Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"
Автор книги: Илья Шатуновский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
– Эх, мама моя, многострадалица! – как-то вырвалось у Николая. – Она не переживет, если со мною что случится…
И вот случилось. Новички в этом бою уцелели, а самый опытный стрелок погиб… Я думал о непредсказуемости человеческих судеб на войне. Не раз на моих глазах падали объятые пламенем штурмовики, разбивались товарищи, с кем вот так же спал на нарах, касаясь плечом плеча. Как ни старался, я так и не мог проследить никакой логики в том страшном и непонятном порядке, по которому смерть выхватывала свои жертвы. Конечно, храбрые и умелые имели больше шансов вернуться на аэродром. Как-то наша эскадрилья застигла на дороге вражескую танковую колонну. Расстреливая фашистов в упор, ведущий прижал группу к самой земле и ушел из-под обстрела зенитных батарей: зенитки не могут прицельно стрелять по низко летящим целям. Но зато по штурмовикам со всех сторон стреляли фашистские солдаты, не успевшие разбежаться. Очень страшно видеть, когда в тебя целятся столько стволов, чувствовать, как пули осиным роем впиваются в тело самолета. У молодого летчика Борзенкова не выдержали нервы, он потянул штурвал на себя, взмыл вверх, и тут же его нашел зенитный снаряд…
И вместе с тем сколько нелепостей, сколько необъяснимых трагедий случалось на войне! В бою гибли прославленные асы, а экипажи, только что начавшие летать, благополучно выбирались из-под огня. Стрелок Алексей Зуев был ранен в голову, долго лежал в госпиталях, его признали не годным к дальнейшей службе. Алексея провожали ребята: «Не горюй, домой едешь! А доживем ли мы до этой минуты?»
Алексей, совершивший сто десять вылетов, уцелевший в десятках жарких схваток, разбился на тихоходном транспортном самолете, в глубоком тылу, при ясной погоде, не долетев пассажиром восьмидесяти километров до родного Орска…
Нет, невозможно искать какой-нибудь закономерности в смерти, смерть всегда нелогична, нелепа, необъяснима… Я ворочался на опустевших нарах и все шептал:
– Колька, Колька!..
Утром у нашего дома появились незнакомые ребята с чемоданчиками и вещмешками, у одного за спиной на ремне, точно карабин, висела гитара. Оказалось, в эскадрилью прибыло пополнение – новые стрелки старшина Иван Тищенко, сержант Василий Козлов, ефрейтор Александр Бауков.
– Из школы воздушных стрелков? – осведомился Костя, пожимая руки новичкам.
– Нет, мы из госпиталей, – ответил старшина Тищенко.
– Значит, уже обстрелянные?
– Выходит, так. И обстрелянные, и простреленные.
– У нас экипаж вчера погиб, – печально сказал Исмаил.
Новички уже слышали об этом в штабе. Василий Козлов взял в руки гитару, провел по струнам.
– Что тут скажешь! – молвил он. – Лучше я вам спою по настроению. Нового ничего не знаю, спою старую аэроклубовскую, курсантскую.
И он запел низким душевным голосом:
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Угрюмый танк не проползет,
Там пролетит стальная птица…
Как будто бы чувствовал, что эту песню любил Календа…
– Значит, у нас в эскадрилье по-прежнему есть свой гитарист, – сказал Костя Вдовушкин. – Ну, вы, друзья, отдыхайте с дороги, располагайтесь, места на нарах есть.
Назавтра новички поехали с нами на аэродром, представились комэску Кучумову. И комэск сказал им так же, как когда-то мне:
– Вообще-то вам невредно посидеть пяток деньков на земле, пообвыкнуть. Да вот мушкетеров маловато, хоть в другой эскадрилье бери напрокат. Что ж, по пятьдесят вылетов у вас уже есть. Это и стаж, и опыт. Готовьтесь в полет…
На дворе буйствовала весна. Она обсыпала сады Карачонда белым яблоневым пухом, наполнила воздух пряными запахами. А война продолжалась. Над Веспремом зенитки сбили наш штурмовик. Стрелок Леня Каркавин выпрыгнул с парашютом, но угодил прямо на позиции вражеской батареи. А летчик Борисов даже не успел покинуть самолет. Сгорел в воздухе Коля Перевалов. Теперь, чтобы пересчитать своих постояльцев, тетушке Жуже хватило бы пальцев на одной руке…
А бои шли уже на подступах к Вене, очень тяжелые бои на земле и в воздухе. Австрийскую столицу фашисты поклялись защищать любой ценой.
И наступил опять черный день. День без числа…
Утром аэроразведка донесла, что у дунайских причалов под Веной скопилось много барж, судов: фашисты эвакуируют склады, технику. И мы вылетели по боевой тревоге. Зашли за истребителями, их аэродром рядом. По взлетной полосе разбежались две пары «яков», свечой взмыли вверх и заняли свое обычное место – сзади и выше штурмовиков. Один из «яков» прошел над нашей группой и трижды покачал крыльями. Значит, нас будет сопровождать звено Бориса Столповского, он всегда подавал нам такой условный знак. И мы знали: если с нами летит звено Столповского, значит, истребители будут защищать нас до последнего вздоха. Сам командир звена на наших глазах сбил шесть стервятников. А видели-то мы своего телохранителя всего только раз: за какой-то надобностью оказался он у нас на аэродроме. Белобрысый, подтянутый, среднего роста, грудь колесом. Подошел к нам в столовой и не то в шутку, не то всерьез сказал:
– Прошу вас, господа мушкетеры, стрелять с понятием, куда просят. Ничего я, друзья мои, не боюсь, ни «фоккеров», ни «мессершмиттов», ни даже зенитного огня. А вот стрелков с «горбатых» опасаюсь. Поэтому и подаю вам всегда с самого начала знак: дескать, не стреляйте, свой! Хорошо помню, как еще в сорок третьем один молодец из вашего мушкетерства пальнул по машине моего кореша Мишки Трускача. Едва Мишка до аэродрома дотянул…
Показался затянутый легкой сероватой дымкой Дунай. И тут же за хвостом раскололись зенитки. Машина вздрогнула, точно напуганная птица, и снова, как мне показалось, обрела уверенность полета. Дунай исчез, но тут же показался с другой стороны. Увидел двух «фоккеров». Если их всего два, за нами не увяжутся. Доложил Клевцову:
– Два «фоккера» слева от нас. Ведут себя спокойно.
Услышал в ответ ровный голос командира:
– Понял. Гляди в оба!
Скоро цель. Я понял это потому, что летчик Богданов, шедший слева от комэска, нырнул под группу, прошел под нею и появился рядом с крайней правой машиной. Тем самым он дал возможность ведущему начать атаку первым. Комэск тут же зашел в пике. За ним, точно в пропасть, один за другим стали проваливаться штурмовики.
Наш черед! Что-то лопнуло под самым сердцем, меня отбросило назад, прижало к плите бензобака. Земля исчезла, открылся кусок безоблачного неба. На мгновение в этот голубой коридор залетела четверка наших истребителей и тут же ушла за пределы видимости. Клевцов открыл огонь…
Но вот тяжелые, точно из ртути, шарики откатились от горла и рассыпались в животе звенящими колокольчиками. Я увидел реку. С горящих судов фашисты спускали шлюпки. Эскадрилья сделала еще один заход. Когда отходили от цели, Дунай был чист – ни буксиров, ни шлюпок, ни барж.
Вдалеке по-прежнему ходила пара «фоккеров», та самая, которую мы уже встречали. Судя по всему, заманивали наших «Яковлевых». Но ребята Столповского не отступали от нас ни на шаг.
Просигналил летчику:
– Ходит пара «фоккеров».
– Понял. Гляди в оба. Сейчас все может начаться.
И началось!
Сообщил Клевцову:
– Появилась еще пара «фоккеров». Третья… Четвертая…
Насчитал в воздухе уже четырнадцать вражеских машин. Болтали, будто для прикрытия Вены Гитлер перебросил с центральных направлений много истребительных эскадрилий. Наверное, они самые. Шесть «фоккеров» атаковали наши «яки». Начались бешеные гонки с выбыванием. Упал «фоккер», за ним второй. Третий, оставляя за собой дымящийся шлейф, вышел из боя. Но и наших истребителей осталось только два. Вдвоем против одиннадцати! Силы слишком неравны…
«Фоккеры» прорвались к штурмовикам, с ходу атаковали крайнюю машину. В ней новички – летчик Титов и стрелок Тищенко. Точно споткнувшись, объятый пламенем штурмовик замер на месте, потом медленно перевернулся на спину и вдруг резко пошел вправо, стремительно сближаясь с «илом», в котором летели летчик Квасников и стрелок Насретдинов. Но Квасников, зажатый между бьющимся в предсмертных судорогах соседом и остальной группой, уже ничего не мог поделать. Сейчас столкнутся два самолета! Надеясь на чудо, закрыл глаза. А когда открыл, увидел два горящих факела у самой земли. Взрыв, еще взрыв… Титов – Тищенко, Квасников – Насретдинов…
Теперь «фоккеры» решили разорвать наш поредевший строй, разогнать группу, чтобы расклевать «горбатых» по одному. Кинулись на машину комэска. Что ж, нам открылись неплохие мишени. Когда враг нападает на крайнюю машину, от него отбивается лишь крайний стрелок. Сейчас же открыли перекрестный огонь все мушкетеры. Задымил «фоккер», за ним второй. Третьего, настигнув сзади, сбил Столповский. Он остался у нас единственным защитником…
Восемь оставшихся гитлеровцев набросились на «горбатых» со всех сторон. Один нырнул под хвост нашего «ила», летевшего теперь крайним. Я его не видел, потерял, не мог достать пулеметом. Понимал, что он, спрятавшись в мертвой зоне, сейчас приладится и распорет нам брюхо своей огненной доской…
Клевцов, как мог, удирал от истребителей, он еще не знал, что под хвостом сидел «фоккер». Машина кренилась, с одного борта открывалась земля, с другого – небо.
Я вскочил с ремня, больно ударился головой о фонарь. Я ощущал каким-то шестым чувством, что «фоккер», уже праздновавший победу, водит своим тупым рылом, ловит нас в прицел.
Был только один выход. Нет, даже не выход, был один шанс уцелеть из тысячи проигрышных шансов. Стрелять сквозь фюзеляж своей машины. Стрелять по направлению, наугад. Если трасса, которую фашист совсем не ждет, пройдет вблизи, он наверняка испугается, струсит, может отвернуть. Фашист не поймет, почему штурмовик, загнанный в угол, способен огрызаться, неизвестно откуда ведет огонь. Плечом поднял тело пулемета, ствол почти уперся в обшивку; надо стрелять, ничего не видя, сквозь свой самолет. Внизу слева проходят тяги рулей поворота и глубины. Тросики совсем тоненькие, оборвешь их собственной пулей – штурмовик камнем рухнет вниз. Стрелок-самоубийца не только лишит жизни себя, он убьет и своего командира. Но надо было решаться. Иначе нажмет на свои гашетки фашист. Он мог бы уже нажать, но, как боксер, загнавший обессиленного соперника к канатам, не торопясь выбирает, куда удобнее нанести один решающий, нокаутирующий удар. Мысленно я уже сто раз нажимал на спусковой крючок, а пулемет по-прежнему молчал. Почему-то вспомнилось, как Колька Календа играл в очко и на зависть всей эскадрилье выигрывал. Когда он получал от банкомета туза, то всегда прикупал карту вслепую. А потом потихонечку открывал карту, ласково поглаживая ее по рубашке, точно приглашая явиться девятку или десятку. И, затаив дыхание, приговаривал: «Четыре сбоку, ваших нет!»
Вот и мне надо было тащить карту вслепую, только уж слишком много стояло на кону. Если я увижу сбоку от нашей машины два креста, то, значит, фашист не выдержал, отвернул…
Да, воздушный бой длится меньше минуты, иногда тридцать – сорок секунд. И казалось, ни о чем не думал, кроме как только отбиться от наседающего врага. А на самом деле, в голове, обгоняя друг друга, проносился целый рой мыслей. Они словно записывались на идущую с бешеной скоростью ленту магнитофона, которая потом, уже на земле, раскручивается значительно медленнее. И тогда поражаешься, как много передумал за эти короткие секунды…
– Командир, держи штурвал крепче! – крикнул я так громко, что он мог бы меня услышать без СПУ.
Алое пламя огоньками папироски вспыхивало и гасло на серой обшивке. Я стрелял, я уже не мог оторвать пальцы. От рваной пробоины во все стороны расползались вьющиеся змейки. Но мы держались в воздухе, летели, значит, пули мои не ушли влево, не перебили тросы рулей. Но где же «фоккер»? Я не видел его хищных крыльев с желтыми крестами. Не заметил огненной трассы? Или заметил, но все понял и не поддался на мою хитрость?
Сквозь тело штурмовика ушла вторая очередь. Пробоина стала больше, трещины шире. Дальше стрелять нельзя, разломлю фюзеляж. Я ждал. Мучительно долго тянулись секунды. Те самые, которые длиннее иных годов. Посмотрел вниз. За тенью нашего «ила» по земле, накрывая то перелески, то озерца, неотступно скользила чужая тень. И вдруг эта другая тень резко шарахнулась в сторону, и я увидел кресты на плоскостях перепугавшегося «фокке-вульфа»…
ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ, ЗАПИСЬ ПОСЛЕДНЯЯ…
«Снят с военного учета. Вручены орден Отечественной войны I степени
и медаль „Сорок лет Победы в Великой Отечественной войне“. Май 1985 г.»
С войны меня встречала мама…
Из окна поезда, замедлявшего бег, я увидел ее беленький платочек в крапинку. Мама стояла на том же самом месте, под большими круглыми часами, как и четыре года назад. Словно и не уходила с вокзала, а все ждала, ждала…
Я спрыгнул с подножки, опустился на колени, поцеловал асфальт.
– Бог с тобою! – испугалась мама. – Ведь грязно!
Она не знала о нашем уговоре с Яшкой Ревичем и Люськой Сукневым.
Порывистый осенний ветер трепал большой кусок кумача, на котором мелом были написаны слова привета всем возвратившимся из армии. Пока я был единственным пассажиром, который сошел с ташкентского поезда с заплечным солдатским вещмешком. Волна демобилизованных, захлестнувшая все дороги России, еще не докатилась до нашего маленького города.
Из полка я уехал самым первым. Наш доктор Борис Штейн, два года назад в Белой Церкви принявший у меня экзамены на воздушного стрелка, теперь, когда мы перелетели из-под Братиславы, изгнал меня из армии окончательно и бесповоротно. На летно-подъемной медкомиссии, где я впервые открылся ему в лучшем виде, безо всяких условностей, майор Штейн схватился за голову:
– Кто же тебе позволил летать с таким ранением? Это же нестроевая статья!
И тут я наконец окончательно понял, что автоматная очередь, настигшая меня на Плехановской улице Воронежа, тогда же наглухо перечеркнула мне путь к штурвалу самолета. А все последующее: переписка с майором Пигалевым из штаба округа, многочисленные рапорты, бегство с Календой из БАО в штурмовой полк, – было отчаянной попыткой ухватиться за крылья несбыточной, ускользающей мечты.
Заметив, что я воспринял заключение медкомиссии как тяжкий приговор, обжалованию не подлежащий, доктор сделал мне знак подождать за дверью. В перерыве он вышел ко мне и сказал:
– Надеюсь, ты на меня не в обиде. Видишь ли, если б я даже пропустил тебя по здоровью, то тебе было бы только хуже: в летную школу ты все равно опоздал. Время, упущенное на войне, трудно наверстать в мирные дни. Посмотри, кто сейчас командует звеньями, эскадрильями, авиаполками: прославленные асы, Герои, дважды Герои. Когда б ты смог сравняться с ними умением, мастерством? А век летчика, сам знаешь, недолог – на все у тебя в запасе каких-нибудь пять лет.
Доктор Штейн был прав: в авиации мне делать было нечего…
Я мечтал о встрече с Ашхабадом все эти четыре года, тысячу раз, закрыв глаза, видел, как иду домой, нет, не иду, лечу, обнимая всех прохожих… За эти годы мальчишка из Ашхабада повидал блестящие европейские столицы: Бухарест, Будапешт, Вену, Прагу. Но я бы отдал все прелести этих громадин за то, чтобы просто увидеть Ашхабад. И вот этот день наступил! Мы с мамой прошли через пустующий зал ожидания и оказались на привокзальной площади. Конечно же, я был переполнен счастьем. Но почему-то, тесня его, в душу заползало какое-то незнакомое чувство неопределенности и тревоги: ну а что мне делать дальше?
Мокнущая под осенним дождем улица Кемине выглядела печальной и безлюдной. Все было проще и обыденней, чем я представлял. Из подворотен высовывали свои морды лающие собаки. Мы проходили мимо домов, где жили друзья моего детства, я спрашивал у мамы: «Что слышно о Витьке, появился ли Игорь, заходил ли Андрей?» Мама отвечала: «Виктора убили, Игорь пропал без вести, Андрей еще не появлялся».
Наша маленькая комнатушка показалась мне совсем крохотной. Я присел на наш знаменитый сундук, развязал вещмешок. Гостинцев маме я привез с войны не очень много: домашний халат и шарфик, купленные в военторге на оккупационные пёнго[4]4
Денежная единица в хортистской Венгрии.
[Закрыть], да сухой паек, который получил в продпункте куйбышевского вокзала и сберег для нашего праздничного ужина.
Набежали соседи, поохали, повздыхали, поздравили маму и ушли, по-моему, разочарованные. Им, наверное, казалось, что я должен был вернуться если не генералом, то, во всяком случае, полковником.
В окно я увидел, что по двору идет отец.
– Вы помирились? – спросил я с надеждой. – Он к нам вернулся?
– Нет, – ответила мама. – Теперь об этом не может быть и речи, я подняла детей одна. Но я передала ему, чтоб зашел. Не могла же я лишить его радости увидеть сына, вернувшегося с войны.
Я просидел с родителями весь вечер. Я рассказывал о том, где был, что видел. И все ловил себя на мысли: как было бы хорошо, если бы все эти трудные годы отец был с мамой! Мне бы и моему брату Борису, командиру саперного батальона, было бы воевать спокойнее…
Утром я сразу же помчался в школу, там преподавала математику моя одноклассница Клава Колесова. С ней я переписывался всю войну, она была нашим почтовым ящиком, через нее мы держали связь, от нее узнавали друг о друге.
Клава так обрадовалась, что даже не пошла на урок.
– А как же твои ученики? – спросил я.
– Они у меня хорошие. Дала им задачки, будут решать без меня.
Клава не пошла и на второй урок, мы сидели с ней в пустой учительской и все говорили, говорили. Вспомнили Вовку Куклина, Рубена Каспарова, Виталия Сурьина, Артема Саркисова, погибших на войне. Расспрашивать про девчонок было легче, почти все они так же, как и Клава, успели окончить институты, теперь работали в разных местах.
Я смотрел на Клаву и думал: а почему она ничего не говорит о Зое, может быть, хочет, чтоб я спросил о ней сам?
– А как Зоя? – выдавил я из себя наконец. – Когда же она думает возвращаться?
Клава отвернулась к окну.
– Видишь ли, я с ней теперь не дружу, я ее презираю. А вообще, она в Ашхабаде. Приехала еще в конце сорок первого.
– Как в конце сорок первого? Ты же мне недавно писала, что она не вернулась!
– Для тебя она не вернулась, – сказала Клава и положила руку мне на плечо.
Мне показалось, что под хвостом нашего штурмовика все еще сидит тот проклятый «фоккер» со своей огненной пушечно-пулеметной доской.
– Она замужем?
Клава молча кивнула.
Я почувствовал, что мой пулемет заклинило, что я беспомощен, безоружен и ничего не могу поделать с «фокке-вульфом», который вот-вот превратит меня в пылающий факел.
– А ты говорила Зое, что я спрашивал о ней в каждом письме?
– Говорила. Но она запретила о ней писать. Но горевать тебе о ней не стоит. Зойка очень боялась, что не успеет выйти замуж; выскочила за эвакуированного доцента, человека обеспеченного, пожилого, которому вовсе не угрожал фронт…
– А обо мне она хотя бы думала?
– Она говорила, что тебя хочет пожалеть. Зачем, дескать, зря волновать человека, а вдруг его убьют…
– А вдруг не убьют? Как видишь, не убили.
Клава взяла мою руку, прижалась к ней щекой.
– Не печалься, все к лучшему. Она плохой человек. Когда ее увижу, что передать?
– Передай, что у нее очень доброе сердце, ведь она проявила обо мне такую трогательную заботу. А лучше ничего не передавай; если зайдет разговор, просто скажи, что я все знаю.
Я вернулся домой туча тучей. Всю неделю сидел дома, никуда не выходил, ни с кем не хотел встречаться. Мама чувствовала, что со мной происходит что-то неладное. Несколько раз она пыталась затеять разговор, что я думаю делать дальше. А я и сам не знал.
Как-то я заглянул на завод к Чекурскому. Мой бывший разводящий вернулся еще год назад по болезни и теперь работал заместителем директора завода по кадрам. Очень обрадовался, увидев меня. Спрашивал, чем он может мне помочь. Окна его кабинета выходили на улицу, где была установлена большая доска объявлений: заводу требовались формовщики, официантки в столовую, комендант общежития, воспитательницы детсада, кассиры. В командирах минометных расчетов и в воздушных стрелках завод не нуждался. А никакого другого дела я не знал.
– Могу устроить вас начальником караула, – пошутил Чекурский, вспомнив Джусалы.
– Если только вы опять пойдете ко мне разводящим, – засмеялся я.
Когда я получал паспорт, милицейский офицер стал соблазнять меня идеей пойти в милицию.
– Сохраним вам звание, дадим форму, будете получать паек…
Я вежливо отказался.
Мама считала, что мне надо поступать в институт. Учиться в здешних педе, меде и сельхозе мне не хотелось, а подавать заявление в вузы других городов я опоздал, занятия шли уже три месяца.
– Ну как ты решил? – все волновалась мама.
– Пока никак, – отвечал я.
На раздумья у меня было еще время, демобилизованный имел право в течение месяца не устраиваться на работу, отдыхать.
Судьбе, однако, было угодно распорядиться по-своему. Ко мне домой явился молодой человек лет восемнадцати, представился корреспондентом газеты «Комсомолец Туркменистана». Я удивился этому странному визиту.
– Чем, собственно, обязан?
Парень сказал, что газета готовит целую страницу писем вернувшихся фронтовиков.
– В военкомате я просматривал документы, – сказал мой гость. – Узнал, что вы летали на Будапешт, на Вену. Это интересно. Хотим, чтоб вы написали нам статейку.
Я сказал, что никогда в газеты не писал и даже не знаю, как это делается.
– А вам и писать ничего не надо, – успокоил меня корреспондент. – Вы мне расскажете, я напишу и дам вам на утверждение.
Он вытащил блокнот.
Парень меня насиловал часа полтора. Мама, видя, что я уже изнемогаю, пригласила нас пить чай. За столом я вспоминал всякие забавные истории, парень смеялся, но ничего уже не записывал.
Мы расстались почти друзьями.
Наутро, как мы условились, я пришел в редакцию. Парень уже написал мою статью. Он усадил меня за стол, а сам примостился в углу на стульчике, нетерпеливо поглядывая в мою сторону.
– Ну как, понравилось? – спросил он, когда я закончил чтение.
– Честно говоря, не очень. Есть неточности. Вот, например, я вам рассказывал, что уже после войны крестьянин-словак, у которого мы квартировали, пригласил нас на охоту и мы подстрелили зайца. А тут сказано, что мы палили по зайцам, облетывая на штурмовике берега Дуная.
Корреспондент облегченно вздохнул:
– Я думал, что-нибудь серьезное. Ну, а это вполне допустимый домысел, как мы говорим в редакции, оживляж.
– Ничего себе оживляж! Иностранные военнослужащие летают над чужой страной на боевом самолете и из боевого оружия стреляют по земле. Кстати, берега Дуная вовсе не похожи на пустынные Каракумы. Там на каждом шагу люди. Или вот вы пишете, что, увертываясь от зениток, штурмовики делали «мертвую петлю». Вы знаете, такого не мог бы придумать даже небезызвестный барон…
Разгорячившись, я не заметил, что в комнату вошел маленький, кругленький человек и прислушивается к нашему разговору. Это был редактор газеты Яков Ильич Рогачевский.
– А попробуйте написать сами, – предложил мне редактор. – Рассказываете вы очень интересно, у вас должно получиться.
Я пододвинул к себе стопку бумаги, взял ручку…
С этого дня у меня началась иная жизнь, которая выходит за рамки чеканных строк моего военного билета…
И вот, вызванный по повестке, я иду в военкомат и думаю: а кто же я такой все-таки есть? За моими плечами четыре года войны и сорок лет работы в журналистике. Разные, как будто бы совсем не стыкующиеся вещи, Но я твердо знаю, что без первых четырех не могло быть и последующих сорока. Среди моих учителей-наставников были не только всесоюзно известные журналисты Лев Филатов, Семен Нариньяни, Дмитрий Горюнов, Давид Заславский. Среди них были инструктор летной школы Василий Ростовщиков, командир минометной роты Хаким Хаттагов, комэск Александр Кучумов. Они, конечно, не могли обучить меня искусству вождения пером по бумаге, хотя грамотешка была у них, думаю, ничуть не хуже, чем у того придумщика из ашхабадской молодежной газеты. Они научили меня главному, основному, стержнеобразующему, о чем я постарался рассказать здесь, в этих моих записках.
Они, мои дорогие учителя, армейские товарищи и командиры, все эти сорок лет были со мною рядом, мои наставники, советчики, критики. Когда я садился писать очередной фельетон, то думал: «А как бы поступили на моем месте мои однополчане Степан Нетреба и Николай Календа, сгоревшие в небе над Балатонфюредом? Смирились бы они с черствостью, с бездушием, с произволом?» Я сравнивал: разве мои друзья Виктор Шаповалов и Яков Ревич, похороненные в черной воронежской земле, могли бы накричать на вдову, присвоить государственные деньги, получить квартиру вне очереди, оттеснив многодетную мать? Они отдали молодые жизни за счастье людей, и мне были ненавистны те, кто пытался оскорбить их память грубостью, хамством, несправедливостью…
Я захожу в не очень просторный зал военкомата, здесь уже много людей, приглашенных, как и я, сюда в последний раз. Печальны их лица, нелегко, я знаю, у них на душе…
Я достаю свой военный билет, и перед моим умственным взором продолжает раскручиваться нескончаемая лента воспоминаний. Я вижу, как наяву, охваченную огнем пожарища рощ. Фигурную под Воронежем, мне видятся предрассветные зори над полевым аэродромом, взлетающая красная ракета, я слышу команду «По самолетам!». Я чувствую запахи эмалита и грозненского авиационного бензина, – запахи моей молодости. В ушах – голоса ребят, не вернувшихся с войны: Володи Куклина, Рубена Каспарова, Артема Саркисова. Я вспоминаю моего командира экипажа лейтенанта Клевцова, дорогого моего Ивана Васильевича, который разбился спустя год после Победы в тренировочном полете… И если мне становится трудно, случаются какие-то мелкие неприятности, дрязги, я вспоминаю себя двадцатилетнего, стреляющего сквозь тело своей машины в подкрадывающегося «фокке-вульфа»…
Печатая по-военному шаг, я подошел к столу, покрытому кумачовой скатертью. Военком, молодой еще подполковник, родившийся, как я прикинул, уже после войны, принял от меня военный билет, пожал руку и поблагодарил за верную армейскую службу. Стараясь держаться молодцом, я набрал в легкие воздуха и по старой привычке хотел было отчеканить: «Служу Советскому Союзу!» Но тут же вспомнил, что с этой минуты уже не служу. И ответил, как сугубо теперь штатское лицо:
– Спасибо тебе, военкомат! Спасибо тебе, армия! Спасибо тебе, фронт!