Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"
Автор книги: Илья Шатуновский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Масленников, Булгаков и Небензя принесли с собою кусок совсем незнакомой мне жизни: печальные разговоры об оставленном доме, женах, детях, несмешные побасенки, житейскую мудрость, соседствующую с весьма приблизительным взглядом на вещи, с незнанием элементарных сведений, известных каждому десятикласснику.
Подносчик мин Масленников воевал еще в империалистическую войну, которую закончил в австро-венгерском плену. Крупный, плотно сбитый мужчина с массивной головой на короткой шее, узкими бесцветными глазами и сиплым, будто простуженным голосом. Из дому он привез мешочек самосада и, к зависти наших бестабачных курцов, вертел папироски толщиною в палец.
– Угостите табачком, – осмелел как-то стеснительный и деликатный Яша Ревич. – Курить хочется, аж уши пухнут.
– Значит, сначала мой табачок пустим по кругу, – ухмыльнулся Масленников, – а потом будем курить всяк свое.
Не поделиться с товарищем табаком по нашей курсантской морали было самым мерзким поступком, граничащим с подлостью, с предательством.
– Оставьте хоть бычка докурить нам с Яшкой! – унизился Виктор Шаповалов.
От жадности Масленников затянулся во всю мочь, закашлялся, из его глаз брызнули слезы.
– Это как же получается? – сказал он, отдышавшись. – Отдам вам, не накурясь, новую вертеть придется. А табак теперь дорог – пятнадцать рубликов стакан.
В эти минуты он напоминал мне знакомого по рисунку в учебнике кулака-мироеда, сидящего на куле с пшеницей в голодный год.
Прижимистый подносчик мин до армии работал не то кочегаром, не то сцепщиком вагонов. Он всюду доказывал, что у железнодорожников есть броня и его мобилизовали по ошибке. Над ним посмеивались: ишь какой хитрый, надумал отвертеться от фронта! Тем не менее в штаб пришла бумага, Масленникова отпустили, и он уехал домой с мешком недокуренного табака, так и не угостив на прощанье щепоткой Витьку с Яшкой.
У второго подносчика мин, управдома из Саратова Булгакова, был вид рафинированного интеллигента, на которого потехи ради надели военную форму. Маленький, сухой, с узкой, впалой грудью, в очках, свободно болтавшихся на остром, птичьем носу, он и впрямь напоминал цыпленка. Пилотка у него была натянута на уши, шинель висела эдакой поповской рясой, ботинки все время расшнуровывались, обмотки сползали с ног и тянулись за ним по земле траурной лентой. Он почему– то никак не мог сообразить, каким образом надевается штык на самозарядную винтовку Токарева, как уложить противогаз в сумку, а вот устройство угломера-квадранта или буссоли было для этого управдома вообще тайной за семью печатями.
– Он просто придуривается, – утверждал Витька. – Рассчитывает, что всем надоест с ним возиться и его спишут куда-нибудь в обоз.
Может, Виктор был и прав: Булгаков был отчаянным трусом. Он бледнел, когда его назначали в караул, боялся углубиться в лес, ему мерещилось, что за каждой сосной притаился с кинжалом немец, который затеял прикончить именно его.
Ездовой Небензя, полный, с одутловатым лицом и лукавинкой в глазах, был колхозником из Псковской области. Приветливый, добрый, обаятельный, общительный. Но временами на него нападала тоска: семья Небензи осталась под немцем. Возможно, за напускной веселостью он хотел спрятать свою тревогу за жену, детей.
Как-то он подошел ко мне.
– Сержант, напиши письмо, я ведь малограмотный, спроси, что там с моими.
– Куда же писать, Павел Афанасьевич? Ведь во Пскове немцы!
– Да, немцы, – ответил ездовой и затуманился.
В отделении Небензя был очень полезным человеком. В отличие от нас, домашних мальчишек, он многое знал и умел: отыскивал съедобные грибы и щедро делился с нами грибной похлебкой, хорошо стирал свое белье, показывая нам, как надо это делать, штопал, латал. Чистил ботинки. С нетерпением ждал, когда ему дадут коня.
– С детства люблю возиться с лошадьми, – говорил он, прищелкивая языком. – Будет у меня коняка образцовый, накормленный, веселый…
К технике же никакого интереса не проявлял. Впрочем, как и наш командир взвода лейтенант Волков, техник-смотритель лет сорока двух, призванный из запаса. Миномета он никогда не изучал, а спрашивать у подчиненных, что к чему, считал для себя неудобным. На занятиях лейтенант целиком и полностью полагался на нас, курсантов, предоставляя командирам отделений полную свободу действий. Ну а мы старались на совесть: рыли минометные окопы полного профиля, разворачивали батарею веером, дай только настоящие мины и скомандуй «Огонь!» – тут же накроем цель. Лейтенант Волков сидел где-нибудь в сторонке и покуривал, к бойцам он относился благожелательно, не придирался, впрочем, лентяев среди нас не было.
После пехотного училища теперешние занятия казались нам совсем нетрудными. Мы хорошо попотели в Намангане и дело свое знали. Но училище вспоминалось нам не только марш-бросками, а и курсантским питанием. Теперь мы получали тыловой паек – третью норму, самую скудную изо всех, принятых в армии. С вечера нам выдавали продукты на весь следующий день: вместо хлебной пайки 175 граммов сухарей, кусочек селедки взамен мяса и ложку сахарного песку. (На деле же выходило и того меньше: сначала на всю роту получал старшина, делил по взводам, помкомвзводы дробили по отделениям, – кругом утруска, усушка.) Кроме того, в завтрак и обед – котелок горохового супа на двоих, а вечером – только чай. Подходи к котлу, наливай, сколько хочешь. Сухари и селедку я съедал вечером в один присест, а весь следующий день жил на гороховом концентрате.
Как-то вечером на лесной тропке я повстречал сержанта Александровского. Он нес две буханки круглого крестьянского хлеба, румяного, свежего, только что из печи! Хлеб! Откуда? Ведь здесь, под станцией Рада, мы ни разу не видели печеного ломтя, и лишняя горсть ржаных сухарей из бумажного мешка, зашитого еще до войны, могла явиться только в мечтаниях!
– Где взяли столько хлеба?! – воскликнул я, не в силах оторвать взгляд от пышных буханок.
– Часы продал, – грустно ответил сержант, свободной рукой доставая из кармана пустую цепочку. – Подарок Нины. Зачем мне сейчас часы? – добавил он, как бы убеждая себя в правильности своего решения. – Чтоб потом какой-нибудь Фриц вытащил их у меня из брючного карманчика и отправил в фатерланд своей фрау? Какая мне будет польза? А сейчас я хоть отведу душу, поем досыта. Вот пошел в деревню, заглянул в первую же хату, часы с руками оторвали. Хозяйка налила огромную миску молочной лапши да еще, видишь, две буханки отвалила. Неплохо ведь, правда?
Я кивнул в знак одобрения.
– A y тебя ножик есть? – спохватился вдруг сержант. – Нет? Жаль, что нет ножа. Чем же отрезать?
Александровский немного подумал, как бы борясь сам с собою, и наконец решительно, чтоб не передумать, протянул мне буханку.
– Зачем мне две? Ведь не съем за раз. А на всю войну не напасешься. Бери, бери, не стесняйся. Угости Шаповалова, Ревича, Чамкина, Семеркина, всех, кому хватит. Скажешь – от сержанта Александровского. Бери… Сочтемся в следующий раз…
В следующий раз я увидел его уже мертвым.
Через несколько дней мы получали боевое оружие. Был праздничный день. Играл духовой оркестр. Были речи.
По этому случаю я написал стихи, отправил их в дивизионную многотиражку «За Родину». Стихи напечатали.
Мы стоим пред строем батальона.
Солнце сверху льет свои лучи.
Комиссар наш, в битвах закаленный,
Миномет нам только что вручил.
Наш расчет решителен и точен,
И ребята неплохие мы.
Было семь друзей у нас в расчете, —
Будет другом он у нас восьмым…
Заключительные строчки редакция опустила:
А когда развеем вражьи тучи
И придет святой победы хмель,
С минометом – другом нашим лучшим —
Мы придем из вражеских земель.
Тогда, в сорок втором, в нашей дивизионке, выпускавшейся в лесной землянке под тамбовской станцией Рада, просто не знали, что мы предпримем, когда дойдем до государственной границы, пойдем ли дальше или потребуем заключить мир…
Газету принесли после обеда. Яша Ревич взглянул на вторую страничку и воскликнул:
– Твои стихи!
Он один знал, что я послал их в редакцию. Я выхватил из его рук газету и побежал в глубь леса, чтобы еще и еще раз перечитать свои стихи, отлитые теперь в ровных типографских строчках. Но мне не довелось побыть наедине со своей радостью. Из-за кустов появился дневальный Лева Скоморохов, сказал, что меня срочно разыскивает политрук роты Парфенов.
– А где он?
– У выхода из землянки.
Я подумал, что случились какие-нибудь неприятности из-за моих стихов, будь они неладны! То ли не понравились, то ли посчитали, что в такое время я занимаюсь пустячками, мараю бумагу.
Рядом с политруком Парфеновым стояли Иван Чамкин, Эдик Пестов и Михаил Шаблин, тоже наш ферганский курсант.
– Ну, вот теперь все в сборе, – сказал политрук, когда я подошел и доложился. – Сейчас пойдете в штаб полка. Дело не совсем обычное. Понимаете, нашлась в дивизии такая мерзкая личность, дезертир. Словом, его поймали и судили по законам военного времени. Велели выделить из роты четырех человек на расстрел.
– И нас на расстрел? – охнул Эдик.
– Откуда такие мысли? – удивился политрук, не заметив, что он выразился не очень удачно. – Вас поведут не расстреливать, а наблюдать, как будут расстреливать дезертира. Это разные вещи. Вас посылаю потому, что Чамкин комсорг роты, а вы взводные агитаторы. Потом вы должны будете рассказать другим о том, что услышите и увидите. Старшим назначаю Чамкина. Чамкин, ведите людей!
– Есть вести людей! – повторил Иван.
Катившееся к закату солнце окрашивало верхушки деревьев в багровый цвет. Было тихо – ни треска сучьев под ногами, ни шороха травы. И вдруг громко каркнула взлетевшая с низкой ветки ворона, испугавшись и испугав нас. И снова стало тихо. В голубом небе, кудрявясь, медленно плыли облака, молчал лес, молчали мы сами. Никто не хотел начинать разговор. О чем? О том, о чем думают и другие. Мы все очень дорого отдали бы за то, чтоб сейчас оказаться в нашей сырой землянке и чтобы вместо нас по этой вьющейся между деревьев тропке шел кто-нибудь другой.
Тошнота подступала к самому моему, горлу, когда я думал, что сейчас у меня на глазах должны убить человека. Да, убить. Пусть мерзкого, плохого, но все-таки человека. Я никогда не видел дезертира да и не думал, что в наше время они могут быть. По книжным измерениям дезертир представлялся мне каким-то исчадием гражданской войны: бандюгой – антоновцем или махновцем – огромного роста, слегка подвыпившим, заросшим, с пегими бровями, изъеденными махорочным дымом, и кастетом в руке. И все-таки он человек!
Пройдет немного времени, и я буду готов безо всякого сожаления застрелить своей рукой труса, который, увидев вражеский танк, идущий прямо на наши позиции, бросит винтовку, выползет из окопа и, сгибаясь в три погибели, попятится назад. Я взгляну в пепельно– серое лицо Чамкина, отстегивающего от пояса тяжелую гранату, увижу двух молодых бронебойщиков, устанавливающих на сошки свое неуклюжее оружие, и пойму, что танк тут не прорвется. Он переползет через окоп, брошенный дезертиром. И тогда всем сердцем, всем нутром почувствую, что нет большего преступления, чем трусость в бою, которая может стоить жизни Чамкину, Ревичу, Шаблину…
Но тогда я еще не созрел для понимания этих простых истин. Безмолвный лес, по которому мы шли в тот вечер, был еще так далек от поля танкового боя, от грохота канонады, от пустого окопа, брошенного бывшим товарищем…
Между тем мы уже шли довольно значительной колонной, из-за деревьев выходили все новые группы солдат, выделенных, как и мы, на расстрел. А мы все шли и шли. Наконец, когда уже казалось, что лесу не будет конца, деревья расступились, открывая большую поляну, в дальнем конце перерезанную заросшим оврагом.
Нам дали время перекурить, потом построили в четыре шеренги. Появился комиссар дивизии старший батальонный комиссар Кобзев, крупный мужчина с мясистым носом и налитыми кровью глазами. С ним были люди из особого отдела и дивизионного трибунала.
– В трудный для Родины час, – начал свою речь комиссар, – когда народ и его армия напрягают все свои силы, среди нас находятся презренные трусы, которые прежде всего спасают свою шкуру. Один такой подонок служил в нашей дивизии, забыв о воинском долге, о присяге. Но пусть ни один предатель не мнит себе, что ему, наплевав на своих товарищей, идущих в бой, удастся отсидеться в мышиной норе. Родина найдет его и покарает своей справедливой десницей!
Потом говорил председатель дивизионного трибунала. Толстый пожилой военюрист, вовсе не военного склада, откашлялся в кулак и хрипловатым голосом принялся излагать суть дела. Призванный три месяца назад красноармеец Липков, тридцати шести лет. уроженец Рассказовского района Тамбовской области, самовольно оставил расположение части. Спустя семьдесят четыре часа он был обнаружен по месту своего жительства. В вагоне поезда, в котором везли пойманного дезертира, состоялось заседание военного трибунала.
– Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Он будет приведен в исполнение немедленно! – закончил военюрист.
Немедленно! У меня екнуло сердце, колючий холодок вполз за шиворот. Я вытянул шею, пытаясь разглядеть за головами впереди стоящих вырытый на краю могилы столб, к которому привязан приговоренный в белой рубахе и черной повязке на глазах, полукольцо конвойных солдат, целящихся из винтовок, и бравого офицера, взметнувшего вверх оголенную саблю, чтобы опустить ее вниз вместе с командой «Пли!». Ведь Овода расстреливали именно так, я читал об этом в книге.
Но все оставалось по-прежнему: военюрист укладывал текст приговора в планшет, комиссар, заложив руки за спину, неторопливо прохаживался взад и вперед…
И вдруг он подал команду:
– Строй! Кру-гом!
Мы повернулись, и нам открылась такая картина. К оврагу подъехала черная эмка, из нее вышли четверо военных, шофер остался за рулем. Казалось, военные заняты непринужденной беседой. Ну а где же дезертир? И тут я заметил, что на одном из военных нет пилотки и брючного ремня. Это и был дезертир, маленький, щуплый, рыжеватый. Больше я ничего не разглядел. Шофер поддал газ, дезертир повернулся, стоящий сзади него военный поднес к его затылку пистолет.
– Строй! Кру-гом!
В тот же миг за нашими спинами хлопнул короткий выстрел. Чамкин обернулся и побледнел. Глаза его стали необычайно широкими.
Колонна двинулась в обратный путь, постепенно распадаясь на маленькие группки. В вечернем свете обострились контуры деревьев. Ломаные тени идущих удлинялись, скользили по непросыхающей под дождями траве, которая пахла горечью и плесенью. В сгущающейся темноте мы потеряли тропку, и теперь нас то и дело останавливали испуганные окрики часовых: «Стой! Кто идет!» В лесной чаще прятались какие-то воинские склады.
Когда вернулись, землянка уже спала. Я на ощупь отыскал свое место на нарах, не без труда оттолкнув Яшку Ревича. который разбросался так, что мне было уже не лечь. Яков подскочил на соломе, продрал глаза и тут же спросил:
– Ну как, было страшно?
Очевидно, он и засыпал с этим вопросом.
– Когда шли туда, было страшно. А потом нет. Все было просто.
– Почему просто?
Этот вопрос открывал двери для разговоров на полночи. Я устал, мне вовсе не хотелось вспоминать, что я видел.
– Давай-ка, Яков, лучше спать. Завтра Чамкин обо всем расскажет.
А дни шли своим чередом. Теперь, отправляясь на занятия, мы брали боевое оружие. Понимая, что совсем уже скоро будем на фронте, старались все делать так, как учили нас в Харьковском пехотном. После завтрака – бросок при полном снаряжении. На станции Рада переходим через пути и опять бежим. Под подошвами ботинок чавкает болотистая грязь, здесь, в низине, никогда не просыхает. Прямо в грязи начинаем окапываться. Работа идет медленно, в вязкой, вонючей глине штыки малых саперных лопат то и дело натыкаются на сплетения корневищ. Но главная беда – это гнус. Над окопами висит сизое звенящее комариное марево. Паразиты набиваются в нос, уши, живым комом шевелятся в волосах, заползают под гимнастерку.
– Развести бы сейчас костерик, пугнуть комара, – кряхтит Борька Семеркин, хлопая себя лопатой по спине.
Разводить костры запретил старший лейтенант Хаттагов. Услышав Борькииы речи, командир роты достал из кармана носовой платок, провел им по затылку и шее, платок тут же стал красным.
– Как видите, гнус грызет не только солдат и сержантов, но и средний командный состав, – сказал старший лейтенант, выбрасывая окровавленный платок в кусты. – Приятно бы, конечно, отсидеться в спасительном дымку, да нельзя, надо терпеть, джигиты. А не то избалуемся, привыкнем. Вот по этим-то самым антикомариным дымкам вас сразу же засечет вражеский артнаблюдатель. Выгоним из окопа комара, заманим осколочный снаряд…
– На фронте и без антикомариного костра много дыма, – невесело усмехнулся Миша Шаблин. – На фронте комар не разгуляется…
Эх, фронт! Скорее бы на фронт! Зачем же тогда в Намангане нас по тревоге посадили в эшелон? Сколько же можно киснуть в этих гнилых болотах, получать бестабачную тыловую норму!
Впрочем, однажды, подходя после дневных занятий к кухне, мы учуяли, что пахнет мясным. Давно забытый залах жаркого тревожно защекотал ноздри, приятно закружил голову.
– Ощущаю мясной дух! – радостно воскликнул бывший вегетарианец Семеркин.
– Ощущаешь, да не про твою честь, – усмехнулся Виктор Шаповалов. – Готовят для командира полка, не меньше. Однажды я видел, как он, развалясь на плащ-палатке, ел жареную картошку прямо со сковородки.
– Ну, неужели для майора приготовили целый котел? – усомнился Чамкин, первым выходя на поворот, откуда уже была видна кухня.
Румяный повар-узбек огромной шумовкой черпал из котла жаркое и раскладывал по солдатским котелкам. Наступил черед нашей роты. Как обычно, я стоял рядом с Яшкой, мы с ним составляли обеденную пару: в один котелок брали гороховый суп, другой был для чая. Из супа сначала осторожно вычерпывали жижу, а потом уже добирались до осевшей на самом донышке гущи. Получалось у нас и первое и второе, а если считать чай, то и третье. В последние дни дело осложнялось тем, что у меня сломалась ложка.
– Солдат без малого шанцевого инструмента. – не солдат, – шутил наш взводный Волков, но помочь ничем не мог.
Словом, положение безложечного солдата еще хуже, чем безлошадного бедняка. Но Яков был душевным человеком – мы обходились одной ложкой. На правах владельца оперативного орудия он обычно делал три первых захвата, после чего передавал ложку мне. Сейчас Яков, еще не успев проглотить первый кусочек, прошепелявил:
– А ведь это настоящее мясо, а не консервы! И картошка настоящая, а не сушеная!
Я видел, что Якову очень трудно оторваться от котелка, но после троекратного причастия к пище довоенных богов мой великодушный друг самым тщательным образом вытер ложку о пучок травы и вручил ее мне. Я тоже трижды приобщился к небесному кушанью, и вновь ложка перешла к Якову. Но, увы, всему бывает конец. Яков вытер травой и без того вылизанный котелок, ополоснул в лужице, снова вытер травой донышко и спросил:
– Может быть, ты мне объяснишь, откуда явился нам этот царский обед? Или прилетела на ковре-самолете скатерть-самобранка? Или нам заменили норму? Или наши начпроды сошли с ума?
Никто ничего не мог понять. Еще более всех озадачило, что после обеда на занятия нас не повели. Мы еще не добрались до своей землянки, когда нам навстречу попался бегущий политрук Парфенов.
– Прибавьте шагу! – крикнул он, запыхавшись. – Приехал Ворошилов! Сейчас он будет здесь!
Ворошилов? Откуда Ворошилов? Как может оказаться здесь, в лесной глухомани, наш первый маршал, легендарный герой гражданской войны, ближайший соратник великого Сталина? Не успели мы как-то осмыслить эту новость, как политрук Парфенов крикнул:
– Смотрите, идут!
Сначала мы увидели цепь автоматчиков, бравых ребят в комсоставской форме: яловые сапоги, шерстяные гимнастерки, широкие комсоставские ремни. Потом мы увидели Климента Ефремовича. Он был такой же, как на знакомых портретах, только без орденов. Матерчатая маршальская звезда в петлицах фронтового образца сливалась с защитным цветом гимнастерки. На шаг сзади поджарого, энергичного маршала следовали большие и грузные командир дивизии полковник Д. Ф. Дремин и военком старший батальонный комиссар В. Г. Кобзев. Шествие замыкала еще одна цепь автоматчиков.
Наш бравый комбат – кавалерийский капитан отпечатал строевой шаг и, хвастаясь своей безукоризненной выправкой, приложил руку к фуражке. Ворошилов остановился и с явным восхищением посмотрел снизу вверх на громадного комбата.
– Товарищ маршáл! – рявкнул капитан и осекся. – Товарищ мáршал… товарищ маршáл! – Он никак не мог совладать с ударением. – Товарищ маршал! Третий батальон 522-го стрелкового полка находится… – Капитан опять запнулся.
Командир дивизии нагнулся к маленькому Ворошилову, что-то шепнул на ухо. Климент Ефремович понимающе кивнул головой, отдал честь обалдевшему комбату и проследовал дальше.
Утром нас подняли в пять часов, объявили, что назначены учения, на которых будет присутствовать Ворошилов.
Нашему полку повезло, мы должны были занять оборону километрах в двадцати пяти от расположения, а двум другим полкам предстояло наступать. Под вечер мы достигли исходного рубежа, на лесной опушке принялись копать окопы.
– Давайте еще поднажмем, джигиты! – вдохновлял нас возбужденный командир роты Хаттагов. – Кто знает, может быть, именно нашу позицию посетит Климент Ефремович!
И мы старались как могли. Соединили окопы ходами сообщения, расставили прицельные вешки, повесили маскировочные сетки, спрятали наблюдательные пункты.
– Теперь батарея полностью готова к бою, – сказал Миша Шаблин, закончив выдалбливать нишу для минных лотков. – Пусть приходит товарищ первый маршал, доложим как надо. – Он намекал на неудачный рапорт нашего комбата.
– А надо доложить, что мы курсанты летной школы. Ворошилов удивится, почему летчики роют минометные окопы, и распорядится отправить нас в авиационную часть, – размечтался Яшка Ревич.
– Только-то ему и дел разбираться с нами! – охладил его пыл Ваня Чамкин. – Как же теперь оставить сформированный стрелковый батальон без минометной роты?
Повздыхали, покурили. Все время выглядывали из окопов, боясь, что не заметим, как появится Ворошилов со своими автоматчиками. А Климент Ефремович в это время был совсем неподалеку от нас. Для него специально построили на поляне деревянную вышку, откуда он наблюдал в бинокль, как идут в атаку два других полка. Наступающие порядки маршалу явно не нравились, он дважды возвращал их назад, на исходные рубежи. Темнота застала атакующие батальоны где-то в дороге, они окопались, а с утра снова пришли в движение. Вскоре наше боевое охранение донесло, что наступающие опять повернули назад: маршал считал, что наступление развивается недостаточно стремительно. Только под вечер из-за дальнего леса показались долгожданные цепи. Взвились три красные ракеты – учения были окончены.
Мы построились и двинулись к лесной поляне. Климент Ефремович уже спустился с вышки и теперь, заложив руки за спину, прогуливался вместе с комдивом и комиссаром возле грузовика с опущенными бортами, кузов которого был устлан большим цветистым ковром.
Наш полк появился на поляне первым, поэтому и занял самое удобное место, поближе к грузовику. Бойцы атаковавших частей, не в пример нам, свеженьким, пыльные, уставшие, расположились углом справа и слева. Громыхая колесами своих пушек, подошел наш артиллерийский полк, появилась батарея стодвадцатимиллиметровых полковых минометов на конной тяге. По краю опушки расположились саперы, химики, связисты. Табором развернулись повозки медсанбата с носилками и палатками: все подразделения участвовали в учениях с полной боевой выкладкой.
По лесенке, подставленной к заднему борту, Ворошилов пружинисто впрыгнул на грузовик и, пройдясь по ковру, начал говорить:
– Четыре дня назад я виделся с товарищем Сталиным, и он послал меня к вам…
У меня захватило дух. Неужели Ворошилов совсем недавно разговаривал с самим Сталиным и Сталин знает, что мы есть и существуем?
– Так вот, товарищ Сталин прежде всего велел спросить у вас: до каких, собственно, пор мы собираемся бегать от немцев?
По рядам бойцов прокатился неясный шум – одни пытались выкрикнуть свой ответ, другие при упоминании имени Сталина стали хлопать в ладоши и кричать «ура».
Климент Ефремович поднял руку, прося тишины и внимания, и продолжал:
– Так вот, и я хочу спросить у вас: до каких пор будем бегать? Ведь проигрывать войну мы не собираемся! Ведь когда-нибудь мы должны начать бить фашистов в хвост и в гриву! А когда? Да тогда, когда мы наконец избавимся от благодушия. Мы должны понять, что идет борьба не на жизнь, а на смерть, что Гитлер – наш злейший враг, что он вторгся в нашу страну, чтобы поработить советские народы, уничтожить наше государство, разрушить города, сжечь дома, надругаться над нашими женами, матерями, детьми…
Маршал говорил просто, ясно, доходчиво, как старший товарищ, голос его был спокойным, ровным, он сразу же овладел нашими сердцами.
– Хочу взять с вас три слова. Первое. Ненавидеть фашистов всем своим существом, всей своей душой. Даете мне такое слово?
И мы дружно крикнули:
– Даем!
– Но – проникнуться ненавистью – это еще не значит одержать победу, – продолжал маршал. – Надо совершенствовать свое воинское умение. Тут по моей просьбе мне выделили отделение, и я проводил с ним стрельбы. Я обратил внимание, что бойцы незнакомы друг с другом. Какое же это отделение, где люди не знают друг друга? Догадываюсь, что мне подобрали лучших снайперов со всей дивизии. А стреляли они неважно. Понимаю, волновались. Ведь не всякий раз их экзаменует Маршал Советского Союза. Но я уверен: на фронте вы будете стрелять хорошо. Другое меня насторожило: с дисциплиной у вас неважно. Поэтому мне хочется здесь услышать от вас, что вы будете крепить железную воинскую дисциплину, все приказы своих командиров выполнять безоговорочно, точно и в срок. Даете мне такое слово?
– Даем! – тысячами голосов ответила поляна.
– И третье слово хочу с вас взять. Люди, побывавшие на фронте, подтвердят: вот приходит немецкая часть на передовую, и через полчаса уже никого не видать, все закопались в землю. А наш брат ленится, кинет две-три лопатки, и весь на виду. Да еще бегает туда и сюда – то разжиться табачком, то просто поболтать с приятелем. Тут его и настигает пуля. И сам погиб, и свои позиции врагу показал. От этого мы несем никому не нужные и ничем не оправданные потери. Так берегите свои молодые жизни, дорогие товарищи, не подставляйте головы фашистским снайперам! Я хочу услышать от вас, что вы будете не жалея сил, рыть настоящие окопы, строить надежные блиндажи, землянки, укрепления. Даете мне такое слово?
– Даем! – прогремело над лесом.
Ворошилов откашлялся в кулак.
– Это хорошо, что вы дали такое слово. Но слово дать проще, чем его сдержать. Сейчас я инспектирую многие дивизии, всех разговоров могу не упомнить. Но здесь, в кабине машины, сидит стенограф, он все записывает. Так что я всегда смогу проверить, как вы держите свое слово. Уж не подводите ни себя, ни меня.
После Ворошилова говорил командир дивизии полковник Дремин. Он был явно обескуражен тем, что маршал нашел столько недостатков в боевой подготовке соединения. Его выступление отличалось решительностью и воинственностью. В голосе звучал металл.
– Железной рукой будем карать тех, кто посмеет нарушать дисциплину, не выполнять приказы командиров…
Ворошилов, который уже сошел с грузовика и теперь слушал, подняв голову и заложив руки за спину, вдруг крикнул:
– А ты нашего брата не стращай, мы еще не то видели!
Полковник смутился. А нам всем очень понравилось, как маршал осадил нашего комдива и при этом как бы взял нас в свои союзники.
Комиссар дивизии Кобзев быстро сориентировался, что грубый тон и угрозы маршалу совсем не нравятся, и начал по-другому. И тоже не попал в кон.
– У нас в дивизии прекрасные командиры, замечательные политработники, отличные бойцы… – только-то и успел сказать он.
– А ты не хвались, – осадил и его маршал. – Хвалиться мы все мастера. Покажи свою удаль в бою, тогда и бей себя в грудь.
Комиссар стушевался и, чтоб не наговорить в присутствии Ворошилова чего лишнего, быстро спустился вниз.
Митинг закончился. Комсоставу велели остаться, всем остальным – идти в расположение своих батальонов.
Начался нудный тамбовский дождик. Низкие плачущие облака уже окутывали верхнюю площадку наблюдательной вышки, откуда Ворошилов наблюдал за учениями. Шли мы молча, находясь под впечатлением встречи с маршалом.
– Эх, скорее бы на фронт! – проронил Миша Шаблин.
– Считай, что одной ногой ты уже на фронте, – ответил Чамкин. – Проводы только что состоялись. Прощай, станция Рада!