Текст книги "Лунные горы"
Автор книги: Игорь Забелин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Кроме Догеля и Соколова до Накуру из русских исследователей добрался, по-моему, еще только Николай Михайлович Федоровский с одним из своих спутников, имени которого я не знаю.
В 1929 году в Южно-Африканском Союзе, в Претории, происходил очередной Международный геологический конгресс, на который от Советского Союза была делегирована небольшая группа ученых и среди них – старый большевик, крупнейший советский минералог и геолог Н. М. Федоровский.
До Южно-Африканского Союза они добирались из Лондона Атлантическим океаном. А обратно на родину – Индийским океаном вдоль восточного побережья африканского материка, и корабль с делегатами, в частности, остановился в Момбасе: делегатам предоставили возможность совершить поездку во внутренние районы Кении.
Про политическую обстановку в Кении Н. М. Федоровский написал позднее так: «Кения вообще является заповедной колонией, куда не только без визы, но и без специального разрешения не допускаются даже англичане».
Делегаты Геологического конгресса, поездка которых была организована Британской ассоциацией распространения знаний, разрешение на въезд в Кению получили беспрепятственно. В Момбасе они сели на поезд и отправились в Найроби.
«От ст. Симба мы двинулись по равнине, – рассказывает Н. М. Федоровский, – буквально кишащей дикими животными. Все головы прилипли к окнам: мы, не отрываясь, смотрели на бесконечные стада антилоп, пасущихся зебр, бегавших табунами вдоль линии, на мирно пасущихся страусов…
Эта картина, несмотря на ее сказочность, все же была утомительна, так как она тянулась непрерывно на протяжении 200 километров до города Найроби».
Из Найроби в Накуру делегаты ехали на автомобилях и так же, как и мы, спустились на дно Рифт-Валли, которую Федоровский называет «Долиной вулканов».
По его описанию, «это – необозримая равнина, по бокам которой тянутся невысокие, но огромные конусообразные горы. Долина точно так же кишит дикими животными. Иногда автомобиль врезался в стадо антилоп, пугливо шарахавшихся в разные стороны. Иногда мы сходили с машины и бегали с фотоаппаратами за стадами зебр и страусов. Изредка на горизонте показывались причудливые контуры жирафов».
Внимательный читатель, по-моему, может самостоятельно прийти к выводу, что с 1929 года по 1964 обстановка в Рифт-Валли несколько изменилась, и, если иметь в виду природу, не в лучшую сторону.
Из Накуру, куда путешественники прибыли уже под вечер, Н. М. Федоровский совершил экскурсию к какому-то гигантскому, по его описанию, кратеру вулкана, о котором мы даже не слышали, – он будто бы достигает в поперечнике семидесяти километров с лишним, и на дне его есть и реки, и озера, и живут там многочисленные животные, некогда свалившиеся в кратер и там размножившиеся. По описанию это очень похоже на кратер Нгоронгоро, но тот расположен отнюдь не в районе Накуру, а весьма далеко от него, в пределах другой страны.
Возвращался обратно в Накуру Н. М. Федоровский уже в сумерках. Он шел по каким-то едва заметным тропкам, а мальчик-проводник, наоборот, лез напролом сквозь густую траву. Федоровский в конце концов удивился столь странному поведению проводника, и тогда тот объяснил ему, что белые люди почему-то упорно придерживаются змеиных троп, а он, проводник, не желает встречаться со змеями.
– Мы буквально подскочили от изумления, – констатирует Федоровский, – и затем избегали тропинок, как огня.
Мы не видели кратера, о котором рассказывает Федоровский, и позднее я узнал, что его не показывают теперь потому, что там не осталось зверья.
О вулканических явлениях в районе Накуру нам напомнило нечто совсем иное.
Накуру – родина партизанского движения мау-мау, и в окрестностях города возникло это странное, непереводимое название.
Оно возникло как в детской игре в слова-перевертыши: собака – кабаса. Ума – означает «разойдись», («разбегайся». «Ума! Ума!» – кричали кенийцы, предупреждая соотечественников об опасности. Но крик этот понимали не только собравшиеся на тайную сходку партизаны, но и враги – чиновники, солдаты, полицейские. И тогда дозорные образовали от «ума» слово-перевертыш «мау», никому из непосвященных непонятное.
Клич-предупреждение дозорных «мау-мау», впервые раздавшийся в Накуру, разнесся по всей Кении, или Кэреньяге, как называют в действительности свою страну – и гору – кенийцы, и стал именем собственным по сути, стал названием всего партизанского движения, охватившего и горы, и равнины, и города, и деревни.
У магистрального шоссе, проходящего по днищу Рифт-Валли, то и дело попадаются бензоколонки, причудливо выкрашенные в яркие цвета. Итальянская компания «Аджип» еще не проникла сюда с побережья. Здесь конкурируют «ШЕЛЛ» и «Эссо».
По дорогам курсируют автобусы. Ими пользуются только кенийцы африканского происхождения. Автобусы всегда так переполнены, что, по-моему, даже деформируются под дружным натиском тел изнутри: из прямоугольных превращаются в бревнообразные, почти круглые в поперечном сечении.
И конечно, на шоссе полно голосующих, и голосуют они точно таким же способом, как и на российских дорогах. Помимо вечно полусогнутых женщин из племени кикуйю здесь можно встретить и масаек – бритоголовых, с растянутыми мочками ушей, в которые вставлены массивные украшения. Одеты масайки в домотканые плащи, похожие на рогожи.
Уши деформированы и у многих мужчин, принадлежащих к различным племенам. Те, кому надоело таскать украшения – при работе они, наверное, мешают, – обматывают вырезанную и растянутую мочку вокруг верхней части уха. Но и верхняя часть ушной раковины у многих прорезана, и франты вставляют в отверстие костяные палочки – франты, а большинство уже не носит никаких украшений, – в городах и пригородах, во всяком случае.
По составу растительности днище Рифт-Валли неоднородно. Запоминается прежде всего ландшафт с канделябровидными молочаями и акациями, но молочаевый пейзаж нередко сменяется уже привычным низкорослым бушем. А перед тем, как начался подъем к Томсонс-фолсу, Рифт-Валли порадовала нас парковым лесом из зонтичной акации коммифоры.
И последний раз за этот день порадовало нас солнце: на первом километре подъема оно вдруг засияло по-утреннему ярко и свежо, и лучи его упали на плантаций белого пиретрума, на поля, засаженные капустой, на кукурузные поля, на ровные ряды кофейных деревьев… Но едва дорога круче пошла вверх, как сразу же натянуло облака и в окна микробаса ворвался прохладный, смолистый ветер, и повеяло от него чем-то знакомым, чем-то родным…
Я все не мог понять, в чем тут дело, не мог угадать, почему бы вдруг защемило под ложечкой от чуть тоскливого предчувствия нежданной встречи с чем-то давно утраченным, – и все всматривался и всматривался вперед сквозь синевато-белесую туманную мглу, сузившую и без того закрытый горными склонами горизонт, и жадно ловил губами смолистую прохладу, скатывающуюся по мокрой дороге нам навстречу…
И дождался того, чего смутно ждал: микробас, сделав разворот, словно наскочил на резко очерченную стену темнохвойной тайги.
Да – тайги, и да – темнохвойной. Много ездившие в общем-то постепенно утрачивают способность удивляться, но тут я, фигурально выражаясь, от удивления рот раскрыл: мне навстречу медленно плыла тайга, почти такая же тайга, какую я впервые увидел еще мальчишкой в Западном Саяне, на Усинском тракте, ведущем из Хакассии в Центральную Азию, в Туву… Темный, смолистый, холодный лес – и моросящий дождь, не слышный только потому, что гремят лужи под колесами микробаса…
Профессиональная память услужливо подсказала мне, что мы у себя на родине так же ошибочно называем кедром сибирскую сосну – пинус сибирика по-латыни, – как и здесь ошибочно называют карандашным кедром можжевельник, и что я, конечно же, об этом когда-то и где-то читал.
Но что это были за можжевельники! Я видел их всякие – юниперусы (это их латинское родовое название), – я видел их и в наших русских лесах, где они так скромно прячутся под сенью елей и берез, и я видел их на Тянь-Шане и на Памире, где они полновластно владеют целыми горными поясами – выше леса, ниже альпийских лугов.
Но таких можжевельников – с пятиэтажный дом, стройных, как корабельные сосны приладожья, и задумчивых, как саянские пихты, я не встречал нигде.
Удивительно ощущение мрачности – оно ничем не разрушается.
Когда я в мае 1945 года ехал на грузовике из Минусинска в Кызыл, вдоль шоссе, уже высоко в горах, цвели пионы, или марьин корень, как зовут эти цветы в народе. На остановках я выскакивал из машины и срывал цветы – они были пахучими от росы и влажными, и они примиряли меня, неофита, с суровой и мрачной кедрово-пихтовой тайгой.
Здесь, в Африке, на северном склоне Рифт-Валли цветов не было. И вообще мы с детства представляем себе тропики цветущими только потому, что пишут такие книжки для детей люди, никогда в тропиках не бывавшие.
А тропики – они столь же беспощадны, жестоки, скудны на цвет и запах, как арктические пустыни. А если точнее, то на цвет тундра богаче, тундра полна ярких красок и тонких высокохудожественных переходов – там все продуманней, хотя тундра значительно моложе тропического леса.
Но осталось ли хоть что-нибудь от Африки в этой холодной и мрачной африканской тайге?
Остались темнокожие люди, очень редко, впрочем, встречающиеся нам. И остались деревни. Они – все в долинах, в стороне от шоссе. Здесь они застроены круглыми хижинами под соломенными крышами, а поскольку холодно – хижины все время отапливаются, и отапливаются по-черному, как наши давние курные избы. В наших курных избах дым вытягивался в волоковое оконце и дверь, но в хижинах дымоволока нет, в дверь тяга слаба, и дым просачивается сквозь соломенную крышу.
Вот откуда совсем неожиданный штрих – дымящиеся круглые хижины посреди темнохвойной горной тайги в центре африканского материка под холодным дождливым небом!
Возле деревень есть, конечно, маленькие поля, или шамбы, как их тут называют, но большое количество мужчин, видимо, занято в лесной промышленности – работают дровосеками, смолокурами. Об этом свидетельствуют штабеля свежеотесанного леса, сложенные у шоссе, да и орудия труда в руках у прохожих мужчин – топоры и длинные, похожие на мачете ножи-панга – тоже говорят об их профессии.
Но за последний год появились здесь, на Кенийском плато, и поселенцы, склонные заниматься только сельским хозяйством.
Территория, по которой мы ехали, принадлежала раньше не частникам, а непосредственно английскому генерал-губернаторству, и такие земли в первую очередь перешли в собственность Кенийского государства после провозглашения независимости.
Небольшие участки лесной территории продаются теперь в рассрочку бывшим батракам, которые сами должны выкорчевать, расчистить их и превратить в поле.
Вот такую новую, возникшую уже после независимости африканскую ферму мы и мечтали посмотреть с первого дня приезда в Кению.
И несколько раз говорили об этом Вамбуа.
Вамбуа сначала слушал нас недоверчиво и уклончиво отвечал, что по дороге нам такой фермы не встретится, а сворачивать в сторону он не может, потому что тогда ему придется отвечать за перерасход бензина.
Но к тому времени, когда мы въехали под сень африканской тайги, Вамбуа уже признался нам, что сперва просто не верил в серьезность нашей просьбы: ему не случалось иметь дела с туристами, которые предпочли бы ферму водопадам.
– Да, теперь я верю, что вы действительно хотите посмотреть, как живут простые кенийцы, – сказал Вамбуа в ответ на очередную нашу просьбу. – Я покажу вам ферму, хотя и не знаю точно, где они тут находятся.
Где находятся фермы, Вамбуа и на самом деле точно не знал, но, весьма справедливо решив, что едва ли они расположены у магистрального шоссе, решительно свернул на проселок.
Поглощая лишние литры бензина, наш микробас, то буксуя, то скользя, покатил по размытой дождями дороге, прыгая на ухабах, проваливаясь в рытвины. Вамбуа держал руль так, словно вся тяжесть микробаса пришлась на его руки, но затверделость их была кажущейся: руки точно реагировали на малейшее неверное движение машины, и микробас все увереннее лез в гору по раскисшей глине.
Дорога вывела нас не к африканской ферме, а к английской.
Мы увидели большой каменный дом, крытый потемневшей от дождей дранкой, с эркерами под коническими крышами, зеленый подстриженный газон перед домом. И лес вокруг. И аккуратный цветник.
По газону, не обращая на машину никакого внимания, каталась на трехколесном велосипеде маленькая белокурая девочка с розовым бантом на голове.
А из дома встретить нас вышла молодая женщина с усталым морщинистым лицом, не утратившим былой привлекательности, с большими натруженными-руками.
Вамбуа долго выяснял у нее, где найти какую-нибудь ферму поинтереснее, но она отвечала, что африканские хозяйства здесь только организуются и больших ферм нет.
Потом Вамбуа употребил в разговоре слово «рашен», и женщина откровенно удивилась и почему-то засмеялась, и смех словно снял с ее лица усталость. Женщина тотчас подошла к машине и сказала, что лучше всего нам поискать африканскую ферму непосредственно в районе Томсонс-фолса – там они возникли несколько раньше, и, наверное, мы найдем что-нибудь интересное.
Мы поблагодарили и уехали, и снова принялись колесить по проселкам, и колесили до тех пор, пока не наткнулись на осведомленного прохожего. Он сел в наш микробас и показал дорогу к деревне – или, точнее, к поселку – племени кикуйю. (Я предпочитаю определение «поселок» потому, что не заметил возле него полей, а застроен он не хижинами, а каменными и деревянными прямоугольными домиками под двускатными крышами; как мы выяснили по приезде туда, живут в поселке преимущественно лесорубы, а не сельскохозяйственные рабочие.)
Но оказалось, что участки новоселов начинаются буквально за околицей. Нас вывели на дорогу, и вот мы уже едем вдоль частокольных оград, жмущихся к проселку. Я уже писал, что ограждения в Кении не приняты и имеют чаще всего символический характер. Но бывшие батраки – новоселы – так, наверное, истосковались по своему клочку земли, что каждый предпочел все-таки соорудить ограду. Как будто от частокола зависит, быть ли им хозяевами кенийской земли! Если бы от частокола…
Пока участки были огорожены, Вамбуа почему-то не останавливал машину. Он съехал на обочину и выключил мотор лишь у первой деляны без ограждения.
В нескольких десятках метров от дороги виднелась хижина и возле нее – мужчина в светлой рубашке и резиновых сапогах, который что-то сотворял мотыгой (джембе) посреди высоких пней и поваленных деревьев.
Мы шли к нему по земле, усыпанной мелкими усыхающими ветками, обходя пни и перешагивая через бревна, а хозяин ждал нас, непринужденно опершись на рукоять джембе.
Вероятно, Вамбуа представил нас наилучшим образом, потому что хозяин участка не только приветливо улыбнулся нам, но и крикнул сыну лет двенадцати, стремительно нырнувшему в хижину при нашем приближении, чтобы он ничего не боялся и вышел к гостям. Мальчик не сразу послушался его, он сначала выглянул из двери, потом в черном проеме появилась вся его фигура, и наконец он решился выйти наружу.
А его отец, стройный тридцатилетний мужчина, был спокоен, благосклонно-сдержан в разговоре и, по-моему, доволен нашим визитом. Он, бывший батрак по имени Мванги Ндегве, собственник двадцати трех акров еще, правда, непригодной для посевов земли, но все-таки земли!.. Посмотрел бы отец!.. Но отец не может посмотреть – он погиб в партизанских отрядах мау-мау почти десять лет тому назад… И дед не может посмотреть. Дед жив, но у него не хватило сил расстаться с фермой, на которой он проработал всю жизнь. Ферма принадлежала африканцу, буру, с юга материка, но он предпочел убраться восвояси. Ферма перешла в другие руки – Мванги Ндегве не знает точно, в чьи именно, ибо поспешил уйти и стать владельцем своего участка.
«Поспешил», впрочем, звучит не точно. Мванги Ндегве, конечно, спешил, но ждать ему пришлось целый год, и то он считает себя счастливчиком, ибо так быстро стал собственником только потому, что никогда не имел ни своей земли, ни своей хижины – эти обстоятельства были приняты во внимание.
Мванги Ндегве уже внес за свою землю первый вступительный взнос – 160 шиллингов. Но земля станет его собственностью в полном смысле слова, если он в течение тридцати лет сумеет выплатить еще 5700 шиллингов.
Так или иначе, но бывший батрак теперь расчищает от леса участок, который считает своим.
Расчистить ему удалось пока немного. Места хватило лишь для хижины, сложенной из деревянных плах, обмазанных по стыку глиной, и для крохотного, в квадратный метр или чуть больше, огорода. Деревянный остов хижины прикрыт соломенной крышей, сквозь которую просачивается дым. Внутри хижины – очаг: три звездообразно сложенных продолговатых камня и дрова между ними. Мебели не заметно. Крохотный огородик с рассадой огорожен согнутыми дугой лианами. Высота этой ограды такова, что через нее может перешагнуть и курица, но куриц у Мванги Ндегве нет, и сия проблема его не волнует: его волнует, хорошо ли разрастется рассада, ибо именно продажей овощей он надеется выручить достаточно денег для того, чтобы не умереть с голоду и внести очередной взнос за землю. И еще он надеется, что не подведут его коровы, которых он тоже купил в рассрочку и которые должны же когда-нибудь принести доход.
Посреди участка горит, громко потрескивая, костер. Пепел, медленно поднимаясь вверх, быстро намокает и хлопьями падает нам на плечи.
Мванги Ндегве уходит в хижину и выносит нам купчую. Потом, во время разговора, он держит ее двумя руками – листок папиросной бумаги за номером 208 140 и с синей печатью, удостоверяющий его право на владение участком № 140, на котором поселились он сам, его жена, сын и черная коротконогая собака.
А на участке № 140 свежо пахнет недавно срубленным деревом, мокрой землей, дымком. И веет надеждой, немножко призрачной, как сизый дымок костра.
Пока продолжался разговор, я ушел с участка на дорогу, к нетронутому лесу. Я увидел зеленоватые от водорослей деревья, свисающий с ветвей мох, густую переплетень лиан. Я увидел бурую, с красноватым оттенком землю, на которую и здесь сыпалась зола, занесенная с соседних делян. И я вспомнил тисо-самшитовую рощу под Адлером – с таким же зеленоствольным, мшистым, в лианах лесом – и подумал, что здешний – когда исчезли сомкнутые можжевеловые ряды – лес больше всего похож на тисо-самшитовую кавказскую рощу с примесью, как мы пишем в специальных работах, «таежных элементов».
Пока я вот так оценивал окружающий меня лес, не очень-то рискуя за неимением плаща углубляться в него, мимо меня проходили женщины с привязанными за спиной детьми и проходили мужчины, направляясь к той деревне, в которой мы уже успели побывать.
Небольшая группа мужчин остановилась около меня. Двое из них были в темных пальто с поднятыми воротниками и в темных шляпах, надвинутых на глаза, – я подумал, что они похожи на детективов из кинофильмов бедных фантазией режиссеров. Третий был в бежевом английском френче, бежевых шортах, резиновых сапогах и тоже в черной шляпе. В руке он держал трость с рукоятью из слоновой кости. У него, у третьего, были большие черные усы и курносый нос.
Поскольку я плохо понимал их английский, а они плохо понимали мой французский, я жестом хозяина предложил им пройти на участок № 140, и там выяснилось, что усатый человек в английском френче немало вытерпел для того, чтобы теперь свободно ходить по дорогам Кении с тростью в руке.
Его зовут Паул Гитуа, и сейчас он ветеринарный инспектор африканских ферм. Его задача – следить за проведением земельной реформы, учить ухаживать за скотом.
А еще недавно он числился в активных участниках партизанского движения мау-мау. Два брата его погибли в боях. Сам он попал в плен и восемь лет отсидел в тюрьме. Его называли коммунистом, о которых он, вступая в движение мау-мау, ровным счетом ничего не знал.
Мы подарили Паулу Гитуа фотографии наших космонавтов, и он весьма темпераментно выразил нам свою благодарность.
Потом мы распрощались с нашими новыми знакомыми и не спеша пошли к микробасу.
Наши новые знакомые провожали нас, и Мванги Ндегве все держал в руке листок папиросной бумаги, удостоверяющий его право на землевладение.
Экватор. Холод. Надето все, что было с собой теплого. Моросит дождь; ветра нет, и дождь падает прямо, с ровным шумом.
От дождя в сумерках асфальт кажется сине-лиловым, а желтая, с красноватым оттенком земля – красно-коричневой. Африканская тайга, перевитый лианами смешанный лес остались позади. Теперь вдоль шоссе – заросли желто-белой мимозы; из коры ее здесь добывают смолу и добавляют в асфальт. Растут среди кустов мимозы рыжие грибы на черных ножках.
На обочине дороги – деревянный щит. На желтом фоне – черный африканский материк, рассеченный красной чертой. Наверху надпись – «Кения»; вдоль красной черты белым еще одно слово: «экватор», а внизу – высота над уровнем моря: «7747 футов».
Мы прыгаем под дождем у щита, фотографируемся группой и поодиночке, мы необыкновенно счастливы! Не могу представить себе человека, который хотя бы в детстве не мечтал побывать на экваторе, не мечтал постоять так, широко расставив ноги, чтобы одна нога находилась в южном полушарии, а другая – в северном!.. Здесь, правда, нет черты, но за ориентир можно взять щит, его плоскость, и, пошире раздвинув ноги, убедить себя, что находишься ты одновременно в обоих полушариях, а это, право же, незабываемое чувство!
И еще одно удивительное: впервые пересекая по земле экватор, мы движемся из южного полушария в северное!
Дождь и холод загоняют нас в конце концов в автобус. Он пересекает экватор, и через несколько минут мы уже едем по улицам небольшого городка Томсонс-фолс и смотрим на людей в теплых пальто с поднятыми воротниками.
Дома – небольшие, чаще всего одноэтажные. Городок – тихий или притихший под дождем, неброский сейчас, матово-серый, и сумерки и пасмурь заполнили, затушевали улицы…
Вамбуа остановил микробас во дворе отеля «Бер-рис». Мы сидели, не рискуя открыть дверь, потому что дождь усилился и лил теперь тяжелыми ровными струями, но к ровному шуму его примешивался еще какой-то размытый расстоянием шум, и трудно было понять, какой шум идет феном, а какой нарушает фон.
Выйти из микробаса нам, конечно, пришлось, а поскольку в недолгий вояж по Белому нагорью мы отправились налегке, то ни нас, ни гостиничных слуг разгрузка под дождем не задержала.
Мы, приезжие, были одеты, разумеется, гораздо легче, чем многоопытные местные жители, и, когда нас вели по длинному открытому коридору к номерам, я, несмотря на свою в обшем-то неплохую закалку, дрожал и с радостью смотрел на сложенные у каждой двери вязанки дров.
А в номерах, предназначенных нам, уже топились камины. Электрический свет горел в отеле слабо, вполнакала, и потому особенно ярким и дружественным казался широко открытый в комнату камин с решеткой перед ним, возвращавший нас, русских, здесь, в сердце Африки, к диккенсовским книгам… Меня, во всяком случае, а у других могли быть и иные ассоциации, свои собственные.
Я знаю, что такое русская печь, и что такое круглая печка с высоко поднятыми от пола вьюшками, и что такое железная печка времянка, или «буржуйка», как прозвали ее во время революции и первых послереволюционных лет… Я знаю о них многое. Знаю, как пекут подовый хлеб в русской печи и как моются в ней, словно в бане, залезая внутрь. В холодные и голодные годы войны я научился готовить не только в русской печи, не только на конфорках металлической плиты перед ней, но и в круглой, неудобной отопительной печке. Мне приходилось варить в ней суп, очень редко кое-что жарить на остаточных углях (тут требовалось тонкое мастерство в обращении с вьюшкой – когда задвинуть, когда и насколько выдвинуть), и тоже очень редко я позволял испечь себе на углях маленькую репчатую луковицу. Луковица получалась коричневато-сладкой, и я с наслаждением съедал ее, отделяя дольку за долькой (они рвались) и думая о героях Диккенса (им я в то время увлекался), которые жарили себе на каминных углях тосты… У меня для столь элементарного подражания не было ни хлеба, ни камина…
И вот… И вот как получается: в те годы я мечтал об Африке и поклонялся Диккенсу, а теперь я в Африке, но Диккенсу уже не поклоняюсь; английский же камин из его книжек, впервые в жизни встреченный мной, меня обрадовал.
Соблюдая лучшие традиции, я положил ноги на решетку и протянул руки к огню, прислушиваясь к монотонному стуку дождя по дранковой, черной, с прорешинами крыше…
Не знаю, представляют ли это себе люди иных специальностей, но мы, экспедиционные работники, человеки несколько сентиментальные.
Мы становимся сентиментальными, когда лагерь уже устроен, палатки натянуты и жарко горит костер… Случается и после такого благоустройства всякое, и нельзя совсем распускаться, но все же вечером, у костра, мы подчас предаемся далеким воспоминаниям, рассказываем друг другу были и небылицы, вздыхаем, глядя на звезды, к которым взлетают алые искры от костра, и думая о тех, кого нет рядом.
Но палаточное бытие откровенно сужает, ограничивает и ломает сентиментальные горизонты. Конечно, неплохо посидеть у костра, предвкушая сладкий сон в спальном мешке под палаточным тентом (если нет комара и мошки). Но если зарядит дождь, для сентиментов, увы, не останется места в палатке.
Мы, экспедиционные работники, внутренне распускаемся лишь в том случае, если удается выйти к прочному бревенчатому жилью, растопить там какую ни на есть печку, согреться и – уже потом, при свечах – помечтать. Вот тогда на душу нисходит нечто благостное, тогда близкие и далекие становятся братьями и возлюбленными и даже пшенная каша, подгоревшая на раскаленной докрасна «буржуйке», не вызывает раздражения или неудовольствия… С ними, с «буржуйками», тоже надо уметь обращаться, и однажды мы на своем сейнере чуть не сгорели посреди Японского моря, когда волны, тряхнув суденышко, повалили печку и в кубрике вспыхнула развешанная для просушки одежда… Мы тогда осматривали сети и не услышали, как упала печка, но, к счастью, услышали, как загремел на камбузе бачок с пресной водой, а потом запах горелой одежды более детально поведал нам о происшедшем… А в палатке, думаете, «буржуйка» может быть предоставлена самой себе?.. Попробуйте-ка вывести ее коленчатую трубу наружу без «разделки», без квадратного куска железа с круглым отверстием, – и однажды вы увидите себя и своих товарищей – если только успеете увидеть – в огненном ореоле…
Вот почему я утверждаю, что для сентиментов требуется добротная бревенчатая изба, листовое железо под «буржуйкой», ну, и хороший – с ветерком – дождь, стучащий по застекленному окну… Тогда простор для сентиментов, для воображения не ограничивается уже ничем…
В экспедициях мне редко приходилось ночевать под избяной крышей: привыкнув спать под открытым небом на расстеленной кошме, в избе просто напросто начинаешь задыхаться, и самые здоровые легкие с отвычки не выдерживают четырехстенной духоты.
Но мне приходилось жить в тайге на заброшенных приисках, и туда на огонек в моем покосившемся доме приходили мои товарищи-изыскатели.
Вот и сейчас, в Африке, в отеле «Беррис», я вспоминаю Туву, заброшенный давным давно рудник Эй-лиг-хэм, свое одинокое жилье, в котором время от времени собирался народ… Тогда особенно жарко пылала «буржуйка», трещали свечи, а мы сентиментальничали, фантазируя о настоящем и деловито рассуждая о будущем…
Но сегодня, когда по-прежнему шумит за окнами дождь и доносится к нам шум водопада, я рассуждаю в сентиментальных тонах о прошлом.
Отель почти пуст, и мы заняли центральный холл. Дамы требуют, чтобы Герман Гирев играл на пианино – наш шеф отличный музыкант-любитель, но он признает только классическую музыку, а дамы требуют, чтобы Герман «дал твиста». Герман от негодования становится похожим на печеное яблоко, Герман откровенно страдает и даже говорит жалостливо-злые слова… Но потом он замечает умоляюще-вдохновенные глаза Вамбуа, которому тоже – и еще как! – хочется «дать твиста», и, как на эшафот, идет к пианино.
Я не танцую. Я сижу в стороне, смотрю, как танцуют другие, слежу за удивительно ритмичными и музыкальными движениями Вамбуа, успешно соперничает с которым только Мирэль Шагинян, и думаю о своем.
В Найроби мы побывали в Национальном краеведческом музее, основанном двадцать второго сентября 1930 года Эдуардом Григом и посвященном памяти натуралиста Роберта Кориндона, учителя Грига. Оба натуралиста трудились на общее благо – так, как они понимали его, во всяком случае, – и я с интересом рассматривал в музее портрет высокого, гладко причесанного черноволосого человека в окружении антилопьих голов – портрет Роберта Кориндона…
Сложно здесь, в Африке, все перепутано, и тем более сложно все это распутать. Единственное мне сей час очевидно: не следует рубить гордиев узел; как ни трудно, но его надо распутать и надо понять, куда какая нить ведет или вела.
И поэтому я думаю о человеке, именем которого названы водопады, шумящие в дождливой ночи, – я еще не видел их – и по имени которого назван городок, приютивший нас этой холодной африканской ночью.
Я думаю о Джозефе Томсоне, о том самом исследователе, имя которого уже называл на страницах своей книги.
Ни в одном из наших справочников я не нашел о нем никаких сведений – даже в «Африканской энциклопедии» о нем нет ни слова. Но «Британская энциклопедия» называет его «последним и одним из наиболее удачливых великих географов, побывавших в Африке…».
Не правда ли, странное противоречие?.. Лично для меня оно тем более странно, что мне чуть ли не на протяжении всей книги придется вспоминать о Джозефе Томсоне.
Тогда, поздним вечером в Томсонс-фолсе, я еще не мог предвидеть, что пути наши незримо пересекутся и при следующем моем путешествии по Африканскому континенту. Тогда я просто думал о самом Томсоне, и, чем больше думал, тем определеннее он казался мне фигурой, достойной размышлений.
Перед поездкой в Кению, обнаружив на карте Томсонс-фолс, я успел навести справки о человеке, который дал свое имя водопадам и городу, – о человеке, проходившем по земле всего тридцать семь лет – для географа это совсем немного.
Джозеф Томсон родился в 1858 году в Шотландии. Волею семейных судеб он стал пятым ребенком каменщика. В 1878 году сын каменщика окончил Эдинбургский университет и в том же году отправился в Африку с экспедицией Королевского географического общества. Возглавлял экспедицию Кейт Джонстон, неудачник. В июне 1879 года, когда экспедиция находилась где-то между океаническим побережьем и северной оконечностью озера Ньяса (местечко Бехо-Бехо), Кейт Джонстон умер. Джозефу Томсону, еще не достигшему по английским законам совершеннолетия, пришлось взять на себя руководство экспедицией, и со своими новыми неожиданными обязанностями он справился великолепно.




























