Текст книги "Мастера и шедевры. т. I"
Автор книги: Игорь Долгополов
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Но, конечно, истинным божеством для молодого мастера был гигант Высокого Ренессанса Микеланджело. Вот слова, в которых отражена вся его любовь, все преклонение перед гением Буонарроти:
«Когда я увидел рисунок Микеланджело, – рассказывал он, – изображающий человека в обмороке, то очертание этих расслабленных мускулов, впадины и рельефы этого лица, помертвевшего от телесных страданий, вызвали у меня странное ощущение. Я сам испытывал его страдания. Я жалел его. Я страдал в его теле и чувствовал боль в его членах… Я понял, – продолжал Милле, – что тот, кто создал это, способен воплотить все добро и все зло человечества в одной-единственной фигуре. Это был Микеланджело. Назвать это имя – значит сказать все. Давно, еще в Шербуре, я видел несколько его слабых гравюр, но теперь я услышал биение сердца и голос этого человека, чью неодолимую власть над собой я чувствовал всю мою жизнь».
Может быть, кому-то и покажется странной такая «неврастеничность», такая необычайная чувствительность у парня, обладавшего цветущим здоровьем и незаурядной силой, человека с могучими руками пахаря и душой ребенка. Но, может, в этой самой сверхчувствительности и был тот психологический импульс, который породил феномен, имя которому – Жан Франсуа Милле.
Это не значит, что молодому мастеру была присуща хоть на йоту какая-нибудь инфантильность. Послушайте, что он говорит о процессе создания картины и о французском художнике Пуссене:
«Картину надо сначала создать в уме. Художник не может сделать так, чтобы она сразу выросла у него живая на полотне, – он осторожно, одно за другим, снимает покрывала, которые ее прячут». Но ведь это почти слова Пуссена: «Мысленно я уже видел ее перед собой, а это главное!»
Ловля птиц с факелом.
Огромно было влияние на процесс возмужания молодого таланта таких выдающихся мастеров мирового искусства, как Микеланджело, Мантенья, Пуссен. Их незримая помощь свершила истинное чудо. Сельский парень, провинциал, учившийся в мастерской банальнейшего Делароша, испытав на себе чары парижской академической и салонной живописи, все же выстоял и нашел в себе силы создать картины, покорившие в конце концов и Салон, и его адептов – «желтых» журналистов и газетчиков. С первых шагов искусству Милле было присуще высокое чувство ответственности художника. Прислушайтесь к его словам:
«Красота не в том, что и как изображено на картине, а в прочувствованной художником необходимости изобразить виденное. Сама эта необходимость порождает силу, потребную для выполнения задачи».
«Прочувствованная необходимость» – это та самая высокая гражданственность, та чистота духовного порыва, честность сердца, которая помогала Милле быть верным правде искусства. Милле не раз говорил с чувством горечи:
«Искусство у нас – просто отделка, украшение гостиных, тогда как в старину, и даже в средние века, оно было столпом общества, его совестью…»
«Совесть общества». Все можно было сказать о парижском Салоне: великолепный, блистательный, ослепительный, грандиозный. Но, увы, у салонного искусства не было совести. Это творчество было шикарным, искрометным, душещипательным, если хотите, даже виртуозным, но короткое слово «п р а в д а» было здесь не в чести.
Парижский Салон лгал!
Он говорил неправду в огромных, саженных махинах с пышными декорациями, на фоне которых жестикулировали и декламировали герои мифов – боги и богини, шлемоблещущие римские императоры, владыки Древнего Востока. Вымышленными, ходульными, фальшивыми были дутые мышцы, эффектные драпировки, ракурсы, потоки огня и крови в бесконечных вакханалиях и битвах, созданных салонными корифеями.
Обольстительные пейзане изображали счастливых граждан Франции – страны веселья и радости. Но сытые и дебелые, ликующие пейзане и пейзанки, разыгрывавшие немудреные жанровые сценки «из сельской жизни», были тоже по меньшей мере сказкой – так далеки были те лакированные холсты от жизни. Это художество, лакейское, пустое и пошлое, заполняло стены Салона. В воздухе вернисажей витал аромат духов, пудры, фимиама, ладана.
И вдруг в атмосферу этого благовония ворвались свежий ветер полей, аромат лугов, крепкий запах мужицкого пота. В Салоне появился Милле. Это был скандал!
Но прежде чем рассказать о сражениях Жана Франсуа Милле с парижским Салоном, хочется разобраться, кому нужно было такое скопление пошлости и безвкусицы. Зачем нужен был Салон и его без конца сменяющиеся модные владыки – львы светских гостиных, корифеи вернисажей. На этот вопрос лучше всего ответил великий Жан-Жак Руссо:
«Государи всегда с удовольствием взирают на распространение среди своих подданных склонностей к доставляющим лишь приятное развлечение искусствам… Таким путем они воспитывают в подданных душевную мелочность, столь удобную для рабства».
Живопись парижского Салона, несмотря на крупноформатность полотен и грохот феерических композиций, полностью соответствовала «воспитанию в подданных мелочности». Не менее способствовали этому бесконечные полотна с обнаженными и полуобнаженными нимфами, пастушками, богинями и просто купальщицами. Парижскую публику Салона – мелких буржуа, мещан – вполне устраивал такой маскарад, подменяющий жизнь. И публика ликовала. В воздухе Салона царили благопристойность, благолепие и некая комильфотность, но иногда эта атмосфера взрывалась художниками-новаторами – Жерико, Делакруа, Курбе… Среди возмутителей общественного спокойствия был и Жан Франсуа Милле.
Представьте хоть на миг расфранченную, надушенную, изнемогающую от тесноты и духоты публику парижского Салона второй половины прошлого века. Огромные залы этого «святилища искусства» набиты до отказа десятками, сотнями полотен. Стоны первых христиан, лязг мечей гладиаторов, рев библейского потопа, сладкие мелодии пастушьих пасторалей льются со стен Салона. Какими только ухищрениями колорита, такими головоломными ракурсами, таинственными сюжетами, сладчайшими ню не был уснащен очередной вернисаж! Какое раздолье пошлости, какое море фальши и безвкусицы! И вот посреди всей этой золоторамной феерии перед пресыщенными зрителями предстает маленький холст.
«Человек с мотыгой». Автор Жан Франсуа Милле. Размер 60 X 76 сантиметров. Год создания 1863-й…
Человек. Один. Стоит среди бескрайнего поля. Он устал. И на миг оперся на мотыгу. Мы слышим его прерывистое дыхание. Ветер доносит до нас треск горящих костров, горький аромат горящей травы ест глаза. Крестьянин в белой грубой рубахе. Рваные, старые штаны. Сабо. Лицо, темное от загара, опаленное солнцем. Впадины глазниц подобны античной маске. Открытый рот жадно ловит воздух. Тяжелы кисти натруженных рук с корявыми, узловатыми, как корни деревьев, пальцами. Блестит на солнце металл мотыги, отполированный о жесткую землю. Крестьянин вглядывается в окружающую его нарядную толпу. Он молчит. Но от его немоты еще страшнее вопрос, заложенный в крутых надбровьях.
«Почему?» – вопрошают незримые глаза, сокрытые тенью.
«Почему?» – спрашивают изуродованные непосильным трудом руки.
«Почему?» – задают вопрос опущенные плечи, согнутая, покрытая потом спина человека, сгорбленного раньше времени.
Гудит, гудит свободный ветер, разгуливая по поросшему бурьяном и репейником пустырю. Нещадно палит солнце, обнажая всю неустроенность, одиночество человека. Но ни ветер, ни солнце, ни само небо не могут ответить, почему этот далеко не старый человек должен с самой колыбели до гробовой доски жить в нищете, работая от зари до зари. И все же, несмотря на все лишения и беды, он могуч, он велик, этот Человек!
И он страшен. Страшен своим безмолвием.
Представьте себе, как исказились гримасой удивления, ужаса, презрения только что любезные, веселые, разрумяненные личики прекрасных зрительниц Салона и их лоснящихся от благополучия кавалеров.
Человек молчит.
Человек с мотыгой.
Хотел или не хотел Жан Франсуа Милле, но в немом вопросе, заложенном в маленьком полотне, весь пафос обличения несправедливости существовавшего строя. Для этого ему не нужно было городить многосаженную махину, населять ее десятками статистов, не надо было жечь бенгальские огни пустословия. В том-то и сила Милле, сила пластического воплощения художественного образа. Единственного, неповторимого, лишенного какой-либо ходульности. Потому что в основе каждой картины, большой или маленькой, должна лежать художественная правда. То, чем отмечено творчество столь разных мастеров, таких, как Микеланджело, Рембрандт, Гойя, Суриков, Курбе, Милле, Домье, Мане, Врубель, Ван Гог… и конечно Питер Брейгель Старший Мужицкий.
Но не пора ли нам вновь вернуться к самому Жану Франсуа Милле, которого мы оставили в Париже принимать важное решение – «бросить мазню и начать новую жизнь»?
Слова Милле не расходились с делом. У него были мужицкий твердый характер и чистое нормандское упорство. В 1849 году он с семьей покидает Париж со всем его блеском, суетой, шумом, которые бесконечно мешали Жану Франсуа, не давали ему писать заветные полотна. Он приезжает в Барбизон, глухую деревушку. Милле думал, что он поселится тут на сезон – порисовать, пописать.
Но судьба рассудила иначе.
Художник прожил здесь до своей кончины в 1875 году, более четверти века. В Барбизоне он создал свои лучшие холсты. И сколь трудно ему не приходилось, рядом была земля, любимая, родная, была природа, простые люди, друзья.
Одним из самых близких его товарищей по искусству стал Теодор Руссо, замечательный французский пейзажист. Вот отрывок из письма, которое Милле послал в Париж, к Руссо, когда тот временно по делам уехал из Барбизона:
«Не знаю уж, каковы Ваши замечательные торжества в соборе Парижской богоматери и городской ратуше, но мне более по душе те скромные празднества, которыми встречают меня, едва только я выхожу из дому, деревья, скалы в лесу, черные полчища ворон в долине или какая-нибудь полуразвалившаяся крыша, над которой вьется дымок из трубы, затейливо расплываясь в воздухе; и ты узнаешь по нему, что хозяйка стряпает ужин для усталых работников, которые вот-вот прибредут с поля домой; или маленькая звездочка вдруг блеснет сквозь облако – мы один раз любовались такой звездой после великолепного заката – или покажется вдалеке чей-то силуэт, медленно поднимающийся в гору, да разве можно перечислить все, что дорого тому, кто не считает, что грохот омнибуса или пронзительный скрежет уличного жестянщика – самые лучшие вещи на свете. Только не всякому признаешься в таких вкусах: есть ведь господа, которые называют это чудачеством и награждают нашего брата разными противными кличками. Я только потому и признаюсь Вам в этом, что знаю – вы страдаете тем же недугом…»
Пряха.
Надо ли что-нибудь добавлять к этому крику души, влюбленной в тихую прелесть бессмертной природы. Милле не раз говорил, что нет ничего приятней, как улечься в папоротниках и смотреть на облака. Но особенно он любил лес.
– Если бы вы только видели, до чего хорош лес! – говорил он. – Я иногда ухожу туда под вечер, когда кончу денную работу, и всякий раз возвращаюсь домой в смятении. Какое страшное спокойствие и величие! Порой меня в самом деле охватывает страх. Не знаю уж, о чем перешептываются эти ракальи-деревья, но какой-то у них идет разговор, и мы только потому не понимаем их, что говорим на разных языках, вот и все. Не думаю, чтобы они просто так судачили.
Но живописец не видел в деревне, в окружающих его полях лишь идиллию, некий Эдем. Вот примерно его слова, в которых вы явственно чувствуете рождение сюжета «Человека с мотыгой», уже известного вам по парижскому Салону 1863 года.
«Я вижу и венчики одуванчиков, и солнце, когда оно встает далеко-далеко отсюда и пламя разгорается среди облаков. Но я вижу еще и лошадей в поле, дымящихся от пота, когда они везут плуг, и на каком-нибудь каменистом участке – человека, выбивающегося из сил; он трудится с раннего утра; я слышу, как он задыхается, и чувствую, как он с усилием распрямляет спину. Это трагедия среди великолепия – и я здесь ничего не придумал».
… Где-то далеко были Париж, Салон, недруги. Поистине казалось, что жизнь можно начать сначала. Но не тут-то было. Большая семья требовала средств, а их не было. Живопись тоже была недешевым занятием. Краски. Холсты. Модели. Все это деньги, деньги, деньги. И вновь и вновь перед Милле вставал неотступный вопрос: как жить? В пору создания своей лучшей картины «Собирательницы колосьев», в 1857 году, художник был в отчаянии, на пороге самоубийства. Вот строки из письма, раскрывающего безысходность нужды Милле.
«На сердце у меня сплошной мрак, – писал он. – А впереди все черным-черно, и эта чернота надвигается… Подумать страшно, что будет, если мне не удастся раздобыть денег на ближайший месяц!»
Переживания художника обострились тем, что он не мог видеть свою любимую мать. Не было средств, чтобы поехать навестить ее. Вот письмо матери к сыну, уже известному художнику, но, к несчастью, не имевшему несколько лишних франков, чтобы посетить родное селение Грюши.
«Бедное мое дитя, – писала мать, – если бы ты только приехал, пока еще не наступила зима! Я так истосковалась, только и думаю – хоть бы еще разок поглядеть на тебя. Для меня уже все кончено, одни только мучения остались мне да смерть впереди. Все тело у меня болит, и душа разрывается, как подумаю, что станется с тобой, безо всяких средств! И нет мне ни покоя, ни сна. Ты говоришь, что тебе очень хочется приехать повидаться со мной. А уж мне-то как хочется! Да, видно, у тебя нет денег. Как же ты живешь? Бедный мой сынок, как подумаю обо всем этом, просто сердце не на месте. Ах, я все – таки надеюсь, что, бог даст, ты вдруг соберешься да приедешь, когда уж я тебя совсем и ждать перестану. И жить мне невмоготу, и умереть не хочу, так хочется повидаться с тобой».
Мать умерла, так и не повидавшись с сыном.
Таковы страницы жизни Милле в Барбизоне. Однако Жан Франсуа вопреки всем невзгодам, горю, отчаянию писал, писал, писал. Именно в годы самых жестоких лишений он создал свои шедевры. Таков ответ истинного творца на удары судьбы. Работать, работать вопреки всем бедам!
Первым шедевром, созданным в Барбизоне, был «Сеятель». Он написан в 1850 году.
… Широко шагает Сеятель. Гудит пашня. Он идет величаво, неспешно. Через каждые три шага правая рука его достает из мешка горсть пшеницы, и вмиг взлетает перед ним золотая россыпь зерен. Взлетает и падает в черную влажную почву. Эпической мощью веет от этого маленького холста. Человек. Один на один с землей. Не герой античного мифа – простой мужик в изношенной рубахе, в разбитых сабо шагает, шагает по широкому полю. Кричат вороны, взметнувшиеся над краем пашни. Утро. В сизом мареве на косогоре – упряжка волов.
Весна. Небо белесое, холодное. Зябко. Но лицо землероба блестит. Пот, горячий пот залил словно кованное из меди лицо. Первозданная, древняя тайна рождения новой жизни озаряет полотно Милле. Суровая романтика обыденности пронизывает картину.
Навстречу развращенному, изнеженному зрителю парижского Салона шагнул истинный герой истории рода человеческого.
Не библейский святой, не восточный владыка, не Цезарь – сам Его величество Народ предстал на холсте Милле…
Великое безмолвие весны. Воздух звенит от пробуждающихся соков земли, набухшей от росы. Почти осязаемо чувствуешь, как дышит пашня, разбуженная плугом, готовая принять животворное семя. Широко, широко шагает Сеятель. Он улыбается, он видит десятки, сотни, тысячи своих братьев, идущих рядом с ним в это светлое утро и несущих земле, людям новую жизнь. Он видит море, море хлебов. Плоды трудов рук своих.
В Салоне взорвалась граната. Таков был резонанс, вызванный этим маленьким холстом. Досужие борзописцы договорились до того, что увидели в пригоршне зерна в руках сеятеля «угрозу простолюдина».
Он-де, мол, бросает не зерна, а… картечь.
Вы скажете – бред?
Возможно. Итак, скандал разыгрался.
«Нищенским стилем» обозвали манеру живописи Милле. Сам мастер не без юмора говорил, что когда он видит свои полотна рядом с вылощенными, лакированными холстами Салона, «то ощущает себя человеком в грязных башмаках, попавшим в гостиную».
Подобно Вергилию, Милле неторопливо разворачивал перед зрителем эпопею сельской жизни. Школа Мантеньи, Микеланджело, Пуссена позволила ему создать свой язык, простой, монументальный, предельно честный. Любовь живописца к природе, к земле – любовь сына. Мало у кого из художников нашей планеты за всю историю так ощущаешь эту невидимую пуповину, связывающую человека с землей.
Было бы несправедливым сказать, что истинные ценители искусства не заметили «Сеятеля». Вот что писал Теофиль Готье:
«Мрачное рубище одевает его (сеятеля), голова покрыта каким-то странным колпаком; он костист, тощ и изнурен под этой ливреей нищеты, и, однако же, жизнь исходит от его широкой руки, и великолепным жестом он, у которого ничего нет, сеет на земле хлеб будущего… Есть грандиозность и стильность в этой фигуре с мощным жестом и гордой осанкой, и кажется, что он написан той землей, которую он засевает».
Собирательницы колосьев.
Но это были лишь первые ласточки признания. До большого успеха было еще очень-очень далеко. Главное, «Сеятель» не оставил никого из зрителей безучастным, равнодушным. Были лишь «за» или «против». А это значило очень много.
«Собирательницы колосьев». 1857 год. Одна из самых значительных картин Милле. Пожалуй, апофеоз его творчества. Это полотно создано в годы самых тяжких житейских испытаний.
Август. Выжженное зноем жнивье. Немилосердно палит солнце. Ветер, горячий, пахнущий пылью, доносит стрекот кузнечиков, глухой людской говор. Колосья. Хлеб наш насущный. Колючая стерня жесткой щетиной встречает руки крестьянок, ищущих колоски. Голод, грядущая зима согнали сюда этих женщин. Деревенская голь. Беднота. Бронзовые, темные от загара лица. Выгоревшая одежда. Все приметы безысходной нужды. «Свидетельство о бедности» – бумага дает право собирать колоски, и это считается благодеянием. У края поля – огромные скирды, возы, груженные до предела снопами. Урожай богат!
Но все это изобилие не для этих женщин, согнувшихся в три погибели. Их удел – нужда. Сборщицы колосьев. Ведь это сестры, жены могучего Сеятеля. Да, они собирают ничтожную часть от обильного, посеянного им урожая.
И снова, хочет или не хочет Жан Франсуа Милле, перед нами во всей своей грандиозности встает вопрос.
Почему?
Почему все изобилие, все богатство земли попадает не в те руки? Почему труженик, взрастивший урожай, влачит нищенское существование? А иные? И опять, хотел этого или нет автор, гражданственность его холста потрясает священные устои современного ему общества. Молчат три женщины, собирая колоски. Мы не видим выражения лиц. Предельно скупы их движения, в которых нет ни на йоту протеста, а тем более бунта.
И, однако, досужему критику из газеты «Фигаро» померещилось нечто подобное. Он вопил с газетной полосы:
«Удалите маленьких детей! Вот проходят сборщицы г. Милле. Позади этих трех сборщиц на мрачном горизонте вырисовываются лики народных восстаний и эшафоты 93 года!»
Стога.
Так правда бывает порой страшнее пуль и картечи. Картины Милле утвердили новую красоту в искусстве Франции XIX века. Это была «необыкновенность обыкновенного». Правда.
И только правда.
Жизнь продолжалась. Через два года после создания «Собирательниц колосьев» Милле, уже широко известный художник, пишет одному из друзей. Письмо датировано 1859 годом, годом создания «Анжелюса».
«Дров у нас осталось дня на два, на три, и мы просто не знаем, что делать, как достать еще. Через месяц жене родить, а у меня ни гроша…»
«Анжелюс». Одна из самых популярных картин мирового искусства. Сам Милле так рассказывает о зарождении ее сюжета: «Анжелюс» – это картина, которую я писал, думая о том, как некогда, работая в поле и заслышав звон колокола, бабушка не забывала прервать нашу работу, чтобы мы благоговейно прочитали… «Анжелюс» за бедных умерших».
Сила картины – в глубоком уважении к людям, трудившимся на этом поле, любившим и страдавшим на этой грешной земле. В гуманистическом начале причина широкой известности полотна.
Шли годы. Милле все глубже и глубже проникал в самую суть природы. Его пейзажи, глубоко лиричные, необычайно тонко решенные, поистине звучат. Они являются как бы ответом на мечту самого живописца.
«Стога». Сумерки. Сиреневая, пепельная мгла. Медленно, медленно плывет по небу жемчужный парус молодой луны. Пряный, горький аромат свежего сена, густой запах теплой земли напоминают о сверкающем солнце, многоцветье лугов, ярком летнем дне. Тишина. Глухо звучит цокот копыт. Бредут усталые кони. Словно из земли вырастают огромные стога. А ведь совсем недавно ветер доносил звонкий девичий смех, хохот парней, холодный визг стальных кос, размеренный, жесткий. Где – то рядом еще кипела работа косарей. Темнеет. Стога словно тают в наступающем мраке. Сансье говорил, что Милле работал так «легко и естественно, как поет птица или раскрывается цветок». «Стога» – полное подтверждение этим словам. Художник к концу жизни достиг полной раскованности и непостижимой тонкости вал еров.
в 1874 году Жан Франсуа Милле пишет свой последний холст – «Весна». Ему шестьдесят лет. Это его завещание…
«Весна». Прошел ливень. Весь мир, будто умытый, засверкал свежими колерами. Еще грохочет вдали гром. Еще, тесня друг друга, ползут по небу седые, свинцовые громады грозовых туч. Полыхнула лиловая зарница. Но победоносное солнце прорвало душный плен облаков и зажгло самоцветную радугу. Радуга – краса весны. Пусть хмурится непогода, веселый ветер прогонит аспидные тучи прочь. Мы слышим, как вольно дышит юная, будто вновь рожденная земля, молодые травы, побеги ветвей. Тихо. Вдруг упала с хрустальным звоном одинокая капля. И снова тишина. Прижались к земле маленькие домики. Высоковысоко в грозном небе бесстрашно парят белые голуби. О чем-то шепчутся цветущие яблони. Муза мастера юна, как никогда.
«Нет, я не хочу умирать. Это слишком рано. Мое дело еще не сделано. Оно едва начинается». Эти слова написал один из величайших художников XIX века – Франсуа Милле.