Текст книги "Свечи духа и свечи тела, Рассказы о смене тысячелетий"
Автор книги: Игорь Яркевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Я сделал Ирине комплимент, и она заказала еще вина.
Мы обратились к теме суицида. Случай с известной поэтессой не мог оставить нас равнодушными. "Хемингуэй, – Ирина снова взяла себе роль бухгалтера, подсчитывала, загибая пальцы, мелькали дорогие и недорогие кольца, Маяковский, Фет, Фадеев, Тургенев..." "Кто? – удивился я. – А этот-то куда?"
"Не знаю", – легко согласилась она.
И я, и я ничего не знаю! А цыгане все пели, Ирина Павловна перечисляла, я отвлекся. Неожиданно молодая цыганка закружила юбками возле нашего столика. Как бы невзначай она задела Иру бубном в глаз, та задергалась и отвернулась. Цыганка быстро наклонилась ко мне. Лихая горячая речь закружила голову, поэтому я расслышал только отдельные существительные и прилагательное: милый в туалете – огонь – восторг – радость – любовь.
Я не поверил. Как-то все слишком просто! Наверное, мне померещилось. Наверное, я просто устал. Наверное, и меня тоже коснулось черное крыло идиотизма.
Мы с Ириной Павловной выпили, чокнувшись за что-то грузинской гадостью, и мне стало тяжело, правда, клаустрофобия, надо отдать ей должное, здесь не при чем. Просто в кабаке – сильный сквозняк, грузинская гадость ему не помеха, и если я, не дай Бог, простужусь и на другой день заболею, то ведь голову как обручем сожмет, жар, слабость, высокая температура, скудный выбор лекарств в аптеках, равнодушный взгляд вызванного на дом врача, я стану вял и безразличен, и вот уже цыгане всего мира идут, с танцами и медведем, меня навещать и утешать. Идут они дружной вереницей, медведь – большой, у него опухли яйца, потому что всю ночь перед этим менты били ему по яйцам кандалами. Разумеется, несправедливо; на вокзале кто-то украл чемодан у польского туриста, подумали на цыган, а они по привычке все свалили на медведя.
Ужин продолжался. Если обед в России всегда больше чем обед, то ужин сама вырвавшаяся наружу духовность. Но, славные мои, не ждите от такой духовности, предупреждаю и настаиваю, ничего хорошего.
Мне нельзя пить. Как только я выпью, родная речь мне уже не родная, а черт знает что, окружающая обстановка – сплошная зловонная яма, и я начинаю рваться наружу как духовность во время ужина, хотя зачем и куда рваться, себя надо беречь, потом ведь успокоишься и то, что порвалось, придется зашивать на живую нитку.
"Тебе нельзя пить", – напомнила мне Ирина Павловна. "Пора суицидов прошла", – неловко огрызнулся я.
А ведь мы встречались с Ириной Павловной не просто так. Она собралась издавать журнал. Дело хорошее, и кому, как не ей, этим заниматься, и кому, как не мне, ей помогать! Она всегда знала современную культурную походку на два шага вперед, более-менее представляла, что происходит на Западе. Когда я пытался выяснить, что же именно там происходит, она загадочно улыбалась. Я обижался. Мне казалось, что на такие вопросы надо отвечать честно и сразу, как молодой солдат дембелю или офицеру.
Вообще я давно хотел вызвать Ирину Павловну на конкретный разговор: что же такое Запад? Это все – что не Восток? Или это все, что не Россия; а может быть, Западу уже можно ничего не противопоставлять...
Она откровенно избегала этого разговора и только подло меня спаивала. Она издевалась надо мной, увеличивая мои комплексы. Погоди, я еще с тобой рассчитаюсь, пеняй тогда на себя! Тебя уже ждут вызванные мной всегда и на все готовые осетины!
В Москве рано темнеет, кофе пьют тоже мало, поэтому люди ходят сонные и бестолковые. Список грехов русской столицы бесконечен, продолжать его можно до утра, но цыгане уже давно научились умело пользоваться этим списком. Они знают – какую бы свою тоску они ни несли, эта тоска все равно будет смотреться симпатично на фоне общей. Цыгане спокойны и свысока смотрят на остальных.
Когда они снова остановились возле нашего столика – о, эта старинная манера бесшумно расхаживать по залу – я было цыган прогнал, но Ирина Павловна остановила. И даже заказала что-то про тюрьму, свободу и черемуху, но я снова прогнал. Я этой душевности, хватит, при коммунистах наелся, теперь другое время, одну и ту же жидкую похлебку дважды съесть нельзя.
"Журнал , – Ирина выпрямилась, – может быть разный". Я прихуел. Мне всегда казалось наоборот, что все журналы, они, того, этого, абсолютно похожи. Лица, шрифт, бумага, идеалы – все одинаковое. Но Ирина, дура, скрывавшая от меня Запад, была другого мнения. Впервые за весь вечер я внимательно на нее посмотрел – она открывала новые горизонты.
Замеченный мною ранее цыганский мальчик неожиданно присел за наш столик: цыганские мальчики, как правило, непредсказуемы. Несколько минут он слушал наш разговор, потом задремал. Вдруг он очнулся и без всякого перехода спросил про постмодернизм. "Это такие широкие семейные трусы", – закричали мы с Ирой в один голос. Она даже попыталась достать мальчика каблуком.
"О чем будет журнал?" – я погладил мальчика. Ирина Павловна заговорила горячо и быстро, как тогда, когда мы были совсем юные, первая любовь, слава Богу, уже позади, и она протягивала ко мне губки, за которыми пряталась, – не надо! Только не это! – безнадежная русская правда. "Это будет даже не журнал, – Ирина, перегнувшись через столик, разгоралась, – это будет отмщение и всплеск! Это будет срез и провокация, большие деньги и малая кровь..."
Я таял. Я тоже млел, еще бы – журнал! Искушение журналом сильнее золота и власти, и будь я отшельником в аравийских пустынях, и если бы какой-нибудь неизвестный, любого цвета и роста, явившийся с небес как из-под земли, предложил мне издавать и редактировать журнал, я бы клюнул и забыл про акриды, все это мелочи, тлен, суета, только журнал имеет смысл! Я тоже разгорелся.
– А главное, – воскликнула Ирина Павловна, схватив меня за горло, – если будет журнал, то многим сразу станет легче. Потому что мы будем печатать рекламу.
– Может быть, не стоит рекламу? – предложил я. Мне стало жалко искусство.
– А что же тогда печатать? – удивилась Ирина Павловна. – Впрочем, только рекламу все равно не получится, – вздохнула она, – придется, так и быть, еще искусство.
Мальчик дернул меня за рукав и потащил из-за стола. Цыганские мальчики даже более сильны и жестоки, чем их мамы и сестры.
Бизнесмены, суки, проститутки, болваны, твари и другие жалкие отродья коммунизма окружали нас, но мальчик упрямо тянул меня к туалету. "Наверное, его послала цыганка", – догадался я. Какой прекрасный мальчик! Жалко, что он так поздно родился. Родись он пораньше, мы бы с ним вместе ходили в разведку и глотали по ночам запрещенные книги. Ничего, когда родился, тогда и пригодился – так тоже хорошо, кто бы меня сейчас иначе к цыганке вел?
– Журнал будет для богемы, – торопливо заговорила вслед Ирина Павловна, только для богемы. – Ирина словно покупала меня, – пусть она покажет все, на что способна.
– Если даже, – ответил я, – для моего огорода будет нужен бесплатный навоз, то все равно московская богема там срать не сядет.
Мальчик довел меня, куда хотел. И отошел, но не исчез. И когда я, в ожидании чуда, стоял перед дверью туалета, даром что частный, а такой же грязный, оттуда вышел гардеробщик, типичный кабацкий бастард. В одной руке бутылка с водкой, в другой – тоже. Шла напряженная ночная жизнь, молодой русский бизнес искал себе дорогу, днем гардеробщик водки не продавал, днем он ее прятал под унитазом; зато ночью водка хорошо шла.
И когда я наконец оказался в туалете, она, цыганка, та, что юбками кружила, уже ждала. Стояла она ко мне спиной, наклонясь, упираясь руками в тот же самый злосчастный унитаз. Сочные зарубежные колготки, с разводами и прибаутками, были спущены вниз, далеко, на самые щиколотки. Куда-то девались юбки, но ожерелья и монисты звенели.
Ситуация накалилась до предела. Костер запылал, звезда взошла. Я, бросив Ирину Павловну, ее журнал, нашу юность, устремился вперед за цыганской пиздой. Так надо. А тебе, Ирина, больше не почувствовать моей спермы. Я ушел другой дорогой. Меня поманила неверная цыганская звезда пизды. Я слишком долго блуждал в потемках, чтобы теперь не раствориться под светом ее лучей и в отблесках ее костра.
Она (судьба) настигла меня. И цыганка и я молчали; а когда судьба – не разговаривают, когда судьба – ебутся.
Случайно я посмотрел за ее спину и чуть не упал. От ужаса. Лучше бы я туда не заглядывал! Ведь обычно говно лежит в унитазе скромной кучей где-нибудь по центру. Это же нагло висело сталактитами по краям, как древние минералы в подземной пещере, найденной рыцарями спелеологии.
Экзамен на говно предстояло выдержать мне. Говно бывает разное, бывает такое, которое съедает нас, но бывает и другое – его можно преодолеть. В крайнем случае, с ним можно жить дальше. Лирическое отступление про говно закончено, наши гениталии обнялись и переплелись.
Сперва я стеснялся: цыганская дыра не так проста, к тому же говно меня здорово напугало. Но потом мой член поехал легко, как кибитка с хорошими лошадьми – только вчера всем табором крали, – по укатанному веками тракту. Но меня мало беспокоили темные дела таборных королей. Да, мы – племя конокрадов, зато мы умеем отдаваться над говном, которое сталактитами лежит, хорошему человеку. Я все глубже и глубже проваливался в цыганскую дыру.
Если без эмоций, она так же фальшива, как и цыганская песня. Ярко светит, мягко стелет да вся покрыта курчавыми рыжими волосами, которые троекратно обматываются вокруг члена. Но я не собираюсь, мои красивые, описывать эту дыру. Время описаний уже ушло или еще не настало, плюс все описания такого рода не в ее пользу – они протокольны до тошноты, прямолинейны, грешат опечатками, суетятся и в итоге не дают о ней точного представления. К тому же описатели быстро переходят на себя. Так-то. И вины описателей здесь нет. Можно ли описать звезду или костер? Нет. То-то. Через костер можно только прыгать. Или отойти от него подальше, предварительно согревшись.
Сословные предрассудки сильны – цыганок всегда боялись, и не зря, они способны стать к говну лицом ради любви. Вот и я, забыв обо всем, попав в плен цыганской пизды, плыл. Степь, воздух, звезды, воля окружали меня – и я, и я тоже среди вас! Цыганка поводила плечами и стонала, страсть овладела нами, страсть, еб твою мать! Я, обычно такой пристрастный к каждой мелочи, даже не обращал внимания на неспущенное говно – оно жалко болталось там, внизу, некогда было, у меня появилась масса дел: надо было удавить крестьянских овец скрипичной струной, поджечь две скирды соломы, догнать соперника, вставить в него нож и покрутить нож в нем немного. А потом скорей в свою кибитку, кнутом ошпарить лошадей и дальше в степь, не отставая от табора. И все это со своей цыганкой, из-за которой, падлы, только что навсегда пострадал невинный соперник. Кибитка скрылась за поворотом, я кончил. Сквозь туалетное окошко светила одинокая звезда. Отныне моя душа и эта звезда стали как брат и сестра. Более того, душа моя теперь была опекаема звездой.
Говно дымилось. Неправда, это из моей души выходил пар, душа очищалась, освобождалась и готовилась жить дальше.
Цыганки – мастерицы развлекать. "Хочешь, я тебе погадаю по говну, предложила она, – есть интересные переплетения судьбы". Я отказался, но не надо, мои милые, попрекать меня. Просто я и хирологию никогда не ценил.
Дверь затрещала. Мы застегнулись, и вовремя. Гардеробщик, ворвавшись, не извинился, он лихо вытащил из-под унитаза несколько очередных бутылок и так же лихо нас покинул. Мы поспешили выйти. Я пропустил ее вперед, а как, значит, зовут – специально не стал выяснять. Разве могут быть имена у звезд и костров?
Что гардеробщик, думал я, он не выдаст, он ласковый, но у каждого гардеробщика, как известно еще по школьным хрестоматиям, застрял внутри динозавр и ждет своего часа, и если динозавр оказывается снаружи, то гардеробщик жалуется хозяину кабака на измену любимой цыганки, хозяин тогда лютует, к нему присоединяется гардеробщик – нет, увольте, с гардеробщиком, как и с московской богемой, на одном огороде срать не надо.
Цыганка пошла искать своих, а я вернулся к Ирине Павловне, которая сразу же возобновила свои претензии на журнал.
– Перед Хемингуэем мы все говно, – неожиданно повернула она.
В другое время я бы с ней поспорил, я бы ей показал Хемингуэя! Но теперь мне уже было все равно, говно так говно. После того, как я проплыл буйной дорогой цыганской дыры, говно открылось мне с совершенно неожиданной стороны. Оно уже больше не пугало меня.
Я сослался на дела, и мы стали собираться. На выходе я встретил своих знакомых, вечно эротически встревоженных осетин. "Проводите", – попросил я, указывая на Ирину Павловну, и они с радостью затолкали ее в машину.
Рядом возник цыганенок, и мне оставалось только проводить его, неэтично же отпускать мальчика одного! Ведь я ему был многим обязан... Не пройдя и двадцати шагов, мы догадались зайти в любой подъезд якобы погреться.
Русские городские подъезды уже давно, к сожалению, ни на что не пригодны. Сельские, возможно, и хороши, но городские – уже все. В них можно мастурбировать (по слухам), уснуть на батарее (по мемуарам очевидцев), даже поплакать и заняться двуполой любовью.
Но не другой. Поэтому нам с цыганенком пришлось особенно трудно.
И когда я впился пальцами в его волосы, опять же курчавые, но мягкие и даже пушистые, берегись, идет конверсия – скоро из таких волос будут делать швабры и мясные консервы, а он нежно и благоразумно расстегнул мне ширинку, мы вздрогнули. Потому что наверху, или внизу, или практически совсем рядом хлопнула, как охуевшая, дверь квартиры. Или кабина лифта. А я, обрадованный, полез за сигаретами, всей этой болгарской дрянью, подумав, что цыганка уже была, теперь что же – еще и цыганенок, хватит табор разводить. Но он повелительно и ласково (где его только учили?) отодвинул волосами сигареты, отобрал зубами и зубами же куда-то сунул зажигалку, поплевал мне на ширинку. Потом провел язычком по молнии и по пуговицам, черт его знает, что было в тот раз на ширинке – ах! Там были и молния, и эти металлические блядские пуговицы – ведь это же была сборная ширинка! Так он добрался до трусов, слегка опешив, пораженный идущим оттуда запахом одеколона, и несколько раз их облизнул. Где были его руки – не знаю, я в принципе ничего не видел, в городских подъездах темно, мэрия, никакого толку что вся из демократов, совершенно разболталась, делать ни хуя не хочет, подъезд – слепой, и если бы цыганенок не освещал его блеском своих глаз! Он вроде бы даже пел и как бы невзначай пританцовывал. Потом он осторожно опустил центральную часть трусов и поплевал на хуй. Подъезд снова осветился белозубой цыганской рожей.
Нежно и благородно, как это умеют делать только цыганята, он взял губами мой оплеванный член и поднял его. Затем, как давеча по ширинке, прошелся по нему язычком снизу доверху и вокруг. Я находился на самом краю пропасти блаженства. Это был мой первый мальчик, тем более такой интересный этнографически.
Цыганская любовь горяча, горяча и коротка. Он убрал язычок, быстро меня вытер и застегнул. Но член будет долго хранить в своем сердце не только плевки, но и след невзначай прикоснувшихся зубов.
Мы вышли на улицу. Две минуты назад наступило Рождество. Теперь стало по-настоящему холодно. Я, плотнее укутав мальчика, отвел его домой. Я поцеловал его; мы тихо и незаметно расстались.
Господи, какой мальчик, думал я. Не мальчик, а судьбы подарок, и поет, и с членом знает что делать, какое растет поколение! Мы-то что, мы уйдем как дождь, как дым, как плохой парламент, как племя пиздюков, а такие вот мальчики все сделают, все за нас допоют. Они не будут страдать от неврозов и прочих надрывов, а если будут, то недолго – день, максимум два, они уже сейчас понимают, что такое флоп диск и маркетинг, а если они уже в таком возрасте умеют плевать на хуй, то за них беспокоиться нечего, им не страшны грозы и морозы. Жаль, что я не увижу твой расцвет, мальчик, а твой закат я точно не увижу, потому что у такого поколения закат невозможен. Оно будет всегда только цвести! Этому поколению не будет грозить Ирина Павловна журналом, и народный оргазм обойдет его стороной, и суицид обойдет, и с посторонним хуем оно будет вести себя ласково и благородно, а что касается своего – неприступно. Это поколение – умоляю тебя, мальчик, – будет жить в просторных светлых квартирах с видом на море, лес, океан, теннисный корт и ночной Париж; оно сможет не бояться мафии и голодной зимы, любить поколение будет только негритянок. Разберется оно в цыганских дрязгах – хорошо, нет – еще лучше.
Да, было время – позавидует нам с мальчиком далекий совсем потомок, проницательный, вальяжный, ничего от него не скроется. Говно висело сталактитами и давило на психику, гардеробщик дверь ломал, подъезды и туалеты узкие, негде развернуться, но мы любили, подведет итог потомок, были любимы и не терялись перед говном.
Кстати, вовсе не такая дура была старая русская литература, когда она, забыв погулять и отобедать, занималась дни и ночи разбором цыганских финтифлюшек. Когда она, сопя и закрыв глаза, ждала минуты цыганской благосклонности.
И мне захотелось по ее примеру все бросить, устроиться работать в тот кабак, из беззаботного посетителя – в жалкие прихлебатели, лизать жопу гардеробщику, все мной помыкают, а я живу только минутой, когда можно снова провалиться в цыганскую дыру. Но минутой жить нельзя. Жить надо спокойно. Тем более сегодня Рождество и на улице опять потеплело.
Если по телевизору завтра покажут Гринувея, то зря. Мы его только что прошли, он уже неинтересен, надо бы что-нибудь поновей.
Я стоял на пересечении двух типичных московских штук – бульвара и переулка. Выпал снег, первый, между прочим, настоящий снег за всю зиму. Земля напоминала юную прекрасную невесту, убаюкивающую своей целомудренностью, истинной или мнимой – уже неважно, всю, с головы до пят, в прозрачном, чистом и белом. Я неторопливо курил; ловил ртом и на руку свежие снежинки. Кто бы мог поверить, что десятки раз ебаная-переебаная до самого основания Москва еще способна на такой качественный пейзаж без малейших оттенков пафоса и романтизма? Юную прекрасную невесту напоминала Земля.
1992
Горбачев
Я давно хотел с ним познакомиться, но суета, меланхолия и другие урбанистические фантазии постоянно нас разводили. Но мы мечтали друг о друге, мы надеялись. И вот, наконец, на одно из тех неуклюжих сборищ (ах, где вы, тихие беседы у камина), которые я время от времени устраивал, его и привели. Я ничего не имел против людей, пускай собираются, но чтобы еду и кефир приносили сами, мы с женой не коровы, чего нас доить... "Он сам напросился", – шепнули мне.
Вел он себя тихо, ни к кому не приставал да и еды почти не коснулся, скромный гость, хороший гость. Вдруг я заметил, когда пошел уже общий надрыв, что за столом его нет. Где же он? Не сбежал ли? Оказывается, мирно дремал на унитазе, негромко посвистывая, словно он простой совсем и никаких таких известных дел за ним не числилось. Я отвел его на диван, одеялом накрыл, рядом на стул поставил закуску и две рюмки водки, чтобы он не скучал, если проснется. Тут он и открыл глаза: "Нам надо о многом, Игорь, поговорить, но после, после, а сейчас я устал...".
Я вернулся к гостям, которые дружно смотрели телевизор. "Совдеп накрылся", радостно сообщили мне.
Наконец-то! Давно пора! Но меня сейчас больше занимал Мишель, отдыхающий в темной комнате. И меня снова неудержимо потянуло к нему, захотелось плакать у него на груди и рассказывать, как я любил и страдал, как меня любили и страдали, и чем все это кончилось, как бывает хорошо иной раз на душе, а все остальное время – дерьмо в квадрате. Я понял, что мы нашли друг друга, но еще боимся признаться, но признаемся сразу, когда будем только вдвоем.
Гости не спеша стали расходиться, и только один уверенно и долго блевал в туалете, явно стараясь растянуть удовольствие. "Ну что, полегче тебе, маленький блевун?" – спросил я, когда он вышел. Я был груб, но не просто так, а все потому, что торопился на свидание с Мишелем.
Жена возилась с ребенком.
Я вошел к нему; он уже не спал, он сидел.
Я тоже присел. Вроде бы теперь нам никто не мешал.
Но что греха таить, все-таки я его боялся и долго не решался заговорить: Мишель как-никак!
Он сам помог мне.
– Ты веришь в судьбу? – Мишель подмигнул. – Иду я здесь, а навстречу, блядь такая, кошка. Я и так, и по-другому, но успела все-таки дорогу перебежать, манда с ушами. И, представь, через час я потерял спички. Ну как после такого не верить в судьбу?!
Я растерялся. Если наша встреча и дальше так пойдет, то не то что признания не будет, но в конце он меня вообще духовно удавит.
Мишель задумался. На всякий случай я пересел подальше.
Вечерело или рассветало, не знаю, московское время загадочно. К дому подъехал мусоросборник и стал разворачиваться. И без того нервы на пределе, а тут еще татарин на проклятой машине издает дикие звуки, один инфернальнее другого. Я решил теперь весь мусор дома сжигать в пепельнице, а сборщику я больше ничего не отдам!
– Хорошо, попробуем иначе, – Мишель снова подмигнул мне. – Скажи, Игорек, ты любишь кататься с горы на санках с воплями?
– Нет, Мишель, я человек домашний, у меня совсем другие забавы и цели.
Мишель посмотрел на меня недоверчиво.
Неожиданно появился кот, гордый и умный. Мишель тут же схватил его и стал выкручивать ему все члены сразу. Кот орал, но Мишель знал свое дело, и скоро кот уже не мог орать. Вдоволь наиздевавшись, Мишель отпустил кота. "Это ему за спички, – объяснил он, – так надо! Судьба!" Пришла жена, забрала кота и отправилась зализывать ему раны.
– Ну, что нового, Мишель? – Я уже начал привыкать к нему, такому грозному, но такому притягивающему. – Как дела? Как жизнь?
– Скажу тебе откровенно, как другу. Плохо все, – ответил Мишель, и две, нет, три, все-таки две глубокие, как противотанковые рвы, морщины легли на его серый лоб.
– Не расстраивайся, Мишель, а пойдем лучше мальчика смотреть. Недавно родился, – похвастался я. – Хорошее дитя, не пожалеешь. Тут недалеко совсем.
И мы пошли смотреть нашего ангела и спиногрызика; жена не пускала, говорила, что уснул едва, но Мишель настаивал, обещал не шуметь, жена пропустила. "Какой мальчик! – восхищался Мишель. – Ах, мальчик какой!", жена растрогалась, а Мишель помолчал немного и сказал: "А ведь когда вырастет станет гадом!" Жена выгнала нас с позором.
– Игорь, а давай купим много-много водки и поедем к бабам, – воодушевленно предложил Мишель, когда мы снова остались только вдвоем.
– Ты романтик, – вздохнул я, – мы уже так больше не умеем.
– Тогда расскажи что-нибудь, – попросил Мишель.
– Мишель, представь, тихий вечер, полупустой автобус, летнее солнце заходит, что еще надо? Рядом мама и сын, мама спрашивает: "Ты жить хочешь?", сын отвечает: "Да", и все это так спокойно-спокойно, ни крика, ни шума, интонация теплая. Я похолодел, как столб на морозе. И только через две минуты, когда внутри уже все оборвалось, я понял. Я все понял, Мишель! Мама, осматривая сына с головы до ног, спросила: "Ты кушать хочешь?", а "ш" – это же редуцированная "ж"! Мишель, не знаю, как там у тебя с русским языком, не навяз ли он тебе, все эти шипящие, свистящие и беглые гласные, вот первый слог "ку" и пропал! А я, а ты, а мы только ведь ждем, где очередной речевой диссонанс вот она, вся правда, Мишель!
Мишель поморщился.
– Прости, Игорь, но я ничего не понял, – жалобно произнес он.
– Потому что ты мудоеб, – я рассердился, нельзя же быть таким тупым такому человеку.
– Значит, первый слог пропал? – Мишель готов был заплакать.
– Пропал, Мишель, пропал, как твои спички, – и я погладил Мишеля.
– Нет, я далеко не мудоеб, но могу же я не понимать чего или не могу, ведь я же не святой.
– Правильно, Мишель, ты не святой, ты – мудоеб, – мне стало жалко Мишеля, я прижался к нему, – вообще мы все мудоебы, Мишель.
Мы поцеловались.
Потом отпрянули.
Потом еще раз поцеловались и снова отпрянули.
Потом поцеловались и уже застыли.
Может ли человек, неоднократно читавший Шестова, любить не очень красивого и не очень умного пожилого мужчину с беспорядочно торчащими из левой ноздри волосками, к тому же еще и тирана?
Вот и я не смог. И мы окончательно отпрянули. Итог нашей встречи был теперь совершенно непонятен.
И тут мы услышали, как заревел наш маленький ангел и бесконечный засранец. Жена взяла его на руки, долго ходила с ним по комнате, напевала идиотское баю-бай, потом не менее идиотское что-то блатное, но мальчик ревел все страшнее, уже стекла дрожали, соседи внизу проснулись, неужели снова пеленки менять?! Жена со слезами на глазах бросилась ко мне: "Спаси и помоги, у ребенка пропали любимые игрушки – волчок, веревочка и доллар!". Мишель, я строго посмотрел на него, где ты – там и волчок, а где волчок – там и доллар, но скажи: веревочка тебе зачем?
– Не знаю, – Мишель сжал губы, – красиво!
Веревочка – и красиво! Тоже мне первый луч на центральной главе Покровского собора! Мишель, ты – хитрая бестия, ты тонкая штучка, но меня не проведешь, я твои приемы знаю, я твои хитрости перед сном учил, колись, подлец!
– У меня, – Мишель тщательно огляделся, – есть враги. Волчком я их отвлекаю, доллар – для засады, веревочка – для расправы.
Чтобы у Мишеля были враги? У моего Мишеля? У этого чуда с волосками из левой ноздри? Где они? За что? Да как им только не стыдно обижать его?
Жена вцепилась в Мишеля, чтобы он игрушки отдал, Мишель испугался, я отвел жену в сторону и приласкал: "Глупенькая, это же Мишель! Сам! С ним так нельзя, вспомни кота, с ним по-другому надо, я уже знаю, как, иди к ребенку, ему же всего месяц, или полтора, или год – не помню, зачем его одного оставлять? А здесь я сам все улажу". Жена не поверила и, рыдая, убежала.
Мишель прилег, я тоже хотел, но ведь у нас теперь точно ничего не получится.
Поэтому я остался стоять.
Мишель попытался снять носки, не смог, сняли вдвоем, но от этого стало еще хуже – в комнате прочно установился запах прогнившей соломы.
– Ты бы хоть носки стирал. Или ноги мыл, – сказал я Мишелю.
– Времени нет, – уклончиво ответил Мишель.
– Мишель, а тебе что больше нравится – моментально замерзающие девушки зимой или постепенно потеющие женщины летом? – терпеливо и мягко спросил я Мишеля, потому что терпение и мягкость – вот два лучших подхода к Мишелю, а их симбиоз, я надеялся, непременно должен дать ожидаемый результат.
– Игорек, врать я больше не могу, устал, но Сурикова я очень люблю, особенно одну там на заднем плане в платке. Вспоминаешь?
Никакого Сурикова я никогда не видел, но на всякий случай понимающе, разумеется, кивнул.
– Вспомнил? А еще прибалты, вот беда... – Мишель, кажется, растаял и стал говорить о сокровенном.
– Мишель, солнышко, пошли ты их всех на хуй, – посоветовал я ему от чистого сердца.
– Всех?! – не поверил Мишель.
– Конечно, всех, а прибалтов – в первую очередь, проживем как-нибудь без их любимого тмина, – я решил вызвать Мишеля на полную откровенность.
– Как же я сам раньше не догадался? – Мишель просветленно крутил в руках веревочку. – И им будет легче, и мне спокойней. А приватизация? А союзный договор? А конвертируемость рубля? – снова разволновался он.
– Проще надо быть, Мишель, – я старался как мог успокоить его, – ближе к природе, к лесу, к воде, к газу, а это все как-нибудь само, само, само... – и я потянул веревочку к себе, – Мишель, отдай, Христом-Богом прошу, ребенку веревочку, он без нее не уснет и на горшок не сядет, доллар – ладно, фонду милосердия для бедных переведешь, а веревочку – отдай, Родиной молю, волчок бери себе, пригодится, у тебя враги есть, тебе он для дела нужен, но только веревочку отдай, – и я упал перед ним на колени, – Мишель, мне ничего не надо, ни выезда, ни въезда, уже все равно, только веревочку верни!
Мишель ударил меня ногой и объяснил, что выезд будет, но вот веревочку он никогда не отдаст.
– Жену позову, – пригрозил я, – а ты, Мишель, мою жену знаешь!
– Я подумаю, – смутился Мишель, – нет, не отдам, зови жену.
Я открыл рот, и Мишель отдал веревочку.
– Мне пора, – Мишель поправил галстук и встал.
– Ну, проси чего хочешь, – пошутил он.
Кто же не мечтает всю свою жизнь о чем-нибудь попросить Мишеля?
Но я в этот момент был занят другим, я думал о том, что мало кому удавалось вот так поговорить с Мишелем в теплой товарищеской непринужденной приятной деловой обстановке в атмосфере полного взаимопонимания. Я уверен – мы подружились и нас еще тянет друг к другу, пускай не так, как раньше, но все равно тянет.
Мы обнялись. "Значит, на хуй и само?" – тихо спросил Мишель и похлопал меня по заду, два раза больно, два раза нет, и ущипнул.
Я наблюдал за ним из окна. "Сам идет", – в ужасе бросались в разные стороны случайные прохожие.
Жена ворчала, что я ничего у Мишеля не попросил, хотя бы вещей, денег и свободы. А какой смысл? Он же все равно не даст, а может быть, у него самого такого и нет. Успею... Не все сразу... Ведь он еще вернется ко мне, мой белл Мишель...
Год ребенка
Во мне проснулся педофил. До этого он спал, и крепко спал, пушками его разбудить было нельзя, спал мой педофил, как дитя, но вот – проснулся!
ЮНЕСКО объявил наступающий год годом ребенка. Нет, меня филантропия ЮНЕСКО ни к чему не обязывала, я всегда ненавидел русских детей – они злы, плаксивы, постоянно кричат, чего-то активно требуют, скверные политологи, хотя и отдают политике много времени, и очень напоминают своих мам – русских женщин, а одного этого уже достаточно. Ведь русские женщины – сплошное Божье наказание!
Тут-то я и познакомился с Петей. Петя, где мне взять суффиксы и падежные окончания, чтобы облизать твое имя? Петечка – так говорят слюнтяи, когда хотят приласкать таких же слюнтяев; Петюшка – так обзывают друг друга в зоне козлы; есть еще Петюнчик – но это для выживших из ума наркоманов. Пусть Петя будет для меня только Петей; дело не в имени, дело в годе.
Стоял сентябрь. Доллар стремительно рос вверх, и было любо-дорого смотреть, как он ебет рубль, засидевшийся в неисправимых девственниках. Казалось, еще немного и от рубля останется только последнее прости, выебет его доллар совсем, выебет и не пожалеет, но у рубля завелись поклонники, и рубль еще пытался, каждый день падая на много позиций, настаивать на своем. Что было, если бы рубль мог говорить? Ведь это был бы не полноценный монолог, а сплошной стон, мучительный и без конца! Прекрасно, что заебанный русский рубль был напрочь лишен дара речи.
Меня позвали на детский день рождения. Есть такой обычай в московских семьях – пить по детскому случаю. Сначала все как бы поздравляют ребенка, суют ему в зубы шоколадку, затем ребенок посылается к черту спать, а взрослые спокойно напиваются. На все притязания ребенка, что вот сегодня, раз праздник-то, можно и подольше не поспать, взрослые суки смеются! Жалко ребенка! А ЮНЕСКО, как всегда, прав – русские дети отвратительны, но русские взрослые еще хуже. Пора давить русских взрослых во имя взрослых детей.