412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Шатуновский » Очень хотелось жить (Повесть) » Текст книги (страница 15)
Очень хотелось жить (Повесть)
  • Текст добавлен: 9 августа 2019, 08:30

Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"


Автор книги: Илья Шатуновский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

– Вот, ухожу, – молвил он, останавливаясь у носилок.

– Понимаю.

Юрий помялся, присел.

– Ты уж извини, нехорошо получилось.

– Мне-то что, – ответил я с незлобливой обидчивостью. – Ну, потренировал ты меня писать на спине. Раньше не мог, а теперь вот научился.

– Как-то все само собою у меня вышло. После контузии я полтора месяца и в самом деле был в глухонемоте. Потом стал понемножечку слышать. Но решил не открываться. Думал, отпустят меня повидаться с женой, только ведь женился. А потом – снова в часть. Но тут подловил меня Анатолий Евгеньевич со своим общим наркозом. В бреду я и проговорился…

Мне вспомнился дезертир, которого расстреляли перед строем в тамбовских лесах. Возможно, и тот конопатый мужичонка тоже побежал домой не насовсем, а только повидаться с женой, с ребятишками.

– Хотел поговорить о Анатолием Евгеньевичем, да он не пожелал. – Юрий шмыгнул носом. – Ты уж расскажи доктору, как все было. Пусть не думает, что я какой– то такой. Объясни, если зайдет разговор.

– Если зайдет…

– Говорят, сейчас все маршевые роты отправляют под Сталинград. В самое пекло. Да уж мне все равно. Запиши мой домашний адрес. Останемся живы после войны, может, и свидимся…

После войны мне довелось побывать в Иркутске. Позвонил в сельсовет, просил навести справки, проживает ли там Шорохов Юрий Фомич, двадцатого года рождения, участник войны. Мне ответили: нет, не проживает. Осенью сорок второго жена получила похоронку: «Пал смертью храбрых в уличных боях за городской вокзал».

Значит, как и думал, попал в Сталинград…

В те дни имя Сталинграда все чаще мелькало в военных сводках. На Волге начались ожесточенные бои. Эшелоны с ранеными шли теперь только от Сталинграда. Прибывающих в госпиталь не надо было спрашивать, где ранили, было понятно и так. На освободившейся койке Шорохова лежал старик лет под шестьдесят. Ефим Семенович так же, как и я, был ранен в обе ноги. Был он непривычно волосат: хорошо уложенная шевелюра, пышные усы, окладистая борода – помесь чугуна с серебром. Впрочем, серебра было больше.

– Вы командир? – поинтересовался я при знакомстве.

– Нет, а почему спрашиваешь?

– Потому что разрешили не стричься. Солдатам не положено.

– Я не солдат, – усмехнулся в усы Ефим Семенович. – Я токарь.

– А воинское звание?

– Оно же и воинское. На фронт, парень, я не ходил. Фронт сам пришел к нам в цех. До обеда я вытачивал детали, а после обеда стал стрелять из трехлинейки прямо от своего станка: в цех ворвались фашисты. А последние дни домой не уходили, ремонтировали танки. Мы работали, а винтовки стояли рядом. И только тогда я остановил станок, когда увидел фашиста.

– Передавали по радио, что Тракторный держится, – сказал я.

– А как же! Рабочая косточка. Гвардия пролетариата. Завод не сдадут, не отступят. Одним словом, бойцы! – Ефим Семенович улыбнулся. – С одной стороны, конечно, бойцы, а с другой – все-таки не солдаты. Вот, к примеру, табачка нам не дают, объясняют, что табачное довольствие положено только военнослужащим. Воевали вместе, а табачок, выходит, врозь…

Я вытащил свой кисет, положил на тумбочку.

– Курите, когда захотите. И не спрашивайте.

Ефим Семенович поблагодарил.

– Да это я так, к слову. Курю совсем мало. С табачком дело уладится, да и возраст у меня уже не табачный. Все это мелочь. Важно, что Сталинград держится. В этом суть.

Сталинград держался. Через Чкалов на фронт проходили эшелоны со свежими дивизиями. Назад возвращались санитарные летучки. В Чкалове расчищали госпитали – все, кто мог носить оружие, становились в строй. Но мест все равно не хватало. На нашу тесную веранду втиснули еще четыре койки; теперь врачи и сестры могли подходить к нам только боком. Койками заставили вестибюль, коридоры, над солярием натянули тенты, там тоже положили раненых. Санитары и сестры сбились с ног, всё таскали и таскали носилки. Вконец измотались врачи. На Анатолия Евгеньевича было страшно смотреть: когда он шел с обходом, его качало из стороны в сторону.

Как-то во время перевязки он потрепал меня за плечо.

– Помнишь, я говорил, что ты выйдешь из госпиталя на своих ногах?

– Помню, Анатолий Евгеньевич, вы говорили.

– Это я говорил в общем-то для твоего успокоения, чтоб ты не терял надежды. А у меня самого надежды не было. Почти не было. Слишком долго ты пролежал необработанным на поле боя. У тебя остеомиелит.

– А что это такое?

– Воспаление костного мозга. Очень неприятная вещь. Было время, когда я совсем пришел к заключению, что нужно отнять левую ногу. Решил, что сделаю это в следующий операционный день. Но вывел меня из равновесия этот симулянт из вашей палаты. Я ведь уже на четвертой войне, а такого мерзавца не встречал. Словом, в тот день сил у меня не хватило, слишком много он отнял у меня нервных клеток. А через недельку посмотрел тебя, вроде бы показалось, что есть динамика. Решил повременить.

– Значит, можно сказать, что Шорохов спас мне ногу?

Анатолий Евгеньевич хитро прищурил глаз.

– В некотором роде он, а в некотором я. Но теперь можно сказать, что все страшное уже позади. Тебе предстоит операция, может быть не одна. Но из госпиталя ты выйдешь на своих ногах. – Старик посмотрел на меня поверх очков. – Только не из нашего госпиталя. Всех, кто нуждается в длительном лечении, будем отправлять в тыл. А на ваши места привезут новеньких прямо из сталинградского пекла.

– Вот это новость! А куда повезут?

– Маршрут мне не известен. Но отсюда прямой путь в Среднюю Азию. Может, попадешь в свой Асхабад. Словом, черкни мне письмецо, как выйдешь из госпиталя. Ну, бывай здоров!

В сорок третьем, попав в часть, я написал Анатолию Евгеньевичу, хотел порадовать старика, поблагодарить. Мне ответила медсестра Наташа. Старика уже не было на этом свете. Он погиб на боевом посту – во время операции отказало сердце.

На чкаловском вокзале было белым-бело от белых подштанников раненых, их навезли из разных госпиталей. Предстоял дальний путь. Из окон пассажирских вагонов уже выглядывали пассажиры. Пока лежачие дожидались своей очереди, ходячие заняли лучшие места. Мне досталась верхняя боковая полка. Я не очень огорчился: не все равно, где лежать? В проходе даже удобнее: скорее прикуришь, быстрее подадут «утку».

Плохо вот, что приходилось лежать на голых досках, не было ни матрацев, ни подушек, ни одеял. Другим было проще: они расстилали шинели, под головой – вещмешок. Я впервые пожалел, что тогда, в Балашове, отказался от приблудившегося вещмешка и не попросил шинели. На выручку пришел мой нижний сосед, Вася Дроботов, парень моих лет, ленинградец. Он был ранен в руку выше локтя, поэтому носил на себе громоздкую и сложную конструкцию, которая тогда называлась «самолет».

Вытянутая вперед и согнутая под прямым углом загипсованная рука лежала на полочке, поддерживаемая подпоркой, которая другим концом упиралась в грудь.

Здоровой левой рукой Василий положил мне под голову трофейный немецкий ранец, отороченный рыжим искусственным мехом.

– Бери, бери, не стесняйся! – великодушничал Вася. – Я тебе и свою шинель отдам. Днем я не ложусь, рука не дает, все тянет, будто клещами. Да и ночью все больше сижу, с моим «самолетом» никак не приноровишься.

В Чкалове нас провожала теплая, пронзительно теплая осень, золотая пора бабьего лета. А наутро начался Казахстан. Мутный рассвет развешивал серо-желтую кисею над унылой в своем однообразии степью, которая была покрыта пожухлой травой. Днем начиналось самое настоящее пекло. Накалялись тонкие металлические крыши, в вагонах становилось невыносимо душно. Пробовали открывать окна – в вагон врывался угольный чад паровозного дыма, за минуту лица становились черными, как у негров. Ветер из конца в конец гулял по бескрайней Казахстанской степи, казавшейся пустынной и дикой: ни деревьев, ни зеленых квадратиков посевов, ни пасущихся стад. Но где-то была жизнь: на станциях, отстоящих друг от друга на полдня пути, женщины выносили вяленую рыбу, горячую картошку, вареные яйца, печеную тыкву, свежие яблоки.

Дальше на юг пошли арбузы. По вагонам передали приказ начальника эшелона: во избежание кишечных заболеваний никаких фруктов не покупать. Но запретный плод всегда сладок. Весь наш вагон полосатился и зеленел, арбузные корки громоздились в каждом отсеке, черные семечки покрывали пол. Вася Дроботов тоже приволок огромный арбуз, на полпуда, не меньше. Как-то ему удалось справиться одной рукой с такой тяжестью! Одной же рукой он достал складной нож и, придавив арбуз грудью, ткнул острием в мякоть. С всхлипывающим звуком арбуз треснул пополам. Василий отрезал здоровенный ломоть, подал мне наверх: угощайся, приятель!

Я ощущал постоянную жажду, которую никак нельзя было утолить теплой станционной водой с сильной примесью песка и соли. И теперь испытывал неземное наслаждение, поглощая кусок за куском.

– А сколько ты заплатил? – спросил я у Василия, когда мы вдвоем одолели весь арбуз.

– Пустяки, всего десятку.

Я достал деньги.

– Спрячь, – обиделся он.

Не взял денег и тогда, когда принес второй арбуз. Мне стало неловко, проезжаться на чужой счет я не привык. Вскоре мне представился случай и самому угостить товарища. Под вечер эшелон сделал очередную остановку. Я посмотрел в открытое окно. На песчаном косогоре чернело с десяток казахских юрт. Вокруг было пусто, голо. Никаких торговых рядов. И вдруг под самым окном появились мальчуган лет десяти и девчушка поменьше, его сестра. Они продавали один-единственный арбуз. Вот повезло!

– Ребята, сюда! – Я поманил их рукой и бросил десятку.

Девочка ловко спрятала бумажку под цветастую тюбетейку, а мальчик, встав на цыпочки и сопя от усердия, с трудом поднял арбуз. Я высунулся из окна, насколько это возможно, но коснулся арбуза лишь самыми кончиками пальцев.

Паровоз дал протяжный гудок, состав дернулся, вагоны со скрежетом сошлись буферами и, застыв на миг, двинулись вперед, набирая скорость. Честные ребятишки, испуганно крича, бежали за вагоном:

– Хозяин, бери, бери!

Я высунулся еще больше, делая последнюю отчаянную попытку схватить исчезающий арбуз. И вдруг…

– Раненый, раненый выпал! – закричали медсестры, размахивая красными флажками с площадок катившихся мимо меня вагонов.

Состав прошел, и мне открылось низкое здание вокзала с плоской крышей, за ним разбегалось несколько улиц, станция была с другой стороны. Я лежал на насыпи в полуметре от рельсов, каким только чудом еще не угодил под колеса! Мальчишка положил рядом со мной арбуз и держал за руку перетрусившую сестренку. В раскосых ребячьих глазенках на скуластых личиках застыли удивление и страх: что делать?

«Что же делать?» – думал я в отчаянии.

Мне показалось, что эшелон, дойдя до выходной стрелки, остановился. Не может быть! Но мои верные ребятишки, не бросившие меня в беде, запрыгали и захлопали в ладоши: эшелон возвращался!

Но вспыхнувшая радость тут же сменилась тревогой: мне же наверняка попадет! Хоть бы казашата убрались подальше со своим проклятым арбузом – вещественным доказательством моего проступка. Ведь я нарушил строгое указание: покупал арбуз! А от арбуза не так-то просто было избавиться. Вслед за подобравшими меня санитарами ребятишки вошли в вагон с моим арбузом.

Как я и ожидал, тут же явился начальник эшелона с целой свитой врачей. Еще бы: раненый выпал из вагона во время движения, настоящее ЧП! Толстый военврач с двумя шпалами в петлицах принялся кричать и топать ногами. Но мне уже было все равно. Круглое лицо начальника эшелона стало расплываться, я не слышал, что он говорит. Страшно заныла рана.

– Смотрите, ведь он едва жив, – охнула женщина-врач.

– И кровь идет! – подал голос Василий с нижней полки. – Целая лужа натекла!

Поднялась суматоха. Сделали перевязку. Измерили температуру – 40,5. На меня уже никто не кричал. Откуда-то принесли матрас, подушку. Дали лекарство. Мне было плохо. Наверное, даже хуже, чем в ту ночь, когда меня несли в корыте. Я метался в бреду. Я видел окраины Воронежа, Плехановскую улицу, ребят, бегущих вместе со мною за танком, фашиста, стреляющего в меня из автомата…

Потом вошли санитары. Медсестра положила на носилки историю моей болезни.

– Ну вот, ты уже приехал, – сказала она. – Ташкент.

– А эшелон идет дальше?

– Да, в Туркмению.

– Ведь я ашхабадец! В Ашхабаде у меня мама!

Это был уже не бред. Меня снимали в Ташкенте, а эшелон шел в Ашхабад!

Подошла врач, седенькая женщина, та самая, которая первой заметила, что мне совсем плохо.

– До Ашхабада вы не доедете, – сказала она. – Наша летучка будет тащиться не меньше недели.

– Буду терпеть. – Я даже заплакал от обиды. Черт бы побрал этот дурацкий арбуз вместе с пижоном Васькой! Взял бы у меня ту несчастную десятку, не стал бы я сам покупать.

– Поймите, у вас разошлись кости, лопнула еще но затвердевшая мозоль. Нужны срочные меры. Боюсь, через день-два будет поздно.

– Вы не бойтесь, доктор. Я дам подписку, что предупрежден. Если маме скажут, что я не доехал до дому, знаете, что с ней будет?

– Знаю, я сама мать. У меня два сына воюют. От одного вот уже четыре месяца нет вестей. Твоей маме будет очень тяжело тебя увидеть в таком плачевном состоянии. Мой совет: оставайся в Ташкенте. Полежишь месяц-полтора, зато попадешь в Ашхабад не на носилках, а на своих ногах. Ну, скажем, на первое время с палочкой. И с вокзала не в госпиталь, а прямо домой. А куда же ты еще денешься? После такого ранения, как у тебя, в армии уже не служат.

Рядом с доктором, загородив проход своим «самолетом», стоял Василий Дроботов.

– Ты должен согласиться, – сказал он и, как бы убеждая меня, что вопрос уже решился, добавил: – Не забудь свой арбуз!

– Да пошел он к дьяволу! – огрызнулся я. – Кушай сам! – Но тут же почувствовал, что незаслуженно груб с товарищем, и изменил тон: – Ну, ладно, Василий. Спасибо тебе за дружбу. Будешь в Ашхабаде, забеги к моей маме. Вот адрес…

Седенькая докторша погладила меня по щеке.

– Умница! Перестал капризничать. Полежишь, подлечишься, а потом домой. Вот тогда-то и оценишь, как я была права…

Добрая женщина оказалась права лишь в одном: в Ашхабад тогда бы я не доехал. Все остальное случилось иначе. В госпитале я пролежал еще семь месяцев и после этого домой так и не попал.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, ЗАПИСЬ ДЕВЯТАЯ…

«Медицинской комиссией признан не годным к строевой

службе и выписан из госпиталя в часть. Апрель 1943 г.»

А дома меня заждалась мама…

«Вижу во сне, что ты открываешь калитку, идешь по двору, заходишь в комнату… К твоему приезду я прикоплю продуктов из своего пайка. По карточкам дают не так уж мало: муку, хлопковое масло, сахар, крупы, американский яичный порошок…»

Душою я давно был дома. Сто раз в мыслях выходил из поезда на ашхабадском вокзале и, помня наш давнишний уговор с Яшкой Ревичем и Люськой Сукневым, опускался на колени, целовал асфальт…

Мечты, мечты… Но что я мог поделать? Четвертый месяц я недвижно лежал на спине. Ни повернуться, ни привстать. Левая нога на «зенитке» – сложной установке с грузом, не позволяющим ноге укоротиться. На спине – саднящие пролежни. Спать – мучение. Мыться – мучение. Есть – тоже мучение. Тарелку ставят на грудь, попробуй дотяни ложку до рта, не расплескав супа. Да еще в этом положении пища никак не проходит в горло. Через день – переливание крови. Через десять – перевязка. Приходят санитары, перекладывают с кровати на носилки, несут в операционную, с носилок кладут на стол. Потом со стола снова на носилки, с носилок опять на кровать…

«Можно приехать тебя навестить?» – спрашивала мама. «Не надо, – отвечал я. – Зачем тебе мучиться в поезде столько дней? Да и как ты бросишь своих учеников в разгар учебного года? Анна Ефимовна, заведующая отделением и лечащий врач нашей палаты, обещает меня скоро отпустить домой».

Так же как и седенький врач из эшелона, Анна Ефимовна была убеждена, что другого пути у меня нет.

– Вернешься, поступишь в институт, – говорила она мне. – Кем ты хочешь быть?

– Тем, кем есть. Военным летчиком. Только сначала хотел бы заехать домой хоть ненадолго.

Анна Ефимовна качала головой:

– С таким ранением, как у тебя, в армию вообще не возвращаются.

Ко мне она относилась с трогательным вниманием, я был самым молодым в отделении, мне не исполнилось еще и девятнадцати. И другие врачи, сестры, нянечки тоже старались меня приласкать, как ребенка. Это возмущало: разве я не такой же солдат, как и все? Зачем же мне норовят налить лишний стакан компота, затеять сюсюкающий детсадовский разговор: «А мама у тебя есть? А папа есть?»

Но на Анну Ефимовну я не обижался. Во-первых, она была очень добрая, а во-вторых, очень красивая. Правда, курила слишком много, и голубые глаза были всегда печальными. Наш госпиталь был эвакуирован из Каменец-Подольского, в этом городе у Анны Ефимовны остались родители и дочь. Что сталось с ними, она не знала. Но всю свою любовь сейчас она отдавала нам.

В нашей палате лежало четырнадцать тяжелораненых: с царапинами так далеко от фронта не увозили. Люди менялись в палате медленно, лежали по полгода, а то и больше. Как-то я вспомнил нашего школьного математика Володю Куклина, взял карандаш и провел подсчеты. В палате лежали младший лейтенант, старшина, три сержанта, девять рядовых. Кавалерист, танкист, авиатор, сапер, связист, двое артиллеристов, семь пехотинцев. Средний возраст – тридцать один год, трем – до двадцати, четырем – за сорок. У пятерых родные места были под немцем, после госпиталя деваться им пока было некуда. Лишь двое-трое могут потом продолжать службу, остальные будут списаны в инвалиды. Шестеро ранены осколками, столько же получили пулевые ранения, одного проткнули штыком в рукопашном бою, и один напоролся на мину. На всех приходилось двадцать две ноги и двадцать четыре руки, только у пятерых был полный комплект своих конечностей…

Наверное, это была типичная палата типичного тылового ортопедического эвакогоспиталя образца второй половины сорок второго года.

Староста палаты и ее старожил Федор Кульпин, ротный санинструктор, лежал у дверей. Не вставал вот уже девять месяцев, был ранен осколком в таз, кости срастались плохо. До армии работал на фабрике валяной обуви в Горьковской области, и хотя имел лишь начальное образование, многого достиг самоучкой, обладал живым умом, к его мнению прислушивались. И не только соседи по палате. К Федору Ивановичу то и дело заходили за советом сестры, санитарки, кухонные работники. Проблем у них, в большинстве своем эвакуированных и живущих трудно, было немало. Библиотекарша Алла Львовна давала свежую газету прежде всего Кульпину, он читал нам сводку Совинформбюро и наиболее интересные заметки по своему выбору.

Иногда я замечал, что Федор Иванович брал листок бумаги, писал несколько слов, зачеркивал, смотрел на потолок, что-то нашептывал, писал снова.

– Стихи сочиняете? – спросил я.

– Откуда знаешь? Подглядывал?

– Нет, просто вижу, что вы испытываете муки творчества.

Кульпин пристально посмотрел на меня и, убедившись, что я не подшучиваю над ним, признался:

– Вот, приходится. Раз уж взялся за гуж. Когда уходил в армию, сидели мы напослед с моей Клавушкой. Вспомнила она, как в двадцать девятом, перед женитьбой, написал я ей любовное признание в стихах. И говорит: «Способен ли ты, Федюша, на такие же чувства?» Я и пообещал ей писать из армии письма только в стихах. И слово пока держу. Но чувствую, выдыхаюсь. С рифмами тут, в госпитале, трудновато. Хочу написать о последней операции, а как вложить в поэтическую строку такое выражение, как «резекция коленного сустава»?

– «Резекция коленного сустава» очень хорошо рифмуется со словом «Клава», – подсказал сержант Павел Гетта, стрелок-радист с СБ.

К Павлу я относился с особым уважением: хоть он и не летчик, но летал в бой, был ранен в небе. Я ему рассказал о себе. Он меня обнадежил, сказал, что в авиацию вернуться будет не так уж сложно, летного состава постоянно не хватает в боевых полках.

Пашка в ту пору был единственным ходячим в палате. А по законам госпитального братства его руки и ноги были руками и ногами всех остальных. И дел ему хватало на весь день. Разделить суточную норму табака на четырнадцать кучек, разнести курцам. Передать газету. Прикурить. Подложить подушку. Накрыть одеялом. Позвать сестру. Отворить форточку. Включить свет. Подложить одеяло. Подать «утку», если занята няня.

Вскоре поднялся с койки и Сеня Лепендин, сапер, поваренок из ресторана со станции Сасово. На поле боя провалялся долго, получил газовую гангрену. В санбате исполосовали ему ногу до самых костей, но задушить гангрену воздухом так и не удалось. Анна Ефимовна отняла Лепендину правую ногу выше колена. Он долго отходил после общего наркоза, кричал в бреду:

– Всю ногу отрезали, а пальцы оставили! Они горят, как в печи. Отрежьте их тоже! Унесите! Все равно им не на чем держаться…

– Вот и у меня так было, – сочувствовал Алексей Саввич Ощепков, колхозник из-под Великих Лук. – Шут его знает, почему болят пальцы, когда всю ногу оттяпают. Вот у нас в деревне жила вдова Глафира Григорьевна, ну такая, доложу я вам, проказница…

Что общего находил он между проказами вдовы Глафиры и ампутацией ног, ответить было невозможно. Ощепков обладал способностью рассказывать весь вечер всякие нелепые бывальщины и явные небылицы, которые поначалу у меня вызывали раздражение, но постепенно я к ним привык и стал считать их даже забавными. Доложив нам о вдове Глафире, которая охотно принимала у себя заезжего заготовителя клюквы, Ощепков тут же вспоминал, что в соседней деревне под Новый год при весьма странных обстоятельствах пропала коза.

– Хозяин все дворы обошел, никаких следов, погоревал и успокоился, – излагал Алексей Саввич. – Но вот прошла зима, и к хозяину заявилась коза, да еще с козленочком.

– А где же она была? – насторожился Евсей Григорьевич Лазарев, тоже солдат-пехотинец и тоже колхозник. Рассказы Ощепкова он воспринимал всерьез, но относился к ним с некоторым подозрением.

– Да в стог залезла, там и козленка принесла.

– Чем же она кормилась?

– Сеном и кормилась. Почти весь стог изнутри выела. Люди потом глядеть ходили, там целая пещера образовалась.

Лазарев вот-вот уже готов взорваться:

– Ну и брешешь! Что же коза пила?

Тут уж выходил из себя Ощепков:

– Чего ко мне привязался? «Что ела?» «Что пила?» Ты у козы спроси, где она питье находила. Может, снег слизывала.

Ощепков, щупленький, маленький мужичонка, наверняка был замыкающим в своем взводе. Лазарев – большой, грузный, килограммов на девяносто пять. Если б они могли подняться, то наверняка сцепились бы друг с другом. Постепенно в спор встревают и другие. Сначала потехи ради, потом уже всерьез. Кто за козу, кто против. Как обычно, обращаются к Кульпину, за ним последнее слово.

– Как полагаешь, Федор Иванович?

Кульпин до этого в споре не участвовал, слушал, улыбался, молчал. Да и теперь с ответом не торопился, взвешивал, берег свой авторитет.

– Сам-то ты, Саввич, видел эту козу? – уточнял он.

– Нет, не видел, дело ведь в соседней деревне происходило. Но мне рассказывал свояк. Он человек степенный, врать не будет.

Кульпин подводил итог весьма дипломатично:

– Знаете, мужики, вообще-то такое могло быть, хотя и маловероятно.

– Вот видишь, Лазарев, могло быть!

– Но маловероятно, – не сдавался тот.

Единственный среди нас из комсостава – младший лейтенант Иван Задорожнев, зоотехник из Алтайского края обычно помалкивал, был всегда занят своими думами. Лежал он с тяжелым ранением. Иван наступил на мину, осколок перебил ему оба бедра и, как почти всегда бывает при таких случаях, разорвал мошонку. Неизбежная хромота мало беспокоила молодого командира. Его тревожил другой вопрос:

– А как я буду жениться?

– Не волнуйтесь, Задорожнев, – успокаивала его Анна Ефимовна. – Все образуется.

– А почему сейчас…

– Потому что вы тяжело ранены, перенесли операции, потеряли много крови.

– А они разве не потеряли? – показывал на нас младший лейтенант. – Вот у тебя, Лепендин, как?

Семен краснел, отворачивался.

– Чего молчишь-то? Отвечай! – не отступался Иван.

– Вы уж тут, Задорожнев, проводите свой опрос без меня, – конфузилась Анна Ефимовна и уходила.

Но младший лейтенант не успокаивался. Он обращался за разъяснениями ко всем, кто только появлялся в палате: к библиотекарше Алле Львовне, к секретарю комсомольской организации Майе Скуридиной, принимавшей членские взносы, даже к моей бабушке, которая приходила меня проведать. Да что там моя бабушка! Сексуально озабоченный Задорожнев пытался разрешить свой вопрос на высоком межгосударственном уровне.

Как-то по этажам пронеслась весть, что наш госпиталь посетит лидер республиканской партии США Уэнделл Уилки, соперник Рузвельта на президентских выборах. Совершая поездку по нашей стране, он сделал остановку в Ташкенте. Забегали врачи, сестры, санитарки, мыли полы, протирали окна, меняли салфетки на тумбочках. И только Иван Задорожнев весть о визите американца почему-то пропустил мимо ушей. И вот что из этого вышло.

В нашем госпитале Уилки имел время посетить только одну палату и заглянул именно к нам. Вместе с начальником госпиталя военврачом второго ранга Казаковым и большой группой незнакомых нам лиц он пошел по проходу между койками. Анна Ефимовна представляла ему больных, коротко рассказывала о характере ранений. И все было хорошо, пока процессия не поравнялась с койкой Ивана Задорожнева.

– Товарищ профессор, можно к вам обратиться? – спросил младший лейтенант и, не дожидаясь ответа, тут же огорошил заокеанского гостя проблемой, с которой он наверняка не сталкивался ни в конгрессе, ни на съездах своей республиканской партии.

– Что просит этот раненый? – переспросил Уилки у своего переводчика – редактора иностранного отдела газеты «Нью-Йорк геральд трибьюн» Джозефа Барнса.

Толстенький маленький Барнс, приподнявшись на цыпочки, припал к самому уху своего высокого, могучего шефа. Разумеется, такого опытного политического зубра, как Уилки, смутить, озадачить было нелегко. Собираясь в СССР, он подготовился к любым неожиданностям. Возможно даже, спецслужбы убеждали его, что не исключены провокации. Но такое! Как истинный джентльмен, Уилки даже не подал виду, что поднятый младшим лейтенантом вопрос весьма далек от цели его вояжа. Лидер республиканской партии обронил лишь несколько слов, и Барнс перевел:

– Мистер Уилки попросит руководителей медицинского сервиса внимательно изучить вашу проблему.

Кандидат в президенты направился к двери. За ним потянулись сопровождающие его особы. По заскучавшей физиономии начальника госпиталя можно было догадаться, что состоявшийся диалог между американским конгрессменом и младшим лейтенантом Задорожневым не привел его в восторг.

– Ты что, Ваня, совсем спятил? – набросился на него Гетта, как только гости удалились. – Хоть соображаешь, кто к нам заходил?

– Как кто? Какой-то профессор… Видели, как все вокруг него увивались? Большой, видать, спец. Вот я у него и спросил.

– Откуда ты взял, что он профессор? – с укоризной сказал Кульпин. – Ты бы его, Ваня, о втором фронте спросил, о ленд-лизе. А спрашивать про свою пустышку? Стыд и срам! Ведь это американский политик!

– Неужели? – не поверил Задорожнев. – Разыгрываете меня, что ли?

Но, как ни странно, после общения с Уилки в состоянии здоровья младшего лейтенанта произошли определенные перемены к лучшему. Утром мы проснулись от радостного клича:

– Ура! Все в порядке!

Задорожнев пытался что-то показать нам из-под одеяла.

– Не надо, – остановил его Кульпин. – Верим. Прими наши поздравления. С тебя причитается.

– Как же! Само собой!

Исцеленный дал нянечке Полине Алексеевне денег, и она принесла с базара несколько бутылок крепленого узбекского вина. Было много тостов. Выпили и за мистера Уилки, с которым в нашу палату вошли надежды на лучшее будущее. Увы, надежды оказались призрачными. Сразу же после «банкета» Задорожнев уныло сообщил:

– Все, как было раньше. Зря только вино пили. Вот и сглазили.

– Да уймись ты со своим этим самым! – крикнул Лепендин. – Старо, слышали. И вообще веди себя скромнее, все-таки ты младший лейтенант!

Между тем я потихонечку начал вставать на костыли. Дошел от своей койки до стола и обратно. Потом, поддерживаемый Геттой, дополз до окна и, отчаянно устав, упал грудью на подоконник.

За окном начинался мир, от которого я давно отвык: просто улица, просто тротуар, просто идущие по своим делам люди, одетые в показавшиеся такими странными брюки, рубашки, платья, – не ранбольные с привычном нательном и не медики в столь же привычных белых халатах.

У журчащего арыка возле молоденького тополька стояла девушка. На ее плече висела черная нотная папка. Девушка разговаривала с окнами, из которых выглядывали стриженые головы раненых.

– Я могу вам спеть, мальчики! – крикнула девушка. – Что хотите?

– «Синий платочек», «Катюшу», «Темную ночь»! – наперебой просили окна.

– «Взвейтесь, соколы, орлами»! – ляпнул какой-то шутник.

– «Взвейтесь, соколы» я не знаю. Лучше я вам спою песню, которую вы еще не слышали.

Это была песня о разлученной войной любви, о вере солдата в мужество подруги, жены, невесты, о вере, которая поможет ему пройти сквозь огонь и вернуться с войны живым. Вернуться, потому что его любят, ждут…

Простые слова хватали за сердце своей душевностью, искренностью чувств…

 
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди.
Жди, когда снега метут.
Жди, когда жара.
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера…
 

Я запомнил эту картинку на всю жизнь: стриженые головы, торчащие из госпитальных окон, стройный тополек, начавший терять желтеющие листья, девушка с нотной папкой у арыка и ее песня о желтых дождях…

Наша певунья посмотрела на часы, спохватилась:

– Ой, опаздываю в училище! Если услышу новые песни, опять к вам прибегу.

– А ты не жди новых песен, приходи прямо к нам в палату, – приглашали окна.

– Меня не пропустят. Приходить разрешают только шефам, а я не шеф, я просто прохожая. Учусь по классу скрипки. А хотите, я захвачу инструмент и сыграю вам Чайковского, Грига?

В ту ночь умер Евсей Лазарев. Возможно, даже не слышал, как девушка пела: «Жди меня, и я вернусь». Эта песенка была не для него. Умер Евсей Григорьевич не от ран, а от болезни, название которой я услышал впервые: инфаркт миокарда. В коридоре послышались торопливые шаги, захлопали двери, в палате щелкнул выключатель. Утром нянечка Полина Алексеевна, тяжело вздыхая, перевернула матрас на другую сторону, сменила постельное белье, выбросила из тумбочки непроглоченные таблетки, недопитые лекарства.

А к обеду в палате появился новенький. Опираясь на костыли, он легко перешагнул порог, из-под короткого госпитального халата торчал обрубок ноги. Не подходя к освободившейся койке, он присел на табуретку у стола. Это был плотный голубоглазый мужчина лет сорока, на щеках веснушки, нос большой, крупный, волосы с рыжеватым отливом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю