412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Шатуновский » Очень хотелось жить (Повесть) » Текст книги (страница 8)
Очень хотелось жить (Повесть)
  • Текст добавлен: 9 августа 2019, 08:30

Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"


Автор книги: Илья Шатуновский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ, ЗАПИСЬ ШЕСТАЯ…

«Май 1942 г. Командир минометного расчета минроты. 3-й батальон,

522-й стрелковый полк, 107-я стрелковая дивизия».

И опять меня провожала мама…

Теперь уже не в училище – на фронт.

Весенний цвет золотил молодые листочки знаменитых яблоневых садов Намангана. Стремительные арыки уносили вдаль осыпавшийся яблоневый пух. Я подумал, что, может быть, там, в белой паутинке каналов, пытается угнаться за нашим поездом обрывок маминого письма. Мне стало грустно, что я порвал письма мамы. Зачем? Надо было оставить хоть одно. Зачеркнуть адрес и фамилию на конверте и оставить. В крайнем случае никто посторонний не смог бы узнать, кто его написал и кому. Тогда бы со мной было мамино слово. Теперь его нет. Когда же мама напишет мне снова? Куда?

«На фронт, на фронт!» – отстукивали колеса стареньких пассажирских вагончиков. Я лежал на верхней полке и глядел в окно. Внизу разгорался оживленный спор. Я прислушался к голосам.

– Приказ о производстве нас в лейтенанты, должно быть, уже подписан командующим округом, – говорил рассудительный Чамкин, всегда веривший, что все в конце концов образуется как надо. – Ведь другие батальоны за этот срок уже выпускали. Вот увидите, приказ придет вдогонку.

Ему возражал Эдик Пестов:

– Где нас будут искать? А если мы прямо из эшелона да в бой? Кого отвезут потом в госпиталь, кого отведут на формировку; как потом докажешь, что ты учился в летной школе, потом окончил пехотное? Документов у нас никаких…

– На кой ляд они вам сдались? – скептически усмехнулся наш бывший отделенный командир Александровский. – О чем шумите вы, народные витии? Какая разница, кто мы: лейтенанты, сержанты, курсанты! Туда– то нас довезут, а обратного билета никто не заказывает.

Сержант был по-прежнему мрачен. Видимо, он страдал в предчувствии, что ему может изменить Нина. В один из последних дней она приезжала в Наманган, словно знала, что нас отправляют на фронт. Сержант отпросился с послеобеденных занятий. Когда мы уходили на плац упражняться в штыковом бою, они стояли у ворот, держась за руки. Рядом с красавицей Ниной сержант совсем не смотрелся. Трудно было поверить, что эта броская женщина была женой такого неприметного мужчины в мешковатой гимнастерке, в обмотках на тонких кривых ногах. Наверное, и в гражданском костюме он не очень-то соответствовал Нине. Сержант рассказывал, что он играл Фамусова, она – Софью, он – городничего, она – Марью Антоновну. Не только на сцене, но и в жизни он выглядел отцом Нины, хотя был старше ее всего лет на восемь. Очевидно, он мучился с самой женитьбы, он любил Нину и, быть может, слишком хорошо ее знал.

Ночью проехали так хорошо знакомую нам станцию Урсатьевскую, а днем прибыли в Ташкент. Нас загнала на запасные пути, где уже стояли грузовые составы о оборудованием эвакуируемых заводов, с цистернами горючего, со всяким воинским имуществом. Выбраться отсюда было не так-то просто, судя по всему, нас собирались продержать на станции долго. Начальник эшелона, незнакомый нам подполковник, отправился в штаб округа, разрешив ташкентским ребятам повидать родных.

– Чтоб через два часа все как один были в вагонах. И ни минутой позже…

Я тоже ушел с ташкентскими! здесь жили мои родственники со стороны отца – бабушка, дядя, тетя, двоюродная сестра Юля. Мы, отпущенные, долго подползали под вагонами, прыгали через рельсы, бежали по переходному мосту, прежде чем оказались в душном, забитом людьми вокзале. Устойчивый запах дешевого табака пропитал стены и потолок здания, на грязном полу ползали чумазые дети. На лавках, обхватив свои мешки, сидели и полулежали старики и старухи. Проходы тоже были забиты узлами, сумками, чемоданами. Обитатели вокзала, как видно, расположились здесь надолго: распивали из больших жестяных кружек кипяток, брились, причесывались, писали письма, принимали лекарства. От скамейки к скамейке, едва не наступая на детей, бродили неопрятные личности с испитыми физиономиями. Пользуясь бедственным положением приезжих, барыги норовили за бесценок скупить то немногое, что у них еще осталось. Молодая женщина с поседевшей головой пыталась губами снять кольцо с пальца левой руки, другою же прижимала к груди младенца. Ее соседка, раскрыв чемодан, показывала скупщику свои вещи: картину в позолоченной рамке, меховую горжетку, настольные часы.

– Вот, возьмите эту статуэтку французской работы, – умоляла женщина. – Я купила ее в двенадцатом году.

Барыга равнодушно мотал головой, не спуская глаз с чемодана, и ожидал, когда оттуда явится вещица поинтереснее.

Вокзал не смог вместить всей этой волны беженцев, постепенно докатившейся до Ташкента. На площади, на отходящих от нее улицах сидели люди, накрывшись одеялами. Шел дождь – из тех, которым не бывает конца. А люди сидели, деться им было некуда. Впрочем, многие толкались у наружных билетных касс, все стены которых были обклеены рукописными объявлениями. Какой-то мужчина в латаной кацавейке с трудом отыскал местечко и для своей бумажки: «Волосевичи из Гомеля были тут в мае 1942 года и уезжают в Коканд к Воскресенским. Лиля, Соня, Григорий, Нина погибли в бомбежке. Мария умерла в дороге, на станции Туркестан. Ждем в Коканде семью Матвея Когана, если вы живы…»

Я пробирался через привокзальную площадь и пытался представить себе незнакомый город Гомель, разбуженный на заре воем пикирующих бомбардировщиков, грохотом ворвавшихся танков; обезумевших матерей, спасающих детей из объятых пламенем жилищ; толпы измученных людей на дорогах, ведущих на восток… В тот вечер в Ташкенте, далеко-далеко от фронта, мне впервые увиделся ужасающий лик войны – без ореола романтики…

Сгущались сумерки, дождь не переставал, поднялся ветер. Трамвай третьего маршрута долго кружил меня по узким улицам глинобитных домов. Наконец вырвавшись на простор, трамвай обогнул центральный сквер и покатился по улице Энгельса. Я сошел у Алайского базара – бабушкин дом был через дорогу.

Ташкентские родственники поддерживали добрые отношения с мамой. Моего отца, бросившего нас, они всегда осуждали. Я отворил калитку и оказался в знакомом мне дворе. Мы часто приезжали к бабушке. Однажды, когда мой брат Борис болел скарлатиной, мама отправила меня сюда на все лето. Я только закончил первый класс. Мы бегали вокруг огромных, в десять обхватов, чинар вместе с моей двоюродной сестрой Юлькой и ее подругой Ненькой. Ненька носила очки, и это возвышало ее в моих главах. Тогда я считал, что поносить очки разрешают только отличникам в качестве поощрения за высокие отметки: в нашем классе все пятерочники ходили в очках. Помимо очков у Неньки была прекрасная косичка, заплетенная голубым шелковым бантом. Она бегала в белых носочках и в черных лакированных туфельках. Я влюбился в Неньку, в ее очки и косичку. И страдал. Потому что к ней приходил играть гундосый Витька с соседнего двора. И, представьте, Ненька отдавала свои симпатии этому сопливому ничтожеству. Должно быть, своим женским умом она понимала, что я здесь временный жилец, а он вполне может стать постоянным кавалером.

Я замыслил отвадить Витьку ходить в бабушкин двор. Однажды мы играли в палочку-выручалочку, и я публично обвинил Витьку, что он подсматривает через растопыренные пальцы, куда я прячусь. Используя этот повод, я дважды съездил ему по зубам. Мой соперник не принял честного боя. Он заорал благим матом и пустился наутек, распуская по ветру свои сопли. У ворот я уже совсем настигал Витьку, когда в траве что-то больно укололо меня в голую пятку. Я нагнулся, увидел какую-то брошку, положил в карман.

Пока я занимался ликвидацией конкурента, Ненька сбегала домой и вернулась с куском копченой колбасы. Я никогда не ел ничего подобного. Мне очень захотелось вгрызться зубами в это темно-красное мясо с бледно-розовыми вкраплениями сала. Я сглотнул слюну.

Мы начали играть в классы. Ненька ловко поддавала носком туфельки гладкую керамическую плитку, прыгая вслед за нею из квадрата в квадрат. При этом она с явным равнодушием пережевывала колбасу, выплевывая сало.

– Зачем ты плюешься? – спросил я. Мне так хотелось попробовать хоть кусочек.

– А беленькое не едят, – авторитетно заявила Ненька, подскакивая на одной ноге. – И вообще, это совсем невкусно. Брр!

Она размахнулась и швырнула колбасу в пыль.

Весь мой любовный пыл улетучился за секунду. Я возненавидел Неньку. Видно, во мне взыграло извечное ожесточение желающего есть к пресыщенному.

Вернувшись к бабушке, я стал разглядывать свою находку.

– Боже! – всплеснула руками старушка. – А я-то думала, что ее у меня сняли на Алайском базаре. Да брошке цены нет! Чистое золото с бриллиантиком. Ведь это единственная память о твоем деде Борисе. Он подарил мне брошь в день, когда родился твой отец. Как хорошо, что ты погнался за этим сорванцом Витькой!

Я неожиданно стал героем дня. О моем подвиге бабушка рассказала вернувшимся с работы дяде Володе и тете Агнессе. Сестричка Юлька смотрела на меня восторженными глазами: еще бы, нашел бабушкину брошь!.. Как это было давно! Десять лет назад…

Теперь, когда я внезапно возник на пороге в военной форме, бабушка чуть не лишилась чувств. Она резко вскочила с диванчика, у нее закружилась голова. Бабушка оперлась на край старинного резного буфета. Я успел обхватить ее за плечи, помог сесть.

– Тебя уже гонят на войну?! – испуганно воскликнула старушка.

– Почему гонят? Сам еду.

– Сам? – удивилась старушка. – А помнишь Витьку, за которым ты погнался, когда нашел у ворот мою брошку? Пришло извещение: убит.

– Как же, помню Витьку, – вздохнул я и тут же заметил, что на платье бабушки нет дедушкиного подарка.

– А где брошь?

Старушка ответила не сразу.

– Пришлось продать. И уже проели. Знаешь, какие теперь цены на базаре? Буханка хлеба – триста рублей, одно яйцо – десять. Кстати, ты хочешь есть?

Я хотел, но, услышав о таких ценах, отказался.

– Да ты не беспокойся, – сказала бабушка. – Это я так, к слову. Живем пока не хуже других. У твоих дяди и тети карточки рабочих. Мы с Юлькой получаем как иждивенцы. Сейчас разогрею борщ.

Бабушка всегда стряпала великолепно, теперь же ее обед вообще показался мне королевским. Я ел борщ и разглядывал бабушку. Она не менялась с тех самых пор, как я ее помню. Возможно, тогда я просто не улавливал разницы между пятидесятилетними и шестидесятилетними– все люди старше сорока казались мне безнадежными стариками.

Я быстро опустошил миску, обглодал две маслины и проглотил косточки (бабушка считала, что косточки маслин нужно обязательно проглатывать, это полезно). С такой же скоростью умял тарелку гороха с бараньим салом.

– Наелся? – спросила бабушка.

– Наелся, – соврал я.

Она принялась убирать посуду.

– Ты, может быть, приляжешь на дорогу? Сейчас с работы приедут дядя и тетя. Юлька прибежит с вечерних занятий. Тогда чаю попьем.

Я взглянул на огромные напольные часы с кукушкой, которые помнил с детства, и заторопился: стрелки показывали четверть восьмого.

– Подходит мой срок. Через сорок минут я должен быть в эшелоне. Пора ехать.

– Все будут огорчены, особенно Юля. – Бабушка заплакала.

– Я очень бы хотел повидать дядю, тетю, сестричку. Но эшелон уйдет, меня объявят дезертиром.

Бабушка сунула мне в карман баночку алычового варенья, проводила до трамвайной остановки, перекрестила, поцеловала в лоб.

– Ты уж там поберегись, не лезь самый первый, подожди других, – сказала она и опять заплакала.

По вокзальной площади болтались наши курсанты. Состав все еще стоял в тупике, и никто не знал, когда мы тронемся.

Меня с нетерпением ожидал Витька Шаповалов. Он забрался на верхнюю полку вагона, оглянулся по сторонам, заговорщически подмигнул и достал из-под сложенной шинели бутылку водки. На этикетке были изображены пшеничные колоски. Я вспомнил, что такую водку пил отец, когда еще жил с нами.

– Откуда разжился? – с деланным интересом спросил я. К водке я был абсолютно равнодушен.

Оказывается, у нашего вагона тоже появлялись барыги-скупщики.

– Продал свое гражданское шмутье, – сообщил Виктор. – На кой ляд оно теперь мне сдалось! – добавил он, как бы сам себя утешая. – Сплошная обуза. Таскай за собой да гляди, чтоб не украли.

Мы выпили по полкружки, закусили бабушкиным алычовым вареньем.

– Ну как? – спросил Витька, – Нравится? А я тут запасся еще одной бутылкой. Дорога ведь не близкая, а дальше все будет еще дороже. – Он пошарил под шинелью рукой, достал еще один сосуд с пшеничной наклейкой. – Спрячь-ка ее у себя.

Я потянулся к своему портфелю – он был пуст.

Витька помолчал, как бы изучая мою реакцию, и, убедившись, что я не возмущаюсь, сказал:

– Думаю, что ты не обидишься. Так уж получилось. Заодно со своим барахлишком я махнул и твое. За все запросил тысячу рублей. Дали не глядя восемьсот. И по рукам. Хорошо я спроворил это дельце, не правда ли?

– Не так чтоб уж очень, – ответил я, наслышанный от бабушки о нынешних ценах. – За все должны были дать, наверное, тысячи три, не меньше.

– Да быть не может! – озадаченно присвистнул Виктор. – Но откуда нам было знать в закрытом военном гарнизоне о движении цен на гражданском рынке? Тебе жаль шмоток?

– Ничуть, – вполне искренне ответил я. – Ты прав, сколько нам еще таскаться с барахлом!

– Правильно! – воспрянул духом Виктор. – Давай еще возьмем по восемь капель.

Я отказался. Виктор налил себе.

– Во время войны цены на шмотки растут, на человеческие жизни падают, – философствовал Виктор. – Я читал в каком-то научном журнале, что стоимость материалов, из которых состоит человек – вода, кальций, железо, минеральные соли и прочая химическая номенклатура, – составляет что-то около двугривенного. Ну а в военное время, когда все девальвируется, цена человеческой жизни падает даже ниже ее химической себестоимости. Так чего же нам тужить о шмотках?

В десять вечера передали по вагонам, что сейчас тронемся. Начались бесконечные маневры: толчки, остановки, лязганье буферов, крики железнодорожных рабочих. Только ночью эшелон вырвался на оперативный простор.

Еще в Намангане ребята разместились по вагонам и купе, собираясь земляческими компаниями или прежними летными экипажами. Наше отделение было дружным, мы заняли купе с боковыми полками, негласно признавая старшинство сержанта Александровского.

Продуктов нам не выдавали, на крупных станциях были созданы вместительные столовые, в которых кормили проезжающие на фронт эшелоны. Обслуживали быстро, четко: бачок первого и кастрюля второго на десять человек. Только меню было уныло-однообразным: суп из горохового концентрата да каша из пшенного.

– Хорошо Борису Семеркину, воспитан человек на постной пище, – все пытался шутить Яшка Ревич. – А каково нам!

Впрочем, Борька мечтал о свиной котлете не меньше других.

А в разговорах мы по-прежнему обращались к нашей запутанной военной судьбе.

– Прошли четыре училища и двенадцать коридоров, – вздыхал Чурыгин. – Летчиков из нас не получилось. Авиамехаников не вышло. До командиров минометных взводов неделю не дотянули.

– Не понимаю, чем народ у нас недоволен, – с подковыркой отвечал Чамкин. – В пехотном на мандатной комиссии все рвались на фронт рядовыми бойцами. А когда командование удовлетворило вашу просьбу, опять слышится непонятный ропот. На вас просто не угодишь.

За городом Уральском кончался Казахстан, начиналась Россия. Непривычно ранние рассветы быстро гасили звезды в холодном небе, за окнами вагонов кружили перелески, под мостами бурлили полноводные весенние реки.

На остановках к эшелонам выходили крестьянки из окрестных деревень, возникали шумные базары. Цены на яйца, молоко, хлеб были уже солидные. Но еще охотнее денег в уплату за съестное брали соль, спички, мыло, чай. Особый интерес у хозяек вызывали вафельное полотенца, портянки, белье. Витька, взяв меня в компаньоны, отправился торговать шерстяные носки, которые прислала ему в посылке мать.

– Зачем сейчас шерсть? – усмехнулся Шаповалов. – На дворе скоро лето, а до зимы доживем, найдем, чем согреться.

Толстая молодуха в солдатской телогрейке, с хитринкой в глазах, громко кричала:

– Вот кому горячих щей со щековиной!

Перед нею на захваченной из дома табуретке стоял дымящийся котелок, издававший густой мясной дух, рядом были разложены миски, деревянные ложки, ломти пышного хлеба и даже соль в солонке – просто походный пищеблок. Толстуха налила нам по миске наваристых щей, отделила два ломтя хлеба и, тревожно оглянувшись по сторонам, проворно сунула за пазуху Витькины носки.

– Чаво пуфаетесь? – прошамкал Виктор, перекатывая на языке обжигающе-горячую картофелину.

– Да милиционера, будь он неладен! Гоняет баб от поездов, торговлишке мешает. А какая у нас торговлишка? Котелок щец! Правда, в последнее время поутих наш Гаврилыч. Сказывают, что на какой-то станции стоял эшелон с краснофлотцами. Матросики покупали кое-что у женщин, когда подошел милиционер и стал придираться к бабам. И то продавать нельзя, и это запрещается. Матросы на него зашумели: дескать, ты, дармоед, застрял в тылу да горло дерешь, с солдатками воюя! Затащили горластого в вагон, напялили на него полосатую морскую тельняшку, а милицейскую форму в окно выбросили. И записочку жене написали: «Не горюй, Марфа, подался я на фронт в добровольном порядке. Ничего, авось с матросиками не пропаду». Сначала, говорят люди, милиционер переживал, домой просился, а попал на позиции, развоевался, даже медаль получил…

– Захватить, что ли, вашего Гаврилыча на фронт? – засмеялся Виктор, впечатляясь услышанным.

– Нет, что вы! – испугалась торговка. – Старик он, какой с него вояка! Да и мне свойственником приходится.

Женщина сочувственно посмотрела, как мы бережно добираем с донышка тарелок последние капустинки, сказала со вздохом:

– Налила бы вам, ребята, еще бесплатно, да вот что принесла, расторговать надо. Налог не плачен. А дома есть еще чугунок, зашли бы, накормила досыта.

– Некогда, эшелон уйдет, – тоскливо отозвался Виктор, вспоминая миску со щами. – Вот милиционер в дальнейшем отличился, а нас за дезертиров могут посчитать.

– Тогда обратно заезжайте, если путь будет, – пригласила молодуха. – Поселок у нас небольшой, спросите Настю, каждый покажет.

За Волгой соблюдалась непривычная для нас светомаскировка. На станциях, в поселках, в городах, мимо которых мы проезжали, с наступлением сумерек все погружалось во мглу. Ни огонька, ни вспышки. Часто в небе слышался зловещий гул моторов, грохот сотрясал землю, и вспыхивало оранжевое зарево. Рассказывали, что немцы бомбят многие железнодорожные станции. У нас пока было все благополучно. Но состав двигался очень медленно, стоял, можно сказать, у каждого телеграфного столба. Навстречу ползли эшелоны со снятым заводским оборудованием, с беженцами, все чаще попадались санитарные летучки. Наши курсанты собирались у вагонов с красными крестами, откуда выглядывали раненые. Один из них, парень наших лет, держа перед собою руку в гипсе, спрыгнул на пути. Его сразу же окружили наши ребята. На лице парня лежала печать превосходства, он поглядывал на нас свысока, как-никак он познал то, что было для нас еще непознанным, неизвестным.

– Ну как там дела на передовой? – деловито осведомился Яков Ревич. – На театре военных действий?

– Постреливают. – Парень важно сплюнул сквозь зубы, – В кое-кого даже попадают.

– А сколько были на передовой? – поинтересовался Иван Чамкин.

Мы ожидали услышать, что парень воюет с первого дня войны, на худой конец, ну, полгода. Но раненый ответил:

– Был четыре дня.

У Ивана вырвался вздох разочарования:

– И только-то!

– А сколько сами пробыть планируете? – спросил парень, не теряя своей важности. – Вот на Кочетовке, мы проезжали, вчера разбомбил он эшелон с вояками, вроде вашего. До фронта еще не добрались, а полные вагоны убитых. Ну, вот, допустим, в первый день наш полк пошел в атаку, Сколько осталось бойцов? Хорошо, если половина. А во второй атаке – от половины половина, стало быть, четверть. Ну а дальше прикинь сам. А сколько можно в атаку ходить? Ведь не заколдованные от пуль и осколков. Либо убьют, либо ранят. Другого пути нет.

Борька Семеркин, промышлявший на станции чего бы покушать, опоздал к разговору, растолкал впереди стоящих, протиснулся к раненому, спросил:

– А в психическую атаку они ходят?

То ли парень не видел «Чапаева», то ли просто не понял вопроса.

– В какую атаку, говоришь?

– В психическую. Ну, это значит в полный рост. Под барабанную дробь. Не стреляя…

– Чего не видел, того не видел. – Раненый определенно был не из хвастунов. – Да и вообще немца так просто не углядишь. Палит со всех сторон, головы поднять невозможно, а где он есть, черт его знает. Так вот и ранили…

– А на каком фронте? – спросил через плечо Бориса маленький Яков.

– Под Харьковом.

– А мы туда! – воскликнул Борис.

– Туда пути уже нет.

– Почему?

Наш собеседник махнул здоровой рукой – узнаете, мол, сами – и молча полез в вагон.

За этой летучкой мы встретили вторую, третью, десятую. Санитарные вагоны были набиты бойцами, раненными под Харьковом.

– Так много?

– Много? – переспрашивали раненые. – Нет, мало. Куда больше осталось там.

Мы уже догадывались, что наши войска на харьковском направлении потерпели поражение, но всей тяжести катастрофы на Юго-Западном фронте представить себе не могли. Откуда нам было знать, что в эти самые часы дивизии, окруженные и разбитые на барвенковском выступе, с боями вырываются из вражеских клещей, что фронт откатывается к Ворошиловграду, Ростову, Курску, Щиграм…

Наконец мы дотащились до Тамбова. Думали, что это очередная остановка, оказалось, что тут конечный пункт нашего маршрута. На привокзальной площади мы построились по своим курсантским батальонам, полагая, что нам сейчас же раздадут винтовки и поведут в бой; где теперь проходит линия фронта, мы толком не знали.

Появившийся откуда-то лейтенант встал во главе нашего батальона и привел его в большое село Стрельцы, километрах в десяти от города. Привел, как выяснилось, лишь на ночлег. Густые запахи запоздалой весны висели в воздухе, на чернеющих полях серебрились лужи, только что прошел дождь, было холодно и сыро.

Село выглядело пустынным. Несколько любопытных мальчишек бежало за нашим строем, да повстречавшаяся старуха в солдатской гимнастерке отчаянно размахивала хворостинкой, пытаясь загнать во двор недисциплинированного петуха.

Из избы с голубыми наличниками на двери и окнах вышел статный красавец капитан в длинной кавалерийской шинели. На его бесспорную принадлежность к кавалерии указывали подковки на сапогах и синие петлицы на воротнике шинели. Кавалериста сопровождали две юные девицы, которые проворно щелкали подсолнухи. Капитан грызть семечки не мог, он поддерживал своих красавиц под бока. (Простим ему эту вольность, не пройдет и полутора месяцев, как в бою за воронежское село Подгорное ему оторвет обе руки.)

Сопровождающий нас лейтенант подбежал к капитану, взял под козырек, хотел было доложить.

– Вольно! – остановил его кавалерист. – И так вижу, что прибыли. Разводите бойцов по избам. Пусть отдыхают.

– Есть разводить по избам! – Лейтенант хотел молодцевато повернуться, но, не удержав равновесия, сбил ногу. Девицы прыснули. Им стало смешно, что так выслуживаются перед их кавалером.

Строй распался на группы. Идущий о нами Александровский постучал в какую-то избу. На пороге появилась молодая женщина. На руках она держала мальчонку, другой, чуть постарше, цеплял ее за подол.

– К вам гости, – сказал сержант, здороваясь. – Не прогоните? Хозяин возражать не станет?

– Да какой теперь хозяин дома? – ответила женщина, опуская ребенка на пол. – Нашего хозяина забрали в сорок первом. Только одно письмо от него и было. Ну, заходите. Места хватит.

Я, среднеазиат, впервые попал в деревенскую избу и теперь с интересом разглядывал знакомую мне лишь по детским сказкам русскую печь с кочергой и ухватом, с набором разнокалиберных чугунков на прокопченных полках. Обстановка была небогатой. Вдоль голых стен – широкие лавки, в углу, за грубо обструганным столом, – иконы. «Неужели еще верят в бога?» – удивился я.

Вскоре пришел из школы старший сын хозяйки. В рваном отцовском пиджаке, в маминых ботах на ногах. Под мышкой завернутые в рогожу тетрадки.

Мать усадила паренька за стол, выложила перед ним три небольшие вареные картофелины, соленый огурец, луковицу.

– А ты, мам?

– Я уже поела, – ответила мать и отвела глаза.

Мальчик быстро расправился с ужином, подождал на всякий случай, хотя хорошо знал, что больше ничего не будет, проглотил слюну и сел к окошку учить уроки. Последние лучи заходящего солнца падали на странички его тетрадки, и мальчик торопился. Он быстро расправился с примерами и стал учить стихотворение. Книжки у него не было, он повторял текст, списанный со школьной доски;

 
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной…
 

Стоило мальчику закрыть тетрадку, как он запинался, чесал в затылке и снова подглядывал в текст. На пустой желудок стихи запоминались плохо. К тому же мальчик, наверное, никогда не слышал таких слов; «анчар», «вселенная», «чело» – и плохо представлял себе, что такое пустыня и как выглядит дерево, с которого на землю капает яд…

Потом я не раз задумывался над тем, что сталось с этим мальчиком. Кто он сейчас? Доктор наук, ученый? Или по обстоятельствам военного времени был вынужден бросить школу, пойти работать в колхоз? Помогал матери пахать на коровах, стал механизатором, по сей день трудится комбайнером, бригадиром, заведующим фермой? Гадание не ответит на этот вопрос. Но когда я вижу теперь, как какая-нибудь московская бабушка хлопочет возле баловника-внука и, даже призвав на помощь папу, маму и тетю, не в силах оторвать его от цветного телевизора и усадить за уроки, я вспоминаю сорок второй год, голодную тамбовскую деревню, три картофелины на необструганном столе, вокруг которого лежали на шинелях Солдаты, и мальчика в худых маминых ботах, который в сгущающихся сумерках у окна учил пушкинского «Анчара»…

Утром нас повели обратно в Тамбов. Мы прошли через весь город и оказались на грунтовой лесной дороге, вьющейся вдоль железнодорожного полотна. Наконец добрались до маленькой станции Рада, состоящей всего из двух-трех кирпичных зданий. Вокруг лежали штабеля бревен – раньше где-то поблизости велись лесозаготовки. Тут же перешли через пути и углубились в лес. Колючие сумерки клубились под кронами деревьев, сухой валежник трещал под тяжелыми солдатскими ботинками, в чащобе тревожно крикнула ночная птица. Мы шли очень долго.

Лес, пугающий своей тишиной и необитаемостью, на самом деле был полон людьми. Утром мы увидели повсюду длинные порядки солдатских землянок с площадками для построения. В капонирах были укрыты грузовики, орудия, походные кухни, накрытые брезентом снарядные ящики.

Это были знаменитые Тамбовские лагеря, где в годы войны формировались многие части. Сейчас здесь развертывалась 107-я стрелковая дивизия, ее 504, 516 и 522-й стрелковые полки. Мы были уверены, что из курсантов будут созданы отдельные ударные батальоны. Но оказалось по-другому.

Утром объявили построение. Мы стояли на полянке, образуя букву «П». Появилась группа офицеров во главе с майором – командиром 522-го полка. На его груди красовались два ордена Красного Знамени.

– Я знаю, что вы без пяти минут лейтенанты, – обратился к нам майор. – Опытные, хорошо подготовленные военные люди. Вы должны стать стержнем, боевой пружиной личного состава полка, батальонов, рот, взводов, помогать нам учить бойцов, показывать им пример, вести их за собой.

А затем состоялись торги, вроде тех, которые были в училище в первый день нашего прибытия. Только выбор здесь открывался гораздо шире.

– Пятнадцать человек ко мне в полковую артиллерию! – кричал артиллерийский капитан.

– Десять человек в роту связи! – зазывал другой командир.

– Музыканты есть? Трубачи, барабанщики? – спрашивал капельмейстер полкового оркестра.

– Химвзвод!

– Отдельная рота автоматчиков!

Вперед вышел бравый капитан, которого мы видели накануне в деревне Стрельцы.

– Ну а кто хочет ко мне в стрелковый батальон, в минометную роту? – весело крикнул кавалерист.

Отозвалось много голосов:

– Мы хотим! Учились на минометчиков!

– Вот и превосходно! – обрадовался капитан. – Будем воевать вместе. Минометчики, выходите вон туда, на край поляны, к большой сосне.

Впрочем, из нашей курсантской роты у сосны оказались далеко не все. Минутой раньше во взвод пешей разведки ушли Володька Чурыгин и еще восемь ребят. Остался в строю бывший командир нашего отделения Александровский.

– А вы разве не с нами? – удивился я.

Сержант махнул рукой.

– Выбираю чистую пехоту. Там хоть одну винтовку с собой таскать, а не этот дурацкий самовар. Напился из него по уши, сыт по горло. Мерси!

Возле большой сосны собралось человек сорок. К нам подошел комбат вместе со старшим лейтенантом, невысоким, коренастым кавказцем.

– Очень здорово, что вы курсанты-минометчики, – все радовался капитан. – Значит, будете бить врага без промаха. С такой минометной батареей пехота не пропадет!

– А почему кавалерист командует стрелковым батальоном? – шепотом спросил меня Яшка Ревич.

– А чему удивляешься? – ответил вместо меня Ваня Чамкин. – Некоторые пехотинцы совсем недавно еще щеголяли в голубых петлицах.

Петлицы с пропеллером – это из голубого, несбывшегося сна. Бездонное ферганское небо, «тринадцатая– белая», разбегающаяся на взлетной полосе, раскачивающийся над головой белый купол парашюта, – как все это было далеко от утреннего тамбовского леса, от пахнущей прелыми листьями земли, от лихого пехотного комбата с кавалерийскими петлицами…

– А вот и ваш командир роты старший лейтенант Хаттагов, – показал комбат на подтянутого кавказца. – Воюет с первого дня войны. Начинал бойцом.

Старший лейтенант привел нас в нашу землянку – землянку минометной роты третьего батальона 522-го стрелкового полка. В землянке уже обитало человек тридцать бойцов, зачисленных раньше нас в минроту. Тут же нас распределили по взводам и отделениям. Меня назначили командиром расчета вместо ушедшего в стрелковую роту сержанта Александровского. В нашем отделении оказалось еще трое курсантов – Виктор Шаповалов, Яков Ревич, Борис Семеркин, а также трое только что призванных в армию бойцов – подносчики мин Масленников, Булгаков и бедовой Небензя. Всем им было лет по сорок – сорок пять; в общем, они годились нам в отцы. С незнакомым чувством я приглядывался к ним – своим подчиненным. Раньше все было логично: мы, мальчишки-одногодки, были все на одном, курсантском, положении. Командовали нами люди, старшие по возрасту, по жизненному опыту, по военным знаниям. А тут!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю