444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Талалаевский » Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта » Текст книги (страница 21)
Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:34

Текст книги "Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта"


Автор книги: Игорь Талалаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Женщины волновали Андрея Белого гораздо сильнее, чем принято о нем думать. Однако в этой области с особенною наглядностью проявлялась и его двойственность, о которой я только что говорил. Тактика у него всегда была одна и та же: он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. Обратно: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед «падением» ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, – но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили.

Нина Петровская пострадала за то, что стала его возлюбленной. Он с нею порвал в самой унизительной форме. Она сблизилась с Брюсовым, чтобы отомстить Белому – и в тайной надежде его вернуть, возбудив его ревность.

В начале 1906 года, когда начиналось «Золотое Руно», однажды у меня были гости. Нина и Брюсов пришли задолго до всех. Брюсов попросил разрешения удалиться в мою спальню, чтобы закончить начатые стихи. Через несколько времени он вышел оттуда и попросил вина. Нина отнесла ему бутылку коньяку. Через час или больше, когда гости уже собрались, я заглянул в спальню и застал Нину с Брюсовым сидящими на полу и плачущими, бутылку допитой, а стихи конченными. Нина шепнула, чтобы за ужином я попросил Брюсова прочесть новые стихи. Ничего не подозревая (я тогда имел очень смутное понятие о том, что происходит между Ниной, Белым и Брюсовым), я так и сделал. Брюсов сказал, обращаясь к Белому:

– Борис Николаевич, я прочту подражание вам.

И прочел. У Белого было стихотворение «Предание», в котором иносказательно и эвфемистически изображалась история разрыва с Ниной. Этому «Преданию» Брюсов и подражал в своих стихах, сохранив форму и стиль Белого, но придав истории новое окончание и представив роль Белого в самом жалком виде. Белый слушал, смотря в тарелку. Когда Брюсов кончил читать, все были смущены и молчали. Наконец, глядя Белому прямо в лицо и скрестив, по обычаю, руки, Брюсов спросил своим самым гортанным и клекочущим голосом:

– Похоже на вас, Борис Николаевич?

Вопрос был двусмысленный: он относился разом и к стилю брюсовского стихотворения, и к поведению Белого. В крайнем смущении, притворяясь, что имеет в виду только поэтическую сторону вопроса и не догадывается о подоплеке, Белый ответил с широчайшей своей улыбкой:

– Ужасно похоже, Валерий Яковлевич!

И начал было рассыпаться в комплиментах, но Брюсов резко прервал его:

– Тем хуже для вас!

Зная о моей дружбе с Ниной, Белый считал, что чтение было сознательно мною подстроено в соучастии с Брюсовым. Мы с Белым встречались, но он меня сторонился. Я уже знал, в чем дело, но не оправдывался: отчасти потому, что не знал, как начать разговор, отчасти из самолюбия. Только спустя два года без малого мы объяснились…

Белый. Снова увиделись мы с Брюсовым в феврале 1905 года, когда я, забывши об Н*** и о нем, переполненный весь впечатленьями от революции, пережитой в Петербурге, от Блоков и Д. Мережковского, вновь появился в Москве; он явился как встрепанный, с молньей в глазах и с неприязнью в надутых губах; с дикой чопорностью сунув пальцы и вычертивши угловатую линию локтем, он бросил на стол корректуры, мои, прося что-то исправить; но видом показывал, что корректуры – предлог; кончив с ними, стоял и молчал, не прощаясь, наставяся лбом на меня, точно бык перед красным, посапывая: бледный, весь в красных угрях.

Вдруг без всякого повода, точно бутылка шампанского пробкою, хлопнул ругательством, – не на меня: на Д. С. Мережковского, зная, что у этого последнего жил и что для внешних я в дружбе с ним; я – оборвал Брюсова; он, отступая шага на два, свой рот разорвал: в потолок:

– «Да, но он продавал…» – «что» – опускаю: ужаснейшее оскорбление личности Мережковского; я – так и присел; он, ткнув руку, весьма неприязненно вылетел.

Когда опомнился, – бросился тотчас за стол, написав ему, что я прощаю ему, потому что он «сплетник» известный; ответ его – вызов: его секундант ждет в «Весах» моего…

Белый – Брюсову. 19 февраля 1905. Москва.

Многоуважаемый Валерий Яковлевич,

Считаю нужным написать вам эти несколько строк. Я не протестую против лично ваших слов о Мережковских, хотя они меня глубоко оскорбляют за Мережковских. Ведь вы ругаете периодическивсех. Вы и пишете нехорошие вещи про всех (про меня, например). Лично я относительно себя совершенно ничего не имею: вам так подходит. Я вас часто про себя называю – <ругателем.»– это одна из ваших черт. Наконец, мне приходилось много присматриваться к вам и думать о вас, так что я в себе уяснил эту вашу черту. Далее, я позволил вам бранить Мережковских сегодня в разговоре. Но предупреждаю, что без позволенияя бы не мог выслушать теперь ваши слова о Мережковских, особенно в присутствии третьего постороннего лица. Мережковские мне близки и дороги, и я очень близок к ним. Считаю нужным предупредить вас, Валерий Яковлевич, что впредь я буду считать ваши слова, подобные сказанным мне сегодня (по моему позволению), обидой себе…

Брюсов – Белому. 20 февраля 1905. Москва.

Милостивый государь Борис Николаевич!

Полагаю, что вы не откажетесь принять на себя ответственность за те слова, которые вы позволили себе обратить ко мне. После всего, что вам случалось говорить мне лично и высказывать обо мне печатно, я не могу принять многих выражений вашего письма иначе, как за сознательное желание оскорбить меня. Если вы находите, что я неверно понял ваши слова, я настаиваю, чтобы вы письменно опровергли их, причем я оставлю за собой право сообщить это опровержение всем, кому сочту нужным, из числа наших общих знакомых. В противном случае поручите одному из ваших друзей (большим снисхождением ко мне с вашей стороны было бы, чтобы то не был г. Эллис) переговорить о дальнейших последствиях ваших слов с С. А. Поляковым, которому я передам все подробности происшедшего между нами. (Видеть С. А. Полякова можно ежедневно в конторе книгоиздательства «Скорпион», около 31/2 час. дня.) Если же вы уклонитесь от того и другого, я найду средство публично выразить свое презрение вашей трусости.

Уважающий ваш литературный талант…

Белый. Я, все взвесивши, понял: Д. С. Мережковский – предлог для дуэли; причина действительная – истерический взрыв, мне неведомый, в Н***; тут же понял я, что «испытует» во мне просто честность; кабы уклонился, он мог бы унизить меня перед Н***: трус, друзей защитить уклонился! Все взвесив, ответил ему, что предлогов действительных нет для дуэли; но, если упорствует он, я, упорствуя в своей защите Д. С., отрицая дуэль, буду драться…

Белый – Брюсову. 21 февраля 1905. Москва.

Многоуважаемый Валерий Яковлевич,

С несказанным удивлением я прочел ваше неожиданное для меня письмо и ничего не понимаю. Зная мое всегдашнее отношение к вам (неоднократные ссоры мои из-за вас, посвященные вам стихи и т.д.), неужели в моем письме вы могли отыскать что-либо оскорбительное для себя? Я его написал быстро и не помню достоверно выражений, в которых вы могли бы найти нечто оскорбительное для себя; потрудитесь сообщить мне досконально те из моих фраз, в которых вы могли найти для себя оскорбление. Все письмо написано не из желания вас обидеть, а из желания исполнить свой долг относительно людей, с которыми я связан теснейшими узами дружбы. Помня, что я сказал вам, что позволю вам говорить о Мережковских, что угодно (зная и прежде ваши слова о них, а также ваш страстный, стремительный, парадоксально-пылкий темперамент, а также считая вас среди немногих, кому я многое позволяю), – помня все это, я принужден был со страданием выслушать ваши неверные слова о Мережковском. Когда вы ушли, я спохватился, что не предупредил вас о полной несовместимости наших дружественных или по крайней мере добрых отношений, если вы впредь в моем присутствии будете так выражаться о Мережковском. Я быстро написал вам обидевшее вас письмо, в котором называл вас без злобы или обидных для вас смыслов «ругателем», намекая на ваш вспыльчивый темперамент (может быть, тут был добродушный юмор… не больше)…

Впрочем, не могу опровергать или объяснять всех своих слов, ибо не понимаю, в каких именно оттенках слов вы увидели нечто, оскорбившее вас. Потрудитесь или переслать мне письмо с подчеркнутыми местами, которые вам не нравятся, или процитировать их, чтобы я мог их объяснить.

С своей стороны выражаю мое глубокое удивление как странному тону вашего письма, так и полному незнанию моего отношения к вам… Если вы человек честный, вы пойдете навстречу моему желанию прекратить возникшее недоразумение. В противном случае, конечно, я меняю тон моего отношения к вам. Всякое письмо, если в нем нет ничего интимного, можно показывать всякому, кому угодно. Пожалуйста, показывайте всем все, что я пишу вам.

Еще раз удивляюсь так странно возникшему недоразумению.

Остаюсь готовый ко всяким услугам…

Белый. Он взвешивал долго письмо; вдруг, явясь к Соловьеву, взволнованный, мягкий и грустный, уселся писать мне ответ примирительный, чтобы С. М. Соловьев[62]62
  Соловьёв, Сергий (1885–1942) – русский поэт и религиозный философ, православный (впоследствии греко-католический) священник. Внук историка С. М. Соловьёва, племянник философа и поэта Владимира Соловьёва, троюродный брат Александра Блока, друг Андрея Белого.


[Закрыть]
передал его лично; в те дни клекотал Соловьеву, что хочется очень ему, «просияв», умереть. В эти месяцы лучшие стихотворения сборника «Стефанос» им написаны; в них – отражения его издергов с Н***…

Брюсов – Белому.

22 февраля 1905. Москва.

Многоуважаемый Борис Николаевич!

Считаю себя вполне удовлетворенным вашими поступками и рад, что вправе смотреть на недоразумение, возникшее между нами, как на улаженное.

Вполне готовый к услугам…

Белый – Брюсову. 22 февраля 1905. Москва.

Многоуважаемый Валерий Яковлевич.

Мне приятно убедиться в своем мнении относительно вас. Я был уверен, что вы были введены в заблуждение относительно моих намерений, когда прочли в моем письме себе обиду.

С своей стороны нахожу нужным заявить, что в своем объяснительном письме мною руководило только искреннее желание выяснить недоразумение. Я всегда готов идти на какое угодно удовлетворение, посредством слов или посредством дуэли.

Готовый к услугам…

Белый. Скоро мы встретились пред типографией: вблизи манежа; из шубы торчал толстый сверток закатанных гранок; склонив набок голову, он воркотал, как пристыженный:

– «Да, хорошо умереть молодым: вы, Борис Николаевич, умерли бы, пока молоды; еще испишетесь: переживете себя… А теперь, – как раз вовремя!»– «Да не хочу я, В. Я., умирать! Дайте мне хоть два годика жизни!» – «Ну, ну: поживите себе еще годика два!» Повалила хлопчатая снежная масса на мех его шубы; из хлопьев блеснул на меня бриллиантовым взглядом: из длинных и черных ресниц; побежал в «Скорпион» – рука в руку; а голову – набок; хлопчатая масса его завалила. Да, жило в нем что-то от мальчика, «Вали»; и это увидел в нем Блок:

– «Знаешь, Боря, в нем детское что-то; глаза, – ты вглядись: они – грустные!». С 905 до 909 года мы, вместе работая, часто встречались и много беседовали: не вдвоем, а втроем, вчетвером: с Соловьевым иль с Эллисом; мы составляли уютную, дружную очень четверку; то время – полемики: бой «Весов» против решительно всех – под командою Брюсова; «вождь» был покладист, любезен, сдавая так часто мне, Эллису знамя «Весов», даже следуя лозунгам нашим. Встречался с нами, любил порезвиться, задористо, молодо, быстро метая свои дружелюбные взоры; но стоило нам с ним остаться вдвоем, – наступало молчанье: тяжелое; мы опускали глаза; тень от «черной пантеры», меж нами возникнувшей некогда, точно мелькала и солнечным днем…

Белый – Брюсову. 9 июня 1905. Дедово.

Воистину дорогой мне Валерий Яковлевич,

Неожиданно пишу. Хочу сказать вам из тишины, где ближе душа к самому себе, что я вас всегда любил, а теперь еще более глубоко люблю, что бы между нами ни было в прошлом или в будущем. Вы из числа тех, которых я никогда не забываю. Верьте мне, потому что теперь, вдали от людей, передо мной отчетливо (в) сплывают узоры дней, и в этих узорах я вижу многое, чего прежде не понимал. Сколько людей расплываются тенью, по ваш образ отчетливо высечен в моих глазах. Если я когда-нибудь говорил о вас, как о мареве, то верьте, это потому, что считал вас едва ли не единственным из сущих, добровольно служащих Химере Смерти. «Облак черный»– если бы он не затуманивал часто и моих глаз, я никогда не боролся бы с ним, я никогда не стал бы на определенную точку зрения в жизни. Ваш «облак черный» – это я сам борюсь с собой, и для себя пригвождаю криком <марева»: все, что стоит на пути моего успокоения. Вы – единственный почти сущий.

Глубоко любящий вас…

Белый. Но запомнилось мне посещение Дедова им; был июль; мы с С. М. обитали в уютнейшем маленьком флигеле, среди цветов, в трех малюсеньких комнатах; Брюсов явился сюда; ночевал, во все вник: в быт, в цветы и в людей, оценив белоствольные рощи, А. Г. Коваленскую[63]63
  Коваленская, Александра Григорьевна (1829—?) – русская писательница для детей.


[Закрыть]
, старенькую и трясущуюся средь настурций, с Вольтером в глазах и с Жуковским в устах, в черном платьице, в черной наколочке, в черной косынке.

В. Я. мы водили по полю; он, став вдруг шалун, предложил состязание: вперегонки; я показывал свое искусство в прыжках; тотчас он захотел меня в этом побить, перескакивая через куст; но был бит; увидав, как вбегаю я по наклоненному низко над прудом стволу, не держися за ветви, он тотчас испробовал это: с успехом; конечно, стащили его мы в село Надовражино, к сестрам Любимовым, трем остроумным поповнам; одна из них, тонко внимавшая Блоку, ему, совершенно пленясь молодой простотою его, вдруг схватив его за руки, бросила:

– «Вы – удивительный!»

Вечером он, прималясь и подсевши под ухо старушки Коваленской, ей стал ворковать про Жуковского что-то, – такое пленительное, что старушка, его не любившая, быстро затаявши, стала каким-то парком; ее сын, В. М., приват-доцент, постоянно глумившийся над строчкой Брюсова, только руками развел:

– «Ну, – и я побежден!»

Всех пленил и уехал.

Я здесь опускаю работу, которую с ним провели мы за этот период… В девятьсот лишь девятом году неожиданно он мне напомнил ненужное прошлое наше в стихах, посвященных мне, где он описывал, как он свой жезл поднимал на меня, чтоб убить, и как выпал тот жезл из руки.

 
Я обменял мой жезл змеиный
На посох бедный, костяной.
 

Я ответил стихами, в которых есть строки:

 
«Высоких искусов науку
И марево пустынных скал
Мы поняли», – ты мне сказал:
Братоубийственную руку
Я радостно к груди прижал.
 

Но стихи вышли, как расставание в сфере культурной работы, которая – оборвалась; примирением внутренним, но расхождением внешним открылся период тот; Брюсов мне выявил, так сказать, «правый уклон» в символизме… Уже закрылись «Весы»; я ушел в «Мусагет»; Брюсов – в «Русскую мысль»…

Мы скоро ударились лбами, когда под давлением Струве[64]64
  Струве, Пётр (1870–1944) – русский общественный и политический деятель, экономист, публицист, историк, философ.


[Закрыть]
не принял он заказанного мне «Русской мыслью» романа: я кричал на него; даже сцены устраивал: на заседанья «Эстетики»; он же, терпя мои резкости, молча морщился, силясь меня успокоить; он был совершенно бессилен; давил его Струве, который пришел от романа – в неистовство, до ультиматума мне, чтобы я вообще не печатал романа нигде.

Вышел громкий скандал, от которого лишь пострадал он со Струве; я ж – переборщил в своей долгой злопамятности, лет двенадцать отказываясь от свидания с ним; я не понял, что «инцидент» наш – неразбериха игры, от которой он более пострадал…

Еще раз столкнулись мы лбами с В. Я.: в 1918, когда меня группа писателей прочила вместо него, предлагаемого Луначарским[65]65
  Луначарский, Анатолий (1875–1933) – русский советский писатель, общественный и политический деятель, переводчик, публицист, критик, искусствовед.


[Закрыть]
, в заведующие «Лито».

Только в 1924 году он, больной, примиренный, явясь в Коктебель, где я жил у Волошина[66]66
  Волошин, Максимилиан (фамилияприрождении – Кириенко-Волошин; 1877–1932) – русский поэт, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик.


[Закрыть]
, с доброй сердечностью мне протянул через колкости «Воспоминаний» моих свою руку; тогда лишь воистину:

Братоубийственную руку Я радостно к груди прижал.

В Коктебеле для Макса Волошина в день именин его изображали пародию мы на кино… но и в легкой игре проскользнул лейтмотив отношений – старинный, исконный: борьбы между нами; он, изображая командующего аванпостом французским в Сахаре, сомнительного авантюриста, меня – арестовывал; мне передали, как оба, в пылу нас увлекавшей игры, за кулисами перед готовимой импровизацией спорили, кто кого на цепь посадит:

– «Я – вас!»

– «Нет, – я вас!»

Наблюдавшие нас утверждали, что в лицах (моем и его) был действительный пыл, точно речь об аресте – не шутка: серьез.

И запомнилось раннее утро; четыре часа; солнце не подымалось; тяжелые тучищи заволокли горизонт; на морском берегу мы прощались: под взревы волны; он сердечно мне подал ослабевшую руку; я с чувством пожал ее; я собирался в Москве навестить его; кашлял отчаянно он, незадолго промокнувши у Карадага: под ливнем; вернувшись в Москву, не поправился он.

Через месяц не стало его.

Провожая печальное шествие, я был притиснут толпой под балкон того здания, внутри которого с ним каждый день я встречался, когда мы, не зная друг друга, учились у Льва Поливанова, – здания ГАХНа; на мне столь знакомый балкон вышел тихо А. В. Луначарский; за ним вышел Коган; и произнеслось над Пречистенкой:

– «Брюсов – великий!»

Взволнованный воспоминаньями, помнится, выкрикнул я нечто дикое; переконфузившись, – юрк: в переулок; позднее пришлось объяснить этот вскрик… «из волнения»; ведь для меня ж – умер «Брюсов»: эпоха, учитель, поэт!

 
Неизъяснима синева.
Как сахарная голова,
Сребрен светом,
Как из пепла, —
Гора из облака окрепла.
 

Брюсов – текучая диалектика лет: противленец, союзник, враг, друг, символист или – кто? Можно ли в двух словах отштамповать этот сложный процесс, протекавший в нем диалектически? Мы, отработавшие вместе с ним

в одной комнате шесть почти лет, награжденные определеньем «собаки весовские», можем ли быть вместе с ним взяты в скобки? Одну из «собак» вызывал на дуэль; а другая «собака» гонилася с палкой за ним; и потом, отслужив, повернулась спиною к нему в «Мусагете»…

«Бесовская» группа – есть группа или разнобой?

Брюсов – нет, мне не пара…

Белый – Брюсову. Около 28 сентября 1905. Москва.

… Не удивитесь этому моему письму. В нем вы, вероятно, будете иметь последний образчик моего юродства, т. е. это моя последняя попытка говорить с вами не литературным или «сеерх»-человеческим языком а просто человеческим. Обращаюсь к вам как к человеку, способному понимать слова «душа», «искренность» и т. д. Мне хотелось бы нарисовать картину моего нелепого и комичного положения в московском кружке представителей «нового искусства». Я никогда не делал попыток вступить на литературное поприще. Еще менее претендовал я быть какой-то «сеерх-мирно-безмирной» арабеской. Я всегда жил среди людей простых, ученых, обыденных. Я не чувствовал никогда среди них такого отчаянного одиночества, которое чувствую в вашей среде. Я всегда был просто человеком, с просто человеческими запросами души. Неожиданно для себя я стал «литератором». Мое произведение «Симфония», которое я с боязливостью прочел М. С. Соловьеву, было отобрано у меня покойным. Дальнейшее вы знаете. Вы знаете и то, что я никогда насильноне врывался в среду представителей «нового искусства». Но волей-неволей участвуя в общих с вами и с вашими товарищами литературных предприятиях, я, естественно, обращаюсь ко всем вам с запросами, если хотите, даже с требованиями чисто человеческих отношений. Ввиду этого я считаю долгом обратиться к вам и к вашим открыто и честно с покорной просьбой или ограничиться чисто деловыми, литературными отношениями, или прямо судить меня (не тайно), чтобы и я в свою очередь мог судить вас (чтобы всякая тень затаенности, предательства или софистики исчезла из наших отношений).

Мое общение с вашим кружком возникло неожиданно. Теперь повсюду у вас говорят о моей неустойчивости, бесприндипности, чуть ли не предательстве. Никто мне не заявляет этого открыто, прямо, честно. Ввиду всего этого я сам чувствую обязанность высказать некоторые соображения относительно своего положения в вашей среде.

С первого момента моего знакомства с «декадентами» (я так говорю исключительно для краткости) я поражался в высшей степени упрощенным пониманием моей личности, какое меня встретило у вас. В литературе у меня есть свой аспект, но, боже мой, до какой степени я не весь выражаюсь в литературе. И строить мой облик по тому, что я пишу, значит рисовать вместо человека руку, или вместо лица – губы, нос, брови (без глаз) и т. д. Вот такое-то упрощение, упорное и стихийное, встретило меня в вашей среде, и из деликатности я слишком мало боролся, к сожалению, за себя среди всех вас. Вы все увидели мой призрак вместо меня, и, быть может, оттого сами стали казаться мне призраками. Это был мой стихийный протест против вашего стихийного непонимания меня (в сознании я удерживался от объяснений по многим причинам, которые могу изложить). В самом начале моего общения с вашей средой меня неприятно поражал какой-то вначале трудноуловимый оттенок ваших отношений ко мне. Впоследствии я сообразил, что этот оттенок – холодное, книжное любопытство. Меня брали одни как виньетку, заставку, орнамент, другие – как кликушу, фокусника, юродивого и т. д. Человека, человека все одинаково забыли во мне. Дружеского сочувствия ни в ком я не встретил. А я искал его. Я имел на него право. Я всегда полагал, что внешнее общение – кореллат внутреннего, и всем раскрывал свою душу, и вначале не хотел думать, что все, кто смотрит на меня, – смотрят мимо. А я-то удивлялся в свое время, говорил себе: «Не то, не то, не то…» Удивлялся, что не умеюговорить с декадентами. Просто не тонкоко мне отнеслись, а я-то и не предполагал, что у «новых поэтов» старые представления о формах общежития, что они – еще «старые люди», способные грубо обрывать цветы души. Смутно мне чувствовалось, что здесья обречен на одиночество.

Когда я, так сказать, афишировал свою принадлежность к вашей группе, ряд лид, с детства меня знавших и близких мне, отступили от меня. Стал я изгнанником, но и к вашему берегу не пристал, потому что нет у вас своего берега, все вы не любите друг друга и соединяетесь только для совместного нападения. Мне было тяжело одиночество, но я все же стал под вашим флагом, считая вас протестантами во имя новых форм жизни, а вы же меня обвинили в попрании всех форм, исходя из воззрений старой жизни. И понял я, что «новая жизнь» у вас только слова, что не я арабеска, а вы все. Но я молчал. Я и теперь молчал бы. Но вы браните меня у меня за спиной, и я сам предъявляю к вам этот иск.

Еще обижались на меня, если созданное представление обо мне не совпадало с моей личностью. В этом виноват не я, а ваши фантазии обо мне. Много нервности во мне породило такое отношение. Я совсем закрылся от вас и в полушутку обращал все серьезно книжные и литературные наши словопрения. Вы за это называли меня предателем. Из-под «маски» сколько раз я всей душой порывался к вам, к людям, и сколько раз в этом моем бескорыстном порыве я был введен в заблуждение, одни соглашались со мной на словах, а на деле подменяли мои переживания и тем вводили меня в соблазн; и, каюсь, много совершил я греховного. Другие люди вашего кружка утонченно, так сказать артистически, пытали меня – вы все, вы, Валерий Яковлевич, Бальмонт и другие… Да, я не сумел поставить себя в сухих, корректных границах относительно вас и людей вашего толка, но разве мое присоединение к вам было основано на литературном знакомстве, а не на общности в деятельной работе творчества – и не форм искусства, а форм жизни (между прочим, искусства). Вы скажете, я ошибся. Да, я ошибся. Каюсь, я не знал, что внешней неловкостью человека пользуются подчас, чтоб ее усилить, устраивать из неловкости различного рода психологические эксперименты и подчас жестоко, холодно, почти цинично. Я не знал, что «декаденты» ходят в колючих панцирях и не щадят доверчивого.

Согласен, что вы внешним образом были добры и снисходительны ко мне, и, каюсь, я злоупотреблял вашей снисходительностью своим неровным поведением. Но неровность эта явилась следствием полной растерянности от незнания, как же оградить себя от внутренней несправедливости и предвзятости ко мне, от упорного нежелания меня «увидеть». Снисхождение ко мне, мне обидно; ибо, если я добровольно присоединялся к вам, я присоединялся свободно, с достоинством, как равный к равным.

Согласитесь, ваш прошлогодний вызов меня на дуэль, или вызов меня на дуэль Соколовым за отказ мой в «Весах» от участия в журнале «Искусство» до такой степени не вяжется с моей сущностью, показывает такое упорное непонимание меня, что я с горькой улыбкой спрашиваю себя: «Неужели я мог когда-то принимать их за близких к себе в каком бы то ни было смысле?» Мне не хотелось, чтобы меня называли трусом, и я принципиально не отвергал дуэлей, делая все шаги к хотя бы формальному примирению. Не отвергал я дуэли также из желания уважить мотивы моего вызова. Тут при всей моей внешней неровности все же сказалась замаскированная деликатность по отношению к вам и вашим друзьям. Но вы это принимали как должное. Во всем этом какое нежелание подойти ко мне, а я только и делал, что шел к вам навстречу, хотя и встречал по дороге колючую проволоку.

И вот махнул рукой. В разговорах, в общении с вами я теперь автомат; и вы еще претендуете на мою неискренность. Спорить хотя бы с вами, Валерий Яковлевич, бесплодно и долго. Я вас люблю, ценю, уважаю. Но, во-первых: властность вашего тона (не то сверхчеловеческая, не то бюрократическая) часто исключает возможность спокойного обсуждения спорных пунктов наших мировоззрений и отношений к людям. Различность темпераментов не позволяет нам понимать друг друга. Наконец, методы вашей речи столь различны с моими, что прежде, нежели стать на равноправную точку зрения в словесном общении (а оно часто создает фон для всего прочего), мы должны были бы привести методы эти в соприкосновение (т. е. стоять не на различных догматических точках зрения, а на критической). Вы этого часто не принимали во внимание. Я из деликатности вам уступаю, властность и безапелляционность ваших утверждений воцаряется над спокойным течением отношений, и уступчивость мою вы принимаете как нечто должное. То же я могу сказать и о Бальмонте. Оба вы догматики. Оба вы еще в старом. К «новому» вы относитесь одними знаками «минус». (Я не о художественном творчестве, ибо почитаю вас большим художником.)

Я не с вами. Да. Меня отделяет от вас маска моей легкомысленности, невольно появившаяся как защита против вашей нетерпимости к спокойному обсуждению чужих вам мыслей, поступков, переживаний. Я с вами серьезно говорить не могу, ибо у нас разные критерии серьезности. Да, я не умею говорить с вами. Может быть, вы улыбнетесь наивности моих слов: искать неподдельности, общения, души – это старо, скучно, не дельно: но я заявляю, я хочу только человеческого, а если и говорю о несказанном, то уповаю его найти в сказанном. Я ищу символов, новых сложностей, вы разлагаете символ. Вы не символисты. Я человек. Человека во мне попрали в вашем круге, превратили в «арабеску». Духом я ушел от вас.

Теперь меня бранят. Но я не считаю себя ни в чем виновным (исключая неровностей в поведении, за которые приношу искреннее извинение). Я никого из вас не предавал. Наоборот, духом, словом, отношением я себя отдавал вам, и вы мною пользовались подчас, как игрушкой, – снисходили. Ныне я искренне хочу освободить всех от своего общества, прошу и меня принимать исключительно со стороны моего участия в «Весах» и т. д, – участия, которое я назову, если хотите, долгом.

Извне нас принимают за одно. Я заявляю, что нет у меня с вами ничего общего.

Вот все, Валерий Яковлевич, что приходится мне вам передать. Это немного, но я считаю нужным открыто сказать это немногое, ибо у меня одно искреннее желание: поставить себя в должных границах относительно всех вас, чтобы вы были избавлены от неприятных черт моего характера, и чтобы я, наконец, был избавлен от той горечи, которую выношу из общения со всеми вами…

Перестишка из двух углов

Белый.

 
Маг
Я в свисте временных потоков,
мой черный плащ мятежно рвущих.
Зову людей, ищу пророков,
о тайне неба вопиющих.
Иду вперед я быстрым шагом.
И вот – утес, и вы стоите
в венце из звезд упорным магом,
с улыбкой вещею глядите.
У ног веков нестройный рокот,
катясь, бунтует в вечном сне.
И голос ваш – орлиный клекот —
растет в холодной вышине.
В венде огня над царством скуки,
над временем вознесены —
застывший маг, сложивший руки,
пророк безвременной весны.
 

Брюсов.

Андрею Белому

 
Я многим верил до исступленности,
С такою надеждой, с такою любовью!
И мне был сладок мой бред влюбленности,
Огнем сожженный, залитый кровью.
Как глухо в безднах, где одиночество,
Где замер сумрак молочно-сизый…
Но снова голос! зовут пророчества!
На мутных высях чернеют ризы!
«Брат, что ты видишь?» – Как отзвук молота,
Как смех внемирный, мне отклик слышен:
«В сиянии небо – вино и золото! —
Как ярки дали! как вечер пышен!»
Отдавшись снова, спешу на кручи я
По острым камням, меж их изломов.
Мне режут руки цветы колючие,
Я слышу хохот подземных гномов.
Но в сердце – с жаждой решенье строгое,
Горит надежда лучом усталым.
Я много верил, я проклял многое
И мстил неверным в свой час кинжалом.
 

Белый.

 
Маг II
Упорный маг, постигший числа
И звезд магический узор.
Ты – вот: над взором тьма нависла…
Тяжелый, обожженный взор.
Бегут года. Летят: планеты,
Гонимые пустой волной, —
Пространства, времена…
Во сне ты Повис над бездной ледяной.
Безводны дали. Воздух пылен.
Но в звезд разметанный алмаз
С тобой вперил твой верный филин
Огонь жестоких желтых глаз.
Ты помнишь: над метою звездной
Из хаоса клонился ты
И над стенающею бездной
Стоял в вуалях темноты.
Читал за жизненным порогом
Ты судьбы мира наизусть…
В изгибе уст безумно строгом
Запечатлелась злая грусть.
Виси, повешенный извечно,
Над темной пляской мировой, —
Одетый в мира хаос млечный,
Как в некий саван гробовой.
Ты шел путем не примиренья —
Люциферическим путем.
Рассейся, бледное виденье,
В круговороте бредовом!
Ты знаешь: мир, судеб развязка,
Теченье быстрое годин —
Лишь снов твоих пустая пляска;
Но в мире – ты, и ты – один,
Все озаривший, не согретый,
Возникнувший в своем же сне…
Текут года, летят планеты
В твоей несчастной глубине.
 

Брюсов.

 
Вальдеру Локи
Светлый Бальдер! мне навстречу
Ты, как солнце, взносишь лик.
Чем лучам твоим отвечу?
Опаленный, я поник.
Я взбегу к снегам, на кручи:
Ты смеешься с высоты!
Я взнесусь багряной тучей:
Как звезда сияешь ты!
Припаду на тайном ложе
К алой ласковости губ:
Ты метнешь стрелу, – и что же!
Я, дрожа, сжимаю труп.
Но мне явлен Нертой мудрой
Призрак будущих времен.
На тебя, о златокудрый,
Лук волшебный наведен.
В час веселья, в ясном поле,
Я слепцу вручу стрелу, —
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу!
И когда за темной Гелой
Ты сойдешь зловещим снам, —
Я предам, со смехом, тело
Всем распятьям! всем цепям!
Пусть в пещере яд змеиный
Жжет лицо мне, – я в бреду
Буду петь с моей Сигиной:
Бальдер! Бальдер! ты в аду!
Не вотще вещали норны
Мне таинственный обет.
В пытках вспомнит дух упорный:
Нет! не вечен в мире свет!
День настанет: огнебоги
Сломят мощь небесных сил,
Рухнут Одина чертоги,
Рухнет древний Игдразил.
Выше радуги священной
Встанет зарево огня, —
Но последний царь вселенной,
Сумрак! сумрак! – за меня
 

Белый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю