что он говорил, но, конечно, спрашивал о Соне: о чем же он еще может спрашивать? И губернатор, опять ощущая, как трудно оторвать язык от нёба, когда подходит буква «т», говорил и чувствовал, что получается неразборчиво:
– Она в Альбано… поехала в Альбано… к матери… я дам тебе адрес… это два часа от Рима… по Аппиевой дороге…
Ноги сами собой стучали по полу; был какой-то странный озноб, похожий на лихорадку; слышалось пение, в котором басы не могли поспеть за тенорами; и вдруг стало ясно, что кто-то, выждав момент, как бритвой скользнул у него внутри по какой-то ленточке, – и на всю контору, на весь коридор крикнул он от ужасной боли, и глаза его, широко раскрывшиеся и ужаснувшиеся, остановились на круглом язычке лампы. И сейчас же боль от пореза пропала: загорелось перед глазами широкое, идущее вверх, синее пламя, похожее на неопалимую купину. Он ясно представлял себе, что опускается куда-то вниз, как будто на пол, тянет за собой какие-то бумаги, кто-то подходит к нему и быстро ощупывает в том месте, где у него пришит боковой карман, – и делается смешно: уж не хотят ли его обокрасть?
Открылись глаза, и тогда только он понял, что перед ним – огромный зеленый луг, и стоит на нем много людей, которые все кланяются в ту сторону, где расположена станция Кривая. Потом пришла Соня, в круглой соломенной шляпе с фиалками, в белом платье, – и все эти люди перестали кланяться и начали слушать старого профессора, который взобрался на высокую, окованную железными обручами бочку. Профессор звонким голосом что-то говорил. Было ясно, что Свирин, тоже стоящий в толпе, не верит его словам. Потом солнце начало мигать, как плохое электричество, потом совсем погасло, стало темно, и послышалось какое-то пение.
XLII
После панихид чиновники очень долго не расходились из губернаторского дома: все они потихоньку, на цыпочках подходили к покойнику, с любопытством, с боязнью рассматривали его лицо и говорили друг другу:
– Вечером он иной, чем днем.
Было странно смотреть на человека, про которого рассказывали, что перед смертью он сошел с ума. Лежал он, как лежат вообще все, под образами, и у каждого, кто смотрел на него, являлась мысль: где же, в чем отразилось сумасшествие? И все взглядывали на лоб. Там, за костяной крышкой, выпуклой над глазами, что-то случилось: являлось острое желание постучать по ней пальцем.
Управляющий Балабан, у которого вторую неделю болели зубы, волновался больше всех и, держась рукою за щеку, говорил:
– Ну, скажи ж ты на милость! А?
Губернатор лежал, одетый в генеральский мундир, на котором было два ряда золотых пуговиц, и имел строгий вид. По бокам гроба, на бархатных подушках, обшитых витым шнуром, лежали ордена: эмалевые крестики, широкие в концах, с мечами, орлами, бриллиантами, и звезды, перевитые разноцветными лентами.
И только ночью, часов около трех, когда замолкал со своими псалмами лысый, тонкоголосый монах, присланный с архиерейского подворья, – только тогда, откуда-то из глубины дома, показывался осторожно, как вор, Свирин. Убедившись, что в зале никого нет, он тихонько подходил к гробу. Сначала он осматривал, нет ли какого беспорядка, – и то поправлял губернатору волосы, как-то странно после смерти сразу отросшие, то сдувал с мундира какую-то пыль, отворачивал к ногам парчу. Потом близко наклонялся к его лицу, гладил рукою по щеке, ложился головой к нему на грудь, словно прислушиваясь, что там делается, потом шептал ему на ухо:
– Дорогой ты мой, дорогой! Родной ты мой, родной! А как мы с тобой Дунай-то переходили, а? Дунай-то… А?
В последнюю ночь перед похоронами, – когда он шептал эти слова, вдруг что-то случилось. Свирин вздрогнул и, выпрямившись, прислушался. Потом сразу все понял, – улыбаясь, подошел к окну и начал отворять его. Была уже весна: рама набухла, прилипла к косяку, и нужно было усилие, чтобы оттолкнуть ее. Ровно, далеко звонил одинокий, ранний колокол.
– Слышишь? – выждав в молчании минуты две, громким, торжественным шепотом спрашивал Свирин. – Слышишь?
И особая теплота, и счастье рождались в нем оттого, что он называл покойника на ты.
Службы на страстной неделе и так длинные, – акафист страстям, например, пришлось читать, стоя все время на коленях, а тут еще нужно было до первого дня похоронить губернатора. Герман выбивался из сил и пил верное средство против утомления: боржом с сантуринским вином. Перед отпеванием он получил от одного синодского столоначальника телеграмму о том, что к пасхе его пожаловали орденом Александра Невского. Так как губернатор был мертв, то выходило, что теперь самую высшую награду в губернии имеет архиепископ. Это несколько подняло дух Германа, и он, выбрав время между заупокойными ирмосами, стал у изголовья гроба и, держа в руках жезл, сказал поучение на слова апостола Павла, выбранные из послания: «Ходите достойно звания вашего…» И в голосе архиепископа, когда он взглядывал на покойника, прорывались иногда укоризненные нотки.








