Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"
Автор книги: Илья Шатуновский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Виталий выждал паузу и продолжал:
– Итак, война закончится скоро. – Учитывая особое мнение георгиевского кавалера, он сроков уже уточнять не стал. – И нам надо делать выводы. Никто не будет ждать, пока мы окончим военные училища. Мы должны сегодня же вступить добровольцами в армию. Кем возьмут: десантниками, разведчиками, диверсантами, бойцами истребительных батальонов. Если, конечно, мы хотим успеть на войну…
Опасения Виталия оказались напрасными: на войну он успел, хотя попал на фронт лишь в сорок третьем. Прошел путь от Днепра до Дуная. Командир саперного взвода лейтенант Сурьин был убит в Словакии, на 1405-й день войны.
Колька Алферов крикнул со своего председательского места:
– А Виталий говорит дело! Предлагаю: прения закрыть, собрание закончить. Все комсомольцы немедленно идут в военкомат и вступают в армию добровольно. С мамами не советоваться, терять время не будем!
– Это правильно, – сказал Спиридонов. Склонившись к столу, он тут же набросал текст коллективного заявления в военкомат:
«Выполняя волю комсомольского собрания, выпускники школы № 15 вместе с классным руководителем считают себя мобилизованными в армию и просят, как добровольцев, направить в район боев».
И вывел подпись: «В. Спиридонов, член ВКП(б)».
За ним расписались мы по алфавиту: первым – Абрамов, последним – я.
– Молодцы! – воскликнул георгиевский кавалер. – Выправили бы мне ногу да годков двадцать сбросили, я бы с вами тоже пошел!
Решили велосипеды оставить в школе под присмотром Алексея Даниловича и двинулись в военкомат пешком. Жара уже начинала спадать, на улицах появилось много народу. Оправившись от оцепенения, вызванного вестью о войне, люди приходили в себя, и теперь жажда немедленного действия гнала их в свои учреждения, к знакомым, друзьям.
У одноэтажного здания военкомата на Ставропольской улице бушевала толпа. Люди заполнили все комнаты и коридоры, внутренний дворик тоже был забит битком. По улице ни пройти, ни проехать. Не теряя времени, возбужденные добровольцы штурмовали военкоматовские двери. В переулках, ведущих от площади Карла Маркса, тоже бурлил людской водоворот. Некоторые шли с вещами, наверное, кого-то уже призывали. Посреди улицы, оттеснив толпу, стали выстраивать этих людей с вещмешками. Шла перекличка. Старший лейтенант с черными артиллерийскими петлицами и с монгольской медалью участника боев на Халхин-Голе, надрывая голосовые связки, выкрикивал фамилии.
Наконец работники военкомата догадались вытащить на улицу десяток столов. Закончив перекличку, старший лейтенант сложил ладони рупором и прокричал:
– Товарищи, заявления от добровольцев будем принимать прямо здесь! Подходите организованно, соблюдайте порядок!
Мы подбежали к крайнему столику, за который сел распоряжавшийся на улице артиллерист. Очередь дошла через полчаса. Старший лейтенант пробежал наше заявление. На его сером, как дорожная пыль, лице вспыхнула улыбка.
– Весь класс вместе с учителем! Здорово! Отойдите в сторонку, тут ходит корреспондент, просит показывать ему интересных людей.
– Какие же мы интересные? – удивился Рубен Каспаров.
Возле нас возник человек с «лейкой». Быстро переписал наше заявление, задал несколько вопросов Спиридонову. Затем, велев взяться за руки и идти на него, сфотографировал группу.
– Вот и попали в прессу. Так сказать, авансом за будущие подвиги, – улыбнулся Владимир Григорьевич, И, обернувшись к старшему лейтенанту, спросил: – Теперь как нам быть?
– Пока вы свободны, – ответил тот. – Ждите наших повесток.
У военкомата мы распрощались. Я побежал домой так быстро, будто боялся, что военкоматовская повестка может обогнать меня в пути и я опоздаю явиться к назначенному сроку.
По нашему двору тоскливо бродил столяр Игнат. Он распродал весь свой рабочий инструмент, купил водки, хлеба, помидоров и теперь нуждался в компании. Увидев меня, Игнат обрадовался:
– Заходи ко мне, гостем будешь. А то Ораз Клыч обещал заглянуть, да куда-то пропал.
Отказаться от приглашения я не мог: Игнат был для меня авторитетом. Только год, как он вернулся с действительной, все еще ходил в гимнастерке и галифе. Служил он на бронепоезде, который, сколько я себя помню, стоял у нас в Ашхабаде. Как-то Игнат обмолвился, что одна девушка, не дождавшись его, вышла замуж. А во хмелю он буен, боится, как бы, появившись в своей деревне под Тамбовом, не наделал чудес. Снял Игнат в нашем дворе сарай, поставил верстак, а вот обзавестись мебелью, кроме самодельной табуретки, не успел. На верстаке он спал, на нем же обедал. Теперь, когда верстака уже не было, мы уселись на полу, сложив ноги по-туркменски. Табуретка заменяла нам дастархан. Я выпил полкружки водки, налитой Игнатом, с непривычки задохнулся, из глаз брызнули слезы. Помидор, который я собирался укусить, выпал из рук.
– Вот молодец, пьешь и не закусываешь, – позавидовал мне Игнат. – А я так не умею.
Он выпил целую кружку, понюхал хлеб и на правах ветерана принялся меня поучать:
– Дам я тебе, парень, совет, как подсластить армейскую службу, поделюсь опытом. Когда я попал на бронепоезд, то взял карандаш, бумагу и помножил дни, которые мне предстояло отслужить, на суточную порцию сахара. Вышло у меня что-то возле пятидесяти кило. «Что ж, – подумал я, – только-то мне и делов слопать три пуда казенного сахара в красноармейских чаях, киселях и компотах – да и айда домой!»
Игнат выпил еще кружку, рассмеялся пьяненьким смехом и добавил уже серьезно:
– Только не подумай, милок, что смысл воинской службы и взаправду состоит в потреблении сахара. Запомни хорошенько: в красноармейском рационе есть и перец, и соль…
Игната мобилизовали через три дня. Он запер свое жилище огромным амбарным замком, отдал ключ на хранение моей маме.
– Вы уж не серчайте на меня, Анна Сергеевна, если что у нас не по-соседски вышло. Я ненадолго отлучаюсь, дойду до Берлина, поймаю Гитлера и вернусь.
До Берлина Игнат не дошел, а потому и Гитлера не поймал. В ожидании своего хозяина сарай под висячим замком простоял до самого ашхабадского землетрясения сорок восьмого года.
…От выпитой у Игната водки у меня закружилась голова, я простился со столяром и вышел из душного сарая. На дворе было куда прохладнее, косые лучи заходящего солнца растягивали тени деревьев, дул свежий ветерок.
Мама, конечно, почувствовала, что от меня попахивает спиртным, но виду не подала. Она сидела у окна и штопала мои носки. Увидев меня, отложила свою штопку:
– Наконец-то явился. Совсем заждалась. Ну, кого видел, что узнал?
Я сказал, что всем классом вместе с Владимиром Григорьевичем ходили в военкомат и записались добровольцами.
– Да, так было надо, вы поступили правильно, – сказала мама и отвернулась к окну. По ее вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.
– Что с тобою? – искренне удивился я.
– Садись ужинать, – не оборачиваясь, сказала мама. – Ведь не ел весь день.
– А что с тобою? – повторил я свой вопрос.
В тот первый день начавшаяся война вовсе не казалась мне несчастьем. Нет, совсем напрасно Зоя восторгалась моими умственными способностями. Я был наивным и глупым мальчишкой. О том, что меня могут убить на войне, я и не думал. Я верил в свою счастливую звезду. Да разве может случиться такое: останется солнце, шелест листвы, родник Золотой ключ, синие цепи Копетдага, а меня уже не будет! Кстати, эту ничем не оправданную уверенность, что непременно останусь жив, я пронес до последнего дня войны.
А тогда я просто не понимал, отчего плачет мама. Разве она не хочет, чтобы ее сын стал героем? Видно, честолюбия у меня было ничуть не меньше, чем наивности: и того и другого бог щедро отпустил мне сверх всякой меры. Я всегда хотел прославиться. В пять лет мечтал быть дрессировщиком, чтобы на арене оцепеневшего от ужаса цирка класть свою голову в раскрытую пасть свирепого тигра. В десять – мне грезились лавры знаменитого мореплавателя, в пятнадцать – великого поэта. Но все это были пустые мальчишеские сны. Теперь же мечта о подвиге обретала твердые крылья. Моими кумирами давно уже стали Чкалов, Громов, Коккинаки, семерка героев– летчиков, снявших со льдины челюскинцев. Поскорее только закончить летную школу, попасть на фронт! В первом же бою я собью пять вражеских самолетов. На следующий день столько же. А после войны меня будут встречать так, как встречал восторженный Ашхабад героя челюскинской эпопеи летчика Маврикия Слепнева. Как и он, я тоже буду стоять на усыпанной цветами трибуне, возвышающейся над площадью Карла Маркса, а внизу будут проходить демонстранты со знаменами, с лозунгами, с моими портретами…
И вдруг в колонне я замечу Зою. Я поманю пальцем начальника караула и скажу: «Пропустите сюда вон ту девушку в матросском костюмчике». Я подам ей руку, проведу по ступенькам на трибуну и скажу: «Ты ошиблась, Зоя! Смысл жизни заключается вовсе не в том, чтобы быстрее Вовки Куклина решать задачки по тригонометрии. Как видишь, я научился крутить баранку не хуже оболтусов с „Камчатки“». А Зоя встанет на носки и поцелует меня, как поцеловала сегодня на рассвете, и достанет из карманчика мое письмо: «Видишь, „Смелый“, я ждала тебя всю войну, я хранила твои стихи». «Вижу, – отвечу я. – И давай с тобой никогда не расставаться!»
За те минуты, что мама беззвучно плакала, отвернувшись к окну, я уже ушел в армию, стал летчиком, отличился на войне, вернулся домой героем…
Теперь мне предстояло пройти весь этот путь еще раз, уже не в мечтах, в жизни…
ГЛАВА ВТОРАЯ, ЗАПИСЬ ВТОРАЯ…
«Призывной комиссией при Ашхабадском горвоенкомате
признан годным к строевой службе, призван на действительную
военную службу и направлен в часть 15 июля 1941 г.»
На войну меня собирала мама…
Она сложила в мой школьный портфель карандаши, конверты, жестяную кружку, ложку, складной ножик, зубной порошок, щетку, мыло…
– Может, возьмешь отцовскую бритву?
– Чего ее зря таскать? Когда я еще начну бриться! А вот бутсы и гетры заберу. Вдруг там будет команда?
Чтобы уместить в портфеле футбольную амуницию, пришлось вынимать пирожки, заворачивать их отдельно.
Как водится, мы присели на дорожку.
– Ну, с богом! – вздохнула мама, вставая с нашего исторического сундука. Она обняла меня, поцеловала, и мы двинулись в путь, оказавшийся для меня длиною в долгих четыре года…
Мы шли по Кирпичной, первой ашхабадской улице, которую построили из жженого кирпича, а не из глины. На Русском базаре, не уместившись в магазинчики и загораживая проходы, лежали горы арбузов и дынь, ящики с помидорами, корзины с виноградом и персиками. В караван-сарае кричали верблюды. На полузакрытых балкончиках, развалясь на пестрых паласах, утомленные погонщики освежались зеленым чаем. Внизу в своих крохотных кустарных палатках работали велосипедные мастера, медники, жестянщики, сапожники, портные. Шумные персы торговали вразнос платочками из самотканого шелка, хной, примусными иголками, рахат-лукумом, всякой дребеденью.
Когда нам навстречу попадались знакомые, я прибавлял шагу и уходил вперед: не хотел, чтоб меня принимали за маменькиного сыночка, которого даже в военкомат отводят за ручку. Кивнув знакомым, я останавливался, поджидал маму и принимался уговаривать ее вернуться:
– Иди домой, ведь мы уже попрощались!
– Нет, я буду с тобой до конца, пока не уйдет поезд, – решительно отвечала мама.
Я нес портфель, мама – узелок с пирожками.
– Большие – это с картошкой, а маленькие – с мясом, – все повторяла она, не зная, о чем говорить в эти последние минуты. – Запомнишь?
– Конечно, запомню.
– А письма обязательно номеруй. Чтоб знать, не теряют ли их на почте.
– Все понял, – отвечал я и, завидя впереди знакомого парня, делал очередной рывок.
Так мы и шли в военкомат в смешанном темпе стипль-чеза. Я вспоминал выпускной вечер, игру «Флирт цветов», танго с Зоей, свою записку. А больше ничего существенного не произошло. Как-то утром к нам во двор пришел милиционер, велел вырыть щель для укрытия от бомбежки. Старухи разволновались. Они решили, что сейчас же прилетят самолеты, начнут бросать бомбы.
Я взял лопату, пошел в глубь сада копать траншею. Мне с явным удовольствием помогали Жорка и Радик. Когда работа была закончена, Радик спрятался в земле, а Жорка, изображая из себя бомбардировщик, залез на дерево и стал оттуда швыряться камнями, которые набрал в карман. Сражение, как и всякое другое, закончилось плачевно. Острый камень угодил Радику в лоб. Он завизжал на весь квартал, сбежались мамы. Мирный договор заключался долго и мучительно.
Если не считать рытья так и не пригодившихся траншей да приказа сдать ламповые приемники всем, у кого они были, наш тыловой городок все еще жил спокойной, мирной жизнью. Даже не верилось, что вот уже несколько дней громыхает война. Как-то вечерком мы, собравшись все вместе, пошли в парк культуры и отдыха имени Горького (угол проспекта Свободы и Октябрьской улицы). Гуляющих, как и прежде, было много. Разместившись на горке, сложенной из крупных камней, духовой оркестр пограничного управления исполнял марш «Прощание славянки». На эстраде выступал национальный ансамбль дутаристов. С афиш Зеленого театра улыбался усатый человек в шляпе-канотье, с тростью, при бабочке-разлетайке: гастролирующая в Ашхабаде Оренбургская оперетта давала «Сильву» с участием популярного комика Залетного в роли Бони…
За танцплощадкой, откуда доносилось шарканье многих подошв, было темно и прохладно. Сквозь густую чащу с трудом пробивались асфальтовые дорожки; чинары, акации, тополя, туи стояли плотной стеной. Причудливо змеясь, аллейки выводили вдруг то к шахматному павильону, то к комнате смеха, то к шашлычной.
На шашлык денег у нас не было, за плетеным столиком под грибком с матерчатым полосатым верхом мы ели пломбир, запивая шербетом. Все эти дни, собравшись вместе, мы, стратеги из десятилетки, принимались спорить о судьбах начавшейся войны.
– Наши споры на пустом месте, – говорил рассудительный Вовка Куклин. – Необходимо знать, сколько дивизий у Гитлера и у нас, сколько орудий, танков, самолетов…
– Цифры, которым ты поклоняешься, конечно, великая вещь, – осаживал его Рубен Каспаров. – Не все ими исчислишь. Немецкие солдаты – рабочие и крестьяне – не будут воевать против первого в мире государства трудящихся. Еще несколько дней боев – и у них откроются глаза. Ты сбрасываешь со счетов моральный фактор.
– Ничего я не сбрасываю, – обижался Вовка. – Моральный фактор тоже поддается измерениям. Только другими единицами. Фашистская армия воевала и воевать будет. Будет завоевывать и грабить другие народы. Вермахт держится на палочной дисциплине беспрекословного повиновения, ой фанатично предан Гитлеру, хотя Гитлер конечно же кретин и ничтожество.
– Фанатизм слеп, – поддержал его Виталий Сурьин. – Поклоняться можно иконе, идолу, выдуманному божеству. Христа и Магомета не существовало вовсе, но с их именем люди шли в бой и принимали смерть с улыбкой…
А повесток нам все еще не приносили. По утрам я сидел дома и ждал. Разобрал учебники, выбросил никому не нужные теперь тетрадки, пробовал читать – ничего не выходило, книжный текст воспринимался плохо, мысли были совсем о другом. Как-то я решил навестить Колю Алферова, узнать, как у него дела. Мать сказала, что он в школе. Но и в школе его не было. Во дворе встретил библиотекаршу Тамару. Она была в положении, и, судя по всему, ждать ребенка оставалось недолго.
– Владимира Григорьевича вчера проводила, – взглянув на меня печальными глазами, сказала она. – Так ждал сына, а вот не дождался. Ушел.
Я не нашелся что ответить.
– И увидит сына не скоро, – добавила Тамара, тяжело вздохнув. – На фронте дела плохи…
– Почему плохи? Только что я слышал по радио, что наши летчики посадили фашистский самолет в районе Минска…
Тамара грустно усмехнулась:
– А сколько километров от границы до Минска? Как же ему позволили туда долететь?
Заглянув в соседний двор, я увидел, что Артюшка и Артем сидят на паласе в беседке, склонив головы над шахматной доской.
– У вас ничего нового?
– Ничего. Да откуда быть новостям? – пожал плечами Артюшка, передвигая ферзя на два поля. – Я же послал документы в Ленинград, в военно-морское училище. А Ленинград, судя по всему, уже прифронтовой город. Кто мне оттуда пришлет вызов? Разве там до меня?
Мама Артюшки оставляла меня обедать. Я отказался, боялся, что мне принесут повестку, и заторопился домой.
В мое отсутствие действительно принесли повестку, но только не ту, которую я ждал. Меня вызывали опять на медицинскую комиссию.
Наутро ни свет ни заря я отправился в городскую поликлинику на площади Карла Маркса. Двери были еще закрыты, но в небольшом скверике под деревьями на скамейках я увидел много знакомых ребят. С Яшей Ревичем и Махмудом Ахундовым мы играли в «Спартаке»; Абрам Мирзоянц, Борис Брехов, Борис Терехов были моими товарищами по изокружку Дворца пионеров; Люська Сукнев, Иван Хулепов, Гаврик Еволин жили на соседних улицах.
– Значит, вместе! – обрадовался я.
Но особенно я обрадовался, узнав, что все они тоже подавали заявления в летные школы. Такая компания меня вполне устраивала и обнадеживала. А когда нас принялись крутить на центрифуге, заставлять по пятьдесят раз приседать, а потом придирчиво выслушивали сердце и проверяли пульс, последние сомнения исчезли: нас берут в авиацию! Мы ходили друг за другом из комнаты в комнату, от врача к врачу, и страшно боялись: а вдруг у нас что-нибудь найдут и забракуют? Потом я узнал, что Иван Хулепов, не очень-то надеявшийся на свое зрение, наизусть выучил все строчки в таблице и в кабинете окулиста выглядел эдаким Соколиным Глазом, а Яков Ревич ходил вместо Люськи Сукнева к невропатологу: Люська сильно волновался, у него дрожали руки.
В кабинете председателя медкомиссии, военврача второго ранга, молоденькая медсестра заполняла анкету.
– Курите?
– Нет.
– Пьете?
Если не считать полкружки водки у столяра Игната да стакана пива на выпускном вечере, я никогда не брал в рот спиртного. Но мне стало стыдно прослыть среди ребят эдаким пай-мальчиком. Я ответил, как шедший передо мной Абрам Мирзоянц:
– Пью, но мало.
Это еще куда ни шло.
Медсестра передала военврачу мои дела, он макнул перо в чернильницу, чтоб написать свое заключение, как вдруг у его столика возникла маленькая взволнованная женщина, как оказалось, мать будущего летчика Бориса Семеркина. Она затараторила, как из пулемета:
– Товарищ начальник, у нас вегетарианская семья, и Боря тоже вегетарианец. Он не ест трупов животных и птиц. Укажите в документах, чтобы его кормили только молочным и овощным. Будет ужасно, если его заставят есть свиную отбивную.
Военный врач оторвал от бумаг свои близорукие глаза, икнул от неожиданности.
– Опомнитесь, мамаша! Идет война, откуда вам приснилась свиная отбивная в армейском рационе?
– Ну и слава богу! – воскликнула мамаша. – Но все-таки запишите, что Боренька вегетарианец.
Председатель медкомиссии разозлился не на шутку:
– Да что вы ко мне привязались? Молочного зала в солдатской столовой нет. Не будут же для вашего сынули отдельно стряпать блюда диетического направления!
– Что же делать?! – воскликнула мамаша в отчаянии.
– Что делать? – закричал военврач, теряя равновесие. – Лично вам и дальше сидеть на репе и брюкве. Судя по вашим рассуждениям, вам такая пища определенно идет на пользу.
– А Боре?
– За Борю не беспокойтесь, – сказал доктор, остывая. – Мясная пища еще ни одному красноармейцу поперек горла не вставала. На второй день по прибытии в часть ваш Боря будет есть из общего котла да еще просить добавки…
Военный врач ошибался. Борька Семеркин ел из общего котла не на второй, а уже в первый день. На первое – щи из свиных голов, на второе – солянку из квашеной капусты с мясом. Я хорошо запомнил меню, это был и мой первый казенный обед…
Четырнадцатого июля почтальон тетя Настя вручила мне долгожданную повестку, а маме телеграмму из Москвы от моего старшего брата Бориса, окончившего первый курс энергетического института: «Дорогая моя, не волнуйся, ухожу в армию, буду писать. Крепко целую. Боря».
Мама обхватила руками голову, опустилась на сундук!
– Боже! В один и тот же день!.. Оба сына…
Такой я и запомнил маму на всю войну: маленькую, седенькую, с заплаканными, воспаленными глазами, молчаливую в своем горе…
Мама подошла ко мне, погладила ладонью по голове!
– Пойду ставить тесто. Надо же тебе испечь пирожки на дорогу. А вот Бореньку проводить не смогу…
– Чем-нибудь помочь, мама?
– Думаю, тебе надо пойти проститься с отцом.
Я вопросительно посмотрел на маму.
– Да, это надо, – проговорила моя благородная, великодушная мама. – Мало ли что может случиться, потом будешь жалеть, ведь на войну идешь. Как бы он меня ни обидел, а тебе он отец. Пойди простись с ним по-человечески.
Я никогда не был в доме отца, но знал, где он живет. От нас на велосипеде было минут десять езды.
Калитку открыл мне сам отец. Он опирался на массивную трость.
– Здравствуй, здравствуй, – обрадовался отец. – Проходи. Рад, что надумал меня навестить. Уходишь в армию?
– Да, завтра.
– Уже завтра?
– Только что принесли повестку. Еду учиться в летную школу.
Отец был все еще похож на свою студенческую фотографию, которая хранилась у нас в толстом альбоме еще дореволюционной работы. Только как будто тот снимок немного расплылся, поблек, потерял четкие очертания. Но, несмотря на свои сорок восемь лет, отец был по-прежнему красив: ежик черных с проседью волос, большие, задумчивые, с грустинкой глаза, на щеках ямочки. Держался он неестественно прямо, как старательный солдат при стойке «смирно».
Дворик отцовского дома был невелик, но ухожен. Несколько груш и абрикосов, у забора мавританский газон, у крыльца с пилястрами кусты алых, желтых и белых роз.
– Всю жизнь люблю ковыряться в земле, – сказал отец, заметив, что я разглядываю розы. – Только вот спина с некоторых пор перестала сгибаться. Теперь меня можно опрокинуть, повалить, но заставить кланяться никому не удастся…
Я знал о том, что недоговорил отец. В тридцать седьмом году по ложному обвинению в шпионаже на английскую разведку его посадили в тюрьму. Ни одного англичанина отец, разумеется, сроду не видывал. Для нас наступили черные дни. Мама снесла в торгсин свои девичьи серьги, брошки, распродала платья: отцу надо было носить передачи. Чтобы поменьше платить хозяевам (тогда в Ашхабаде все дома были частными), мы переехали в каморку без сеней и кухни. Желая хоть как-то облегчить участь отца, мама выстаивала длинные очереди в приемной НКВД, бегала по прокурорам…
Отцу повезло: он просидел не так уж много. Но вышел совсем больным, с тяжелым нервным расстройством.
– После всего, что я пережил, мне надо немного пожить одному, успокоиться, – сказал отец.
Мама не возражала:
– Что ж, если тебе так будет легче… Только все это как-то странно…
Отец снял комнату в другом конце города и больше к нам уже не вернулся…
Теперь с отцом мы прошли на веранду, к которой от калитки вела дорожка, выложенная красным кирпичом. За дувалом остроконечные верхушки тополей воткнулись в диск заходящего солнца, причудливые тени ложились на мавританский газон. Вечереющий сад был окутан легкой дымкой. Когда мы сели, я показал отцу аттестат и похвальную грамоту, которая по тем временам была равнозначна нынешней золотой медали. Отец похвалил:
– Молодец, это для меня лучший подарок. Данный отрезок своей жизни ты провел достойным образом. А кем собираешься стать в будущем?
– Так ведь я говорил: иду в летную школу.
– Я имею в виду не твою военную специальность. А после войны.
Отец заставил меня удивляться. Неужели он, участник гражданской, не понимает, что на войне, где жизнь человека копейка, может случиться всякое? Время ли сейчас говорить, что будет после? Теперь же я понимаю, что отец хотел избавить меня от тягостных мыслей, вселить уверенность, что я уцелею, заставить думать о будущем, мечтать, ведь с мечтой всегда легче жить…
Отец беспрерывно курил, прижигая папиросу от папиросы. Вдруг в легких у него засвистело, грудь задвигалась, как кузнечный мех, лицо посинело, в глазах показались слезы, но папироску из рук он не выпустил.
– Тебе нужно поменьше курить, – испугавшись, сказал я.
– Без табака не могу, – выдавил он из себя, все еще раскалываясь от кашля.
Приступ наконец прошел, отец отдышался, прикурил погасшую папиросу.
– Что ж, летчик – это неплохо, – вернулся он к прерванному разговору. – Но летчик летает до сорока, а жизнь, она очень большая. Значит, загодя надо готовиться стать авиационным инженером, конструктором.
Отец задумался, помолчал, потом продолжал:
– А главное, конечно, не в том, кем человек станет, а каким будет. Важно быть специалистом в своем деле, выбиться из разряда середнячков. По мне, так лучше быть хорошим портным, которого все знают, у которого нет отбоя в клиентах, чем захудаленьким поэтом, стихи которого никто не может прочесть до конца…
Он поднялся со стула, сказав, что спина заныла и ему легче постоять. Я слушал отца внимательно, боясь упустить хоть одно слово, будто чувствовал, что эта беседа, в которой отец впервые обращался ко мне как к взрослому человеку, будет последней и единственной в моей жизни…
– Сразу же после окончания гражданской нам с твоей матерью пришлось ехать из Томска в Ташкент, – вспомнил отец. – Конечно, Турксиба тогда не было и в помине. Поезда шли вкруговую, через Екатеринбург, подолгу застревали на полустанках. Пассажиры выскакивали из теплушек, бежали в деревни менять оставшиеся вещи на хлеб и картофель. Рядом со много на нарах лежал цирковой клоун. Однажды он достал из мешка свой клоунский костюм.
«Поглядите, – сказал он торжественно, – у меня чуть ниже спины будет две луны. Одна красная, а другая синяя…»
Глаза его светились радостью. Я удивился:
«Ну и что ж с того?»
«Ни один клоун не появлялся на манеже с двумя лунами, – объяснил сосед. – Все выходили с одной. А вот я придумал. Зрители наверняка обратят внимание».
В пути он часто вынимал свой клоунский наряд, гладил пришитые куски материи и тихо радовался:
«Как здорово, я придумал лишнюю луну!»
Отец прошелся по веранде, тяжело опустился на табуретку.
– Потом я часто вспоминал этого клоуна. Свирепствовал голод, дома не отапливались, заводы стояли, детишки не ходили в школу. А моему попутчику виделось то время, когда вновь откроется цирк и он выбежит на ковер с двумя лунами – красной и синей… Нет, конечно, он не проник в тайны мироздания, не открыл новых физических законов. Клоун просто сообразил пришить лишнюю луну, до чего не додумался никто из его коллег. А это уже творчество, без которого человек, любящий свое дело, не может быть счастливым…
Отец, видимо, хотел привести меня к какой-то важной мысли, но на веранде появилась вторая жена отца, бывшая подруга моей мамы, которая долгие годы ходила к нам в дом. Она спала в комнате, ее разбудили наши голоса. На нее мне было противно смотреть: толстые, слоновые ноги с узлами выступающих вен, под глазами синие круги, на щеке пролежень от подушки…
– О, кто к нам пришел! – запела она приторно-сахарным голоском. – Сейчас чаек пить будем. Ты с каким любишь вареньем: с клубничным, с персиковым, с виноградным?
Я чуть ли не кубарем скатился с веранды, схватил велосипед. Отец молча протянул руку, пытаясь меня удержать. В его взгляде я прочел боль сердца…
Мама раскатывала скалкой тесто. Она вздрогнула, когда я появился на пороге.
– Чего так скоро? Не застал отца?
Я рассказал все, как было. Мама обняла меня локтями, ее ладони были в муке.
– Спасибо тебе, сынок. Конечно, мне было бы больно, если б ты сидел с ней за одним столом, ел ее приготовленье. Но ты простился с отцом по-хорошему?
Я сделал неопределенный знак рукой.
– Ты хоть сказал отцу «до свиданья»?
– Да, сказал, – соврал я маме для ее же спокойствия.
Мама, я думаю, в бога не верила, но была суеверной. Она боялась, что если отец не благословит меня на дорогу, то со мной может приключиться плохое на войне…
В соседских комнатах вспыхивал свет. На небосклоне всходил месяц. Я вспомнил рассказ отца о клоуне, придумавшем вторую луну, и улыбнулся. Я вышел во двор, встал у абрикосового дерева. Воздух был мягким и теплым. Ветви деревьев успокаивающе шептались в вышине. Только вдруг завыла, выбежав из своей будки, наша цепная собака Беляс.
– Цыц! – испуганно крикнула мама и с тревогой посмотрела на меня. Ей показалось это плохой приметой.
Беляс успокоился, спрятался в своей будке. Я начал укладываться на своем сундуке. Наступала ночь. Последняя ночь рядом с моей мамой. Мне кажется, что она не сомкнула глаз…
Когда мы прошли Русский базар, мама опять спросила меня:
– Так отец поцеловал тебя на дорогу?
Она, видно, чувствовала, что мы с ним расстались плохо.
– Конечно, все было как надо, – ответил я.
Первым, кого я увидел у дверей военкомата, был Яшка Ревич. Похожий на испуганного цыпленка, он стоял в плотном окружении своих многочисленных родственников: отца, матери, бабушек, дедушек, дядюшек, тетушек. Остальные ребята тоже подходили с родителями. У меня отлегло от сердца. А то я смертельно боялся прослыть оригиналом, попершимся с мамашей на войну. Теперь же, уже не боясь пересудов, я стоял рядом с мамой. На нас, конечно, никто не обращал внимания, каждый был занят своими разговорами.
В одиннадцать появился знакомый нам старший лейтенант – артиллерист. Нас построили, пересчитали; все тридцать оказались налицо. Артиллерист назначил старшим нашей команды Ивана Попова, единственного, пожалуй, парня, которого я прежде не знал. После чего объявил, что мы свободны до часу дня.
Некоторые родители помчались на Русский базар. Им казалось, что дети еще недогружены съестным. Мама поступила рассудительней, она дала мне двадцать рублей.
– По дороге купишь себе фруктов или чего захочешь.
Деньги еще не успели подешеветь, и двадцать рублей значили немало.
Ровно в час нас опять построили, пересчитали.
– Нале-во! – скомандовал старший лейтенант. – Шагом м-арш!
Тридцать подстриженных под нолевку призывников двинулись в путь. Суматошные родители увязались за строем, на ходу выкрикивая напослед пришедшие им в голову теперь уже никому не нужные советы. А в строю было тихо. Каждый из нас в эти последние минуты старался запечатлеть в сердце облик родного города, который мы оставляли надолго, если не навсегда. Мы шли мимо кинотеатра «Художественный», куда мальчишками бегали по многу раз смотреть «Чапаева», мимо стадиона профсоюзов, где играли в футбол и занимались в легкоатлетической секции у мирового рекордсмена метателя молота Сергея Тихоновича Ляхова, который привез из Антверпена приз рабочей олимпиады – быстрый, как птица, мотоцикл, поражавший наше мальчишеское воображение.