412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Шатуновский » Очень хотелось жить (Повесть) » Текст книги (страница 14)
Очень хотелось жить (Повесть)
  • Текст добавлен: 9 августа 2019, 08:30

Текст книги "Очень хотелось жить (Повесть)"


Автор книги: Илья Шатуновский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

И тут же вспомнил, что в вагоне есть человек со здоровыми ногами, который может убежать, спастись.

– Сестренка! – крикнул танкист. – Ты еще здесь?

– Здесь.

– Так беги. Не теряй времени. Беги в степь.

– Я не уйду никуда, – твердо ответила сестренка. – Буду с вами.

– Ты ничем не поможешь нам, уходи! – сказал артиллерист. – А когда кончится бомбежка, вернешься.

Он еще что-то говорил, но его слова заглушил новый взрыв. И тут же все смолкло, эскадрилья отбомбилась.

– Все целы, вот и хорошо! – раздался звонкий девичий голос.

Но вновь послышался рокот. Пришла другая группа.

В кромешной темноте кто-то взял аккорд на гитаре.

– Сестренка, ты?

Девушка тронула струны, и раненые услышали ее бархатистый негромкий голосок. Он лился плавно, спокойно. И только слегка дрогнул, когда на пути упали новые бомбы. Это была старинная песня о том, как в гражданскую войну парнишка ушел в партизаны, а его село заняли белые. А потом кто-то передал его матери, что он повешен карателями. Тогда старая женщина ночью пробралась к овину, где спали офицеры, и спалила их. «Я люблю позабытые были в тихий вечер близким рассказать. Далеко в заснеженной Сибири и ждала меня старушка-мать», – пела сестренка.

Снова рвались бомбы, поднимая на воздух эшелоны, станционные постройки, дома. Но солдатам теперь было просто неудобно паниковать в присутствии этой хрупкой девчушки, не испугавшейся смерти.

Когда на мгновение умолкали взрывы, снова слышался ее спокойный голос. И раненым было уже не так страшно. Потому что старая песня вдруг напомнила им, что на нашей истерзанной земле и раньше проносились опустошительные войны и что родившиеся раньше них уже вынесли все, что может вынести человек. Они вдруг почувствовали, что в огне войны нельзя исчезнуть бесследно, пропасть, что после каждого должно остаться что– то хорошее на земле, как осталась после того партизана песня, дающая силу другим…

Утром к станции подошли спасательные команды. Нас перенесли в другой состав, а уцелевшие вагоны санитарного эшелона уходили опять к фронту.

– До свиданья, милые! – крикнула нам на прощание сестренка. – Обязательно поправляйтесь!

Одною рукой она держала гитару, другою махала нам вслед. И хотя она обещала больше не плакать, из ее глаз текли слезы…

И никто из нас, раненых солдат, так и не догадался тогда спросить, как зовут сестренку. Не догадались, быть может, потому, что в тот страшный июль сорок второго года просто нельзя было подумать, что спустя много лет кто-нибудь возьмется за перо, чтоб рассказать о ее добром и мужественном сердце…

Не припомню, сколько мы ехали от Грязей, только помню, что, когда дотащились до Балашова, был вечер. Эшелон разгружался не полностью, снимали только тяжелораненых. Два грузовика, которые принимали людей из вагонов, оборачивались довольно быстро, госпиталь находился в трех кварталах от станции, в школе.

Окна здания были плотно задраены, в вестибюле и коридорах тускло светились керосиновые лампы и самодельные плошки. Две молоденькие санитарки в серых халатах школьных техничек подхватили меня у самого порога и потащили в подвал. Там была оборудована баня. Меня обдало горячим воздухом, сквозь облако клубящегося пара я увидел две каменные плиты, на которых кипели баки. Одна из санитарок взяла машинку и под нолевку остригла мне голову.

– Теперь раздевайся! – приказала она.

Я сбросил нижнюю рубаху.

– Нет, весь, будем стричь мелочи.

Девушки проворно стащили с меня кальсоны. Пугаясь и стыдясь, я попытался прикрыть срам руками: санитарки были совсем молоденькими.

– Да что ты тушуешься! – сказала мне та, что постарше. – Мы с Любой тысячи три мужиков остригли, а такого стыдливого не видели.

Та, которую звали Любой, поддержала подругу:

– Глянь, Маруся, он жениха из себя строит! Да какой же ты сейчас жених? Вот месяцев через пять оклемаешься, да если к тому времени война кончится, присылай сватов к нам в Балашов, вмиг оженим!

Так, с шутками и прибаутками, Маруся и Люба, закончив стрижку, обернули мои загипсованные ноги клеенкой и принялись мылить в четыре руки, соскребать мочалками застаревшую окопную грязь, въевшуюся во все поры. Я зажмурился. Душистое мыло приятно щипало глаза, сладкий пар щекотал ноздри. Отфыркиваясь, я испытывал истинное блаженство. «Сколько же это времени я не мылся горячей водой? – силился вспомнить я. – Когда же это было?»

Пока Люба вытирала меня простыней, Маруся принесла чистое, пахнувшее утюгом белье. Все как в сказке! Рубаху мне надели довольно быстро, кальсоны же никак не налезали на распухшие, как бревна, ноги, к тому же запрятанные в гипсовые повязки. В конце концов их пришлось прорезать по бокам.

– Чем же это тебя? – спросила Люба, отдуваясь. – Осколками?

– Нет, очередью из автомата. Три пули словил. Две прошли навылет, одна застряла в ноге. В санбате вынули.

Теперь, облаченный в подштанники, я немного осмелел и даже решил похвастаться.

– Хотите, покажу? – Я развязал кисет, нащупал в махорке пулю, дал подержать ее девчонкам.

– Эта самая и влетела? – спросила Люба с любопытством.

– Она, – заважничал я, радуясь произведенному впечатлению.

Девушки сложили в наволочку всю мою нехитрую амуницию – гимнастерку, обрезанные галифе – и, бросив на носилки приблудившийся вещмешок, потащили меня наверх.

– Куда его? – спросила Маруся. – В седьмой «Б»?

– Говорили, что место есть в шестом «А», Туда и надо.

На дверях комнаты, куда меня занесли, висела табличка «6-й „А“»: палаты еще не получили своих номеров и различались по старым классным табличкам.

Шестой «А» освещался электрической лампочкой, горевшей вполнакала. Еще с носилок я увидел, что под черной классной доской лежит мой старый попутчик – летчик-истребитель.

– Товарищ сержант-пилот! – обрадовался я. – И вы в этой палате!

Слепой повернул голову.

– А, минометчик! – узнал он меня по голосу. Сколько же это мы с тобой путешествуем вместе? – Вздохнул, помолчал, потом добавил: – Пора, дружище, нажать мне на гашетку!

Я не совсем понял, о чем говорит летчик. Но переспросить постеснялся: кричать через четыре койки было не совсем ловко, многие уже дремали. Пока санитарки перекладывали меня с носилок на пустую койку, я огляделся и узнал еще старых знакомых: безногого танкиста, лежащего у печки-голландки, а рядом с ним паникера дядю Костю.

Маруся и Люба взбили мою подушку, поправили одеяло и, обращаясь ко всем, пожелали спокойной ночи.

– А ночи-то у вас спокойные? – взвизгнул дядя Костя. – Он сюда не прилетает, не бомбит?

Девушки не успели ответить. Издалека донеслось комариное пение чужих моторов. Тусклая лампочка, замигав, совсем погасла.

– Он! – злорадно закричал дядя Костя. – А что я говорил! Почему нас не укрывают в подвалах? Приведите сюда начальника госпиталя! Что он там себе думает? Пусть хоть позаботится о тяжелораненых!

– Заткнись ты, тяжелораненый! – Я узнал голос летчика. – Перестань скулить! Кто там лежит поближе? Натяните ему на уши портянки. Пусть уймется.

Где-то тявкнули зенитки. Но самолеты прошли стороною, бомб не бросили. Стало совсем тихо. Госпиталь отходил ко сну. Я долго не мог заснуть, ныли раны, застыла от неподвижности спина. Наконец я забылся в тяжелом, пятнистом бреду. И вдруг под самое утро среди всеобщего храпа раскатисто прозвучал выстрел. Пуля обрушила со стены штукатурку, запахло пороховым газом, что-то тяжелое упало на пол. Раненые заволновались, закричали. В тревожной темноте никто ничего не мог разобрать. Раньше всех в этой ситуации сориентировался дядя Костя.

– Немцы выбросили десант, оттого и не бомбили. Переодетые шпионы и диверсанты напали на госпиталь. Теперь нам крышка!

В палату вбежала перепуганная санитарка Люба. Свет керосиновой лампы, которую она держала в руках, отбрасывал на степы прыгающие тени. За Любой показались сестры, врачи, начальник госпиталя, толстый мужчина в роговых очках.

– Здесь стреляли? – строго спросил он.

– Вот он и стрелял! – крикнула Люба, подбегая к классной доске. Коптивший фитилек лампы осветил пустую койку. Сержант-пилот лежал на полу. Откинутая рука сжимала пистолет. Так вот что означали загадочные слова слепого летчика: «Пора, дружище, нажать мне на гашетку!»

– Он еще жив! – сказал начальник госпиталя. – Скорее носилки – и в операционную.

Летчика унесли, но палата уже не могла уснуть. Все говорили разом, трудно было кого-то понять.

– Кто же так стреляет? – перекрикивал всех дядя Костя. – Конечно, это твое дело, стреляйся себе на здоровье, но другие при чем? Чуть бы взял пониже и попал прямо в меня…

На него зашумели с разных сторон:

– Замолчи! Хоть бы пожалел человека! В таком он был состоянии – как жить?

Спустя три часа летчик умер на операционном столе. Выпущенная им пуля вошла в правый висок и вышла в пустую, потухшую глазницу…

Прямо из операционной в палату прибежал начальник госпиталя.

– Кто видел, что у этого летчика был пистолет? – спросил он, пронзительно оглядывая раненых.

– А как увидишь? Ведь пистолет был не на виду, – ответил безногий танкист.

– Кто-нибудь еще прячет оружие? – спросил начальник госпиталя. – Признавайтесь! Хуже будет!

– А вон у того красноармейца патрон есть, – вдруг выпалила Люба, показывая на меня пальцем. – В табачном кисете на груди держит. Сама своими глазами видела.

Я обомлел. Меня предает хохотушка Люба, та самая Люба, которая приглашала меня после войны в Балашов жениться! Кровь ударила в голову. «Предательница, провокаторша!» – прошептал я.

Санитарка перехватила мой презрительный взгляд и, как бы оправдывая себя в моих глазах, добавила:

– Ага, я должна молчать! А вы тут опять ночную стрельбу затеете!

– Какую стрельбу! – Я достал из кисета злополучную пулю. – Смотрите, осталась одна медная оболочка, без свинца, без гильзы, без пороха, наконец. Эту пулю вынул из моей ноги врач в медсанбате. Мне разрешили ее взять, я хотел показать маме. Поглядите сами, товарищ начальник госпиталя, разве такая пуля стреляет? Это всего лишь кусочек меди.

Я ничуть не сомневался, что военврач тут же поймет, что Люба мелет вздор. Но он даже не взглянул на мою пулю.

– Что вы твердите мне: «кусочек меди»? – разозлился он. – А снаряд – это что, не кусочек меди? А бомба – не кусочек чугуна?

Да что за чушь! Ну, если у дурехи Любы от страха глаза на лоб полезли, то неужели он, военный врач, не понимает, что убойная сила медной оболочки равна убойной силе медной пуговицы от солдатского хлястика?

– Возьмите у него пулю и выбросьте в помойное ведро, – приказал военврач перепуганной Любе.

Он решил на всякий случай проверить имущество раненых. Поскольку я был на подозрении, то проверку начали с меня. Из-под моей койки Люба извлекла вещмешок и положила на стол.

– Ой, тяжеленький! – сказала она.

– Что там у вас? – спросил военврач, пронзая меня настороженным взглядом из-под роговых очков.

– Не знаю, вещмешок не мой, просто со мной едет.

Люба развязала тесемки, проворно сунула руку внутрь и с криком вытащила из мешка заряженный диск от дегтяревского автомата.

– А это что? Тоже сувенир для мамы?! – воскликнул доктор.

Я был ошарашен ничуть не меньше других. Но медики не дали мне даже опомниться. Они набросились на меня все разом, шумели, топали, размахивали руками.

– Я уже говорил вам, что вещмешок не мой, – пытался объяснить я, – мне его подложили под голову, когда тащили с передовой. Ну а потом возят за мной неизвестно зачем. Выбросьте его куда-нибудь подальше. Что же касается этого диска, то он безопасен. Для стрельбы нужен автомат. Сам же он не стреляет.

– Видите, товарищ военврач, у него ничего не стреляет: ни пушка, ни ружье, – подлила масла в огонь паршивка Люба.

Медики уже смотрели на меня как на террориста.

Неожиданно мне на помощь пришел пожилой старшина, раненный в обе руки.

– Сестрички, достаньте мой сидор из-под койки. Кажись, там тоже одна цацка завалялась. Забыл совсем.

В мешке у старшины оказалась граната «Ф-1». Санитарка Люба, еще недавно опасавшаяся, что выстрелит медная оболочка, теперь окончательно расхрабрилась и резко швырнула гранату на стол.

– Полегче! – крикнули ей сразу несколько раненых. – Вот эта штуковина действительно может рвануть.

Между тем старшина оставался спокоен.

– Мешок мой, врать не стану, – кинул он камень в мой огород. – Как идти в атаку, дали нам по три гранаты. Две успел швырнуть куда надо, а тут меня и шлепнуло. В беспамятстве был, соображал плохо, вот только сейчас и осенило…

Прибежали еще сестры. Они принялись развязывать солдатские вещмешки все подряд, и оттуда являлись заряженные обоймы, пулеметные ленты, немецкие штыки в ножнах, ракетницы. И вдруг раздался вздох изумления, затем хохот. Это из мешка дяди Кости извлекли мясорубку.

– М-да, – только и мог сказать начальник госпиталя. – Мясорубки, они, конечно, не стреляют и не взрываются. Но ответьте, почему всем перед боем раздавали патроны и гранаты, а вам вручили предмет кухонной утвари? Если не секрет, в какой части вы служили?

– В мародерской! – откликнулся безногий танкист. – Значит, все в бой идут, а этот по избам шастает… Проверьте, товарищи врачи, есть ли у него ранение. Скорее всего, бабка его по хребту огрела, когда он мясорубку у нее с полки тащил. Вот и воюй с такими…

Танкист презрительно сплюнул и отвернулся к стене.

Всякого солдатского снаряжения набралось полный стол, едва унесли в двух носилках.

Все последующие дни проходили спокойно. По ночам летали «юнкерсы», стреляли зенитки, где-то далеко рвались бомбы. Серьезных налетов не было.

Наш госпиталь считался пересыльным, людей привозили с фронта, мыли, перевязывали, давали немного отдохнуть и отправляли дальше. Давно уже увезли безногого танкиста, старшину – держателя гранаты «Ф-1», паникера дядю Костю с его мясорубкой.

– А меня когда повезут? – спрашивал я у медсестер.

Те пожимали плечами. Наконец выяснилось, что не могут найти наволочку с моими вещами.

– Да какие у меня вещи? Гимнастерка и отрезанные по колено галифе. Зачем они мне?

Я написал расписку, что никаких претензий к госпиталю не имею, и меня повезли на вокзал. В одном нательном. На девять долгих месяцев я стал, пожалуй, самым неимущим гражданином в своей стране: нижнее белье, и только. На то был выдан официальный документ: в моем вещевом аттестате значилось; что никакого казенного имущества за мной не числится. Впрочем, от того, что я не Рокфеллер, я не чувствовал особых неудобств.

Вот в таком, собственно, свободном виде меня занесли в вагон санитарного состава на станции Балашов. Это был отличный состав, ничего подобного я доселе не видел, – специально построенный и переданный нам американцами поезд для перевозки раненых. Теперь я лежал на отдельной полке с амортизационным устройством и вспоминал жесткие нары санитарной летучки, красные товарные вагоны, солому, кипяток без заварки, разлитый по солдатским котелкам… А здесь была просто сказка: стерильные операционные, перевязочные, лаборатории, кабинеты специалистов, купе для медперсонала, белоснежные бинты, градусники, грелки, судна, а не просто стеклянные литровые банки из-под консервов, которые подавали в санбате…

– Даже есть комплекты пижам, – похвалилась медсестра. – Только вам они не нужны, ходячих в вагоне нет.

– А что такое пижама? – спросил бородатый дядя, мой сосед.

Сестра открыла шкафчик и показала легкий полосатый костюм.

– Да в таком и по городу гулять можно! – удивился бородач. – И это дают каждому? Вот так да!

– Вагонов, что говорить, настроили великолепных, – донесся хриплый голос из другого отсека. – А своих раненых нету, кого им возить? Только все обещают и обещают открыть второй фронт. А пока мы вот здесь своими костями заполняем ихнюю вакансию.

И сразу потускнел блеск заокеанского санитарного чуда. Где же он, второй фронт? Я вспомнил, что к нам в окопы залетели листовки, которые бросили наши самолеты для немецких солдат. В них сообщалось, что между СССР и Англией достигнуто соглашение об открытии второго фронта. Мотайте, дескать, это на ус, фашистские вояки! Как нам была нужна помощь, когда мы сидели в окопах на Задонском шоссе, обороняли высоту 164,9 или шли за танком по Плехановской улице Воронежа! Нам уже чудилось, что вот-вот на том, правом берегу Дона появятся дивизии союзников и немцы, зажатые стальными клещами с двух сторон, побегут из своих окопов, ища спасения…

Американский эшелон, сладко баюкая русских раненых на мягких, проваливающихся полках, уходил на восток. А по пятам за эшелоном спешила война. Фашистские полчища, остановленные под Воронежем, ударили южнее, взяли Ростов и Новочеркасск, вышли в Сальские степи. Началось летнее наступление сорок второго года, которое, как никто тогда и подумать не мог, закончилось прорывом к Волге, к Сталинграду…

А импортный эшелон увозил раненых все дальше и дальше, туда, где еще не знали войны. Последний фашистский самолет пробуравил небо над станцией Ртищево и пропал…

В ранних розовых сумерках санитарный поезд прибыл на станцию Чкалов. Начали выгружать раненых, вскоре весь перрон был уставлен носилками. Я лежал у водоразборной колонки с двумя кранами: «гор» и «хол». Страшно хотелось пить. Женщины с кружками обносили раненых, тревожно вглядываясь в их лица: может быть, тут лежит отец, муж, брат, сын, от которых столько времени нет вестей…

В окнах вокзала вспыхнул электрический свет.

– Да что они, сдурели палить огонь! – закричали с носилок. – Вот сейчас прилетит и даст!

Опасения были напрасны: в тыловом Чкалове светомаскировка не соблюдалась, не было в том нужды.

Нас начали развозить по госпиталям. Уличные фонари, матово светясь, забирались в гору, спадали к реке. Наверное, так же горит сейчас вечерниц Ашхабад, куда уже вернулась Зоя…

Газик-полуторка, пыхтя, поднимался вверх, бусинки огоньков мерцали под нами. Медсестра, сопровождавшая нас, одной рукой держалась за шоферскую кабину, другой сжимала истории наших болезней. И все говорила:

– Теперь уже скоро доедем. А госпиталь у нас тихий, уютный, вам обязательно понравится. В красивом месте стоит. Красный городок, слышали?

Утром я обнаружил, что нахожусь на большой полукруглой веранде, сплошь уставленной койками. Раненые еще лежали под одеялами, только напротив сидел розовощекий крепыш и смотрел на меня в упор. Через узорчатые рамы в палату заглядывало блеклое солнце, виднелось небо, по которому, догоняя друг друга, бежали озорные тучки. Что было ниже неба, я не видел, мешал подоконник.

Заметив, что я проснулся, парень открыл рот, но ничего не сказал, а лишь радостно закивал.

– Как тебя зовут, откуда ты? – спросил я.

Парень зашлепал губами, потрепал ладошками свои уши. «Глухонемой, что ли?» – подумал я. Сосед подошел к столу, на котором лежала стопка бумаги, взял карандаш, написал: «Я Юра Шорохов из Иркутской области, меня контузило под Щиграми, теперь не слышу, не говорю». Лежа на спине, писать очень неудобно. Я прижал листок к стенке, до боли изогнулся, сочинил ответ. Юра постучал себя кулаком в грудь, сделал кругообразные движения рукой. Я истолковал его жесты так, что он собирается погулять. И действительно, он исчез за дверью.

Тем временем начали подниматься другие мои соседи. С виду это были вполне здоровые люди, они свободно двигались без палочек и костылей, на них не было никаких повязок. Если не считать узких бинтиков вокруг шеи, перехваченных элегантным бантиком на затылке. Чуть ниже адамова яблока бинт прижимал к горлу металлическую втулку. Иногда больные вынимали из втулки блестящие трубки из нержавейки, вытряхивали накопившуюся жидкость и вставляли трубки назад. Через эти трубки они дышали, с прерывистым, сосущим легочным свистом. Говорить при открытой втулке бедняги не могли, воздух с тем же путающим всхлипом пролетал ниже голосовых связок. Нужно было закрыть пальцем дырочку в горле, и тогда возникали хриплые звуки, в которых не без труда можно было угадывать невнятно произнесенные слова. Голоса были в общем-то одного тембра, поэтому, отвернувшись, нельзя было определить, кто говорит.

– Ну-с, молодой человек, попали вы в вагон для некурящих. В нашем госпитале мы лечим в основном контуженых и раненных в горло. И поговорить вам тут будет не с кем, впрочем, как и мне, – услышал я за своей спиной.

Возле моей койки стоял врач Анатолий Евгеньевич, высокий старик с узкой, тимирязевской бородой, ни дать ни взять Николай Черкасов в роли профессора Полежаева.

– Я познакомился с вашей историей болезни, – продолжал доктор. – Вариант у вас не самый выигрышный, но не безнадежный. Уйдете из госпиталя на своих ногах.

Анатолий Евгеньевич обошел больных, объясняясь то жестами, то мимикой, посмеялся со своими молчаливыми пациентами: с ними у него установились неплохие контакты.

Потом пришла медсестра Наташа, та самая, что везла меня с вокзала. Двое глухонемых подхватили мои носилки, я поплыл в перевязочную. Анатолий Евгеньевич стал меня смотреть.

– Что ж, правая нога подживает неплохо, лангет уже не нужен, просто наложим повязку, все полегче тебе будет. (После того как Анатолий Евгеньевич обнаружил ошибку в моих документах и вернул мне двадцать непрожитых лет, он стал называть меня не на «вы», а на «ты».)

С левой ногой было хуже. Доктор взял в руку острую блестящую спицу, один вид которой вселял в сердце ужас.

– Мужайся! – сказал Анатолий Евгеньевич. – Тут у тебя маленькие косточки начинают выходить, кость ведь размочалена. А косточки убирать надо, иначе будут гнить.

Он всунул свою спицу в рану, я взвыл от боли. Доктор сделал вид, что просто не слышит моих стонов.

– Я прочел, что ты из Асхабада, – спокойно сказал он, делая свое дело. – Бывал там, бывал. В свое время молодцы из отряда Реджинальда Тиг-Джонса чуть не отправили меня на тот свет. Появлялся такой джентльмен в Асхабаде. – Он называл этот город на дореволюционный манер.

– А вы жили в Ашхабаде?

– Был, можно сказать, проездом. По дороге из Баку. А в Баку попал из Турции, из города Эрзерума. Я на Закавказском фронте воевал. Однажды был даже зван осмотреть командующего – великого князя Николая Николаевича. Обнаружилась легкая простуда. А вообще богатырского здоровья был человек. Косая сажень в плечах. Глотка – как самая большая медная труба на самаркандском базаре. Когда я закончил осмотр, великий князь палил мне стакан водки. Выпейте, говорит, доктор, за мое здоровье! А вот англичанину Тиг-Джонсу я не понравился. И русскому эсеру Фунтикову тоже. В двадцать шестом году негодяя поймали и отдали под суд. Ездил я на этот процесс в Баку, выступал свидетелем…

Анатолий Евгеньевич перестал наконец кромсать мою ногу и подошел к умывальнику. Теперь бы я с удовольствием послушал воспоминания бывалого ашхабадца, но он умолк. Видимо, специально хотел завладеть моим вниманием во время болезненной процедуры.

– Ну-с, дорогой землячок, в следующий раз займемся с тобой недельки через две, не раньше, – сказал Анатолий Евгеньевич, вытирая руки махровым полотенцем. – Пусть все подживает. А пока я прописываю тебе прогулки на свежем воздухе.

– Как прогулки? Да ведь я…

– Да ведь ты, – улыбнулся врач. – Ты молодцом. Скоро нашу Наталью на танцы приглашать будешь. А пока гулять не меньше четырех часов в день.

Я уже забыл об этом разговоре, когда на следующий день в палату пришла медсестра Наташа, а с нею два молчаливых санитара.

– Айда гулять на улицу, – сказала она.

Меня положили на носилки.

Собственно, никакой улицы не было. Двухэтажное здание госпиталя, которое я впервые разглядел снаружи, стояло одиноко в лесном парке. С другого конца здания была такая же застекленная веранда овальной формы. Наружная винтовая лестница вела на плоскую крышу с солярием, обнесенным низеньким барьерчиком.

Носильщики потащили меня вокруг здания, и мы в конце концов оказались на детской площадке.

– Здесь я и буду играть? – спросил я шутливо.

Наташа улыбнулась:

– Конечно. До войны в нашем здании помещался детский санаторий. Лечили малышей, страдающих костным туберкулезом.

Теперь площадка имела запущенный вид. Дорожки поросли травой, столбы, державшие качели, покосились, на волейбольной площадке кустилась картошка.

Меня оставили под пятнистым грибком с парусиновой шляпкой. Я наслаждался тишиной и покоем, смотрел на стройные сосны, сбегающие по крутому берегу Урала к самой воде.

Перед обедом меня навестил Анатолий Евгеньевич. Он обходил тяжелораненых с большой бутылью плодоягодного вина и наливал по мензурке для аппетита. Отсутствием аппетита я не страдал, к тому же вино казалось мне противным. Но я считал, что, отказавшись, обижу старика, и выпивал с деланным удовольствием.

– В самых последних сводках Совинформбюро появилось сталинградское направление. Слышал? Вот сволочи, рвутся к Волге, – сказал врач. – Ну как тебе тут? – Он стряхнул капельки, оставшиеся на дне мензурки. – Лучше ведь, чем в прокуренной палате? Вот и гуляй, набирайся здоровья.

Теперь каждое утро меня выносили на детскую площадку или еще дальше, к обрывистому берегу Урала. Ветер гулял по реке. Мелкие волны рябились и морщились, светясь отраженным солнечным блеском. Отсюда открывался вид на город, лежащий внизу. По железнодорожному мосту проходили составы, дымились заводы, а дальше, на учебном аэродроме, взметая облака пыли, взлетали и садились самолеты: в Чкалове было одно из старейших в стране авиационных училищ. Я завидовал тем, кто летал сейчас в небе: «Счастливые, будут летчиками, хотя пришли в авиацию позже нас». И грустил: «А почему все-таки такое случилось с нами?» Мечта о небе во мне по-прежнему жила, не угасая ни на минуту.

Дело шло к осени, где-то на том берегу Урала блуждал гром, пошли дожди. Я все чаще оставался в палате, глядя через заплывающие стекла веранды на хмурое, неприветливое небо. Меня опять брали в перевязочную.

И опять Анатолий Евгеньевич, склонившись надо мною, рассказывал о Тиг-Джонсе, о Фунтикове, вспоминал про свое плавание из Баку в Красноводск.

– Почему-то считается, что настоящие штормы бывают только у мыса Горн или в Бискайском заливе. Ерунда! В Каспийском море нас поймал такой шторм, что и в океане случается не часто. Чуть не отправились к Нептуну в гости.

Анатолий Евгеньевич опять развлекал меня разговорами. Но я слушал плохо. Мне было очень больно. Больнее, чем в первый раз.

– Попробуй пошевелить пальцами, – сказал доктор.

Пальцы не шевелились.

– Что ж, значит, еще не приспело время. Будем надеяться, что нерв не задет.

У дверей перевязочной тосковал Юра Шорохов. Видно, его тоже приглашал доктор. Сосед вернулся в палату поздно, пришибленный, огорченный. Присел на краешек моей койки. Руки у него мелко дрожали, на ресницах блестели бусинки слез.

– Что случилось?

Он взял бумагу, стал писать; «Меня считают симулянтом. Когда я уходил, доктор ударил палкой по медному тазу, в котором стирают бинты. Я почему-то оглянулся. Он закричал: „Ага, слышишь!“ Я не знаю, что делать дальше».

Я пожал плечами. Как все это непохоже на Анатолия Евгеньевича, который всегда казался мне симпатичным домашним дедушкой, мягким и добрым! Как же так?

Весь вечер Юрий лежал на койке, беззвучно всхлипывал, на ужин не ходил, ночью спал плохо, ворочался, вставал.

На утреннем обходе Анатолий Евгеньевич, едва войдя в палату, сразу же направился к Шорохову. Доктор был очень зол, таким я его еще не видел.

– Ну, что прикажешь делать? – спросил доктор. – Ведь ты прекрасно слышишь и можешь говорить не хуже меня. Итак, решай; либо я тебя выписываю и ты уходишь подобру-поздорову в запасной полк, либо оформляем документы в ревтрибунал.

Юрий округлил рот, высунул язык, гортанно закашлялся, поперхнулся, губы его посинели, лоб покрылся испариной.

– Ах, хочешь мне показать, как ты серьезно болен? – еще пуще разозлился Анатолий Евгеньевич. В таком случае я тебя должен хорошенько лечить, не так ли? Будем делать операцию. Я разрежу тебе горло от уха и до уха. Только подпишешь бумагу.

Он продиктовал Наташе текст: «Я предупрежден о сложности операции, при любом исходе претензий к врачам госпиталя иметь не буду».

Я не мог понять, что происходит. Доктор явно противоречил сам себе. Если он уверен, что парень здоров, то нужна ли операция? А если он болен, зачем же позорить его перед всей палатой?

Вопреки моим ожиданиям, Юрий ни минуту не раздумывал. Он подписался быстро. Операцию доктор тоже решил не откладывать, он назначил ее на следующий день. Юрий всех дичился, ко мне не подходил, записок не писал.

Ушел он на операцию на своих ногах, а принесли его на носилках. Причем очень быстро, хотя операция обещала быть долгой и сложной. Юрий тяжело дышал, распространяя вокруг сладковатый запах эфира. На шее не было никаких повязок. Как же его резали?

К Юрию подошел Федя Варламов с крайней койки, легонько провел рукою по розовому горлу Шорохова, заткнул пальцем свою втулку, покачал головою и прохрипел:

– Да, купили парня на мякине!

В палате захохотали. Я опять ничего не понял, спросил:

– На какой мякине?

Пришла медсестра Наташа, села к изголовью больного, накрыла его простыней. Он тут же отбросил простыню. Отходя от наркоза, Юрий метался, фыркал, кашлял, стонал и вдруг запустил самым что ни на есть трехэтажным матом.

– Во дает! – усмехнулся Федя.

В горле у Юрия что-то забулькало, заклокотало. После целого каскада невнятных звуков он совершенно четко произнес:

– Больно!

– Где больно? – откликнулась сестра.

– Голове больно: в висках стучит.

Наташа приложила к его голове смоченную марлю.

– Уже легче, – сказал Юрий.

Его речь постепенно обретала стройность, а мысли последовательность. Юра охотно отвечал на вопросы Наташи. Он теперь говорил и все слышал. Что же с ним сотворил этот кудесник Анатолий Евгеньевич?

А вот и он сам. Доктор открыл двери палаты и подошел к Юрию.

– Как чувствуешь себя?

– Плохо, доктор, совсем плохо.

– Я бы не сказал. Ведь ты со мной уже разговариваешь.

Юрий подскочил на койке, будто через него пропустили электрический разряд. Он опять замычал, затряс головой, на губах появилась пена.

– Ну, полноте, хватит прикидываться. Я ведь тебе никакой операции не делал, просто дал общий наркоз. Вся палата слышала твой приятный баритон. Стыд и срам! В такое время…

Анатолий Евгеньевич что-то еще хотел сказать, но задохнулся от негодования, махнул рукой и, близоруко глядя под ноги, вышел. Он выглядел много старее, чем обычно: плечи сутулились еще больше, кончик носа обострился, морщинки, избороздившие лицо, стали глубже…

Дожди прекратились, земля подсохла. Меня снова вынесли на высокий берег навстречу ласковому солнышку, свежему ветерку, шуму умытого соснового бора. По Уралу плыла баржа. Солнечные блики весело играли на изумрудной глади реки.

На детской площадке появился незнакомый солдат. Он шел в мою сторону. Я пригляделся – это был Юрий. Раньше я видел его только в нижнем белье, вот сразу и не признал. Военная форма не придала ему бравого вида, глаза потухли, кирпичное лицо выглядело застывшим, неживым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю