Текст книги "Книга с множеством окон и дверей"
Автор книги: Игорь Клех
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Пожалуй, они даже оставляют в аутсайдерах (в хвосте) названия книг, стремясь компенсировать, вероятно, сравнительную бедность языка зрительных образов.
Данный опус не преследует, однако, цели унизить какую-либо область творчества. Не ставит своей целью также подвергнуть анализу номинативную функцию человека – великого лаконизатора окружающего мира.
Достаточно будет, если он привлечет внимание к нашим языковым сокровищам, к непрестанно ткущемуся волшебному ковру, оживающему в любой точке, но главное – к древнейшему ЛЮБОВНОМУ ИСКУССТВУ давать имена и названия, неиссякаемому и передаваемому из рук в руки от праотца.
НИСХОЖДЕНИЕ АВТОРАИзлагать, повествовать, рассказывать способен на белом свете только человек. Т. е., если рассказывает – значит человек, и речь, естественно, может идти только о причинах, побуждающих повествователя мимикрировать под бессловесную тварь или даже неодушевленный предмет: возможен ли подобный кенозис? И какую цель преследует такая попытка?
Эти простенькие вопросы погружают нас в необозримое культурное пространство – от стихийного первобытного анимизма, через «вещь в себе», до не слишком успешных покуда попыток моделирования искусственного интеллекта.
Кто же кого создал, или создает, по своему образу и подобию: Бог человека – или наоборот?
Достаточно признать, что стремление к выходу за собственные пределы обнаруживается во вселенной (а с человеческой точки зрения и составляет ее главный нерв), что непереходимый порог между природой, Богом и человеком вызывает у последнего страстное желание его преодолеть, избавиться от одиночества, достучаться в запертые двери. Огромный по человеческим меркам мир тем не менее воспринимается им как хитроумно устроенная тюрьма, лабиринт, в который он углубляется, чтоб родиться, наконец, по-настоящему или, не найдя выхода из него, умереть. Он сочиняет сказки, в которых разговаривает с животными и потусторонними существами, создает Голема или монстра Франкенштейна, Соломенного Бычка и Пиноккио, Щелкунчика наконец, чтоб не оставаться наедине с самим собой и чтоб подсмотреть, как ребенок, что делается в природе в его отсутствие, будто в комнате, из которой все вышли и в которой никого нет.И даже ученые физики, как в белой горячке, ловят т. н. «демона Максвелла», отклоняющего и искажающего результаты любого научного эксперимента в силу простого включения в его среду наблюдателя (измерительной аппаратуры и проч.). Существует некий познавательный тупик – и человек способен если не познать и понять, то хотя бы освоить и приспособить только то, что он сам в состоянии произвести или хотя бы воспроизвести.
Не обойтись без еще одного трюизма: человек одинок по факту рождения и сознает свою смертность – этого достаточно, чтоб ощутить себя несчастным существом. Он, однако, не согласен с таким положением – так он не договаривался! – и тогда он предпринимает все возможное и невозможное, чтоб превозмочь собственную ограниченность и обреченность. Вся многоцветность его мира проистекает из одного этого источника: хозяйственная, историческая и политическая жизнь, науки, искусства, деторождение, поиски любви и религиозный минимум – вера в духовную подоплеку мира.
Homo не хочет в humus, homo хочет в Рай.
Литература работает с самым уникальным из всех материалов существующих на свете. Вообще, происхождение языка и происхождение человеческой цивилизации – это одно и то же. Танцевать, петь, рисовать и даже любить – не говоря уж о пресловутом использовании орудий труда, речевых сигналов и образовании достаточно сложно организованных сообществ – могут и более примитивно устроенные существа, отнюдь не стремящиеся эволюционировать. После работ Лоренца, Гудолл и других этологов в этом не приходится сомневаться. Но почему человек так оторвался от остальных живых и даже одушевленных существ приходится только гадать (если исключить гипотезу Бога). Возможно, вопрос следовало бы поставить так: почему спящийпроснулся? Кто разбудил его? И что делать теперь проснувшемуся в сонном царствеинстинктов? Уснуть, забыться снова сном? Растолкать соседей? Изобрести будильник? Или бодрствовать и сторожить сновидения природы? Лично я понятия не имею, хотя склоняюсь к последнему.
Умные головы догадались, что вознесший человека язык тут же взял его в плен (Витгенштейн, Сепир с Уорфом, Барт и др. «тель-келисты», Деррида, наконец), что очень похоже на правду. (Заметим попутно в скобках, что аналогичные подозрения людей искусства привели в результате к массовым постмодернистским игрищам.)
Наш язык насквозь метафоричен, фантазматичен, окрашен желаниями и эмоциями, инстинктивно склонен к олицетворениям, тотальному очеловечиванию окружающего мира («дождь идет» и пр.). Благодаря ему мы повсеместно встречаем только постылых самих себя, видим и слышим себя одних.
Раз догадавшись об этом, узник языка не в состоянии больше думать ни о чем другом, кроме как об освобождении – это общий невроз всех искусств вообще. Искусство и существует только как освободительный порыв, как подготовка и осуществление дерзкого побега из царства необходимости в направлении Рая, который по не вполне понятным причинам представляется людям их родиной. Никакой из человеческих инстинктов не в силах тягаться с этим необоримым стремлением к полноте счастья вне каких бы то ни было пределов – в «нигде» и «никогда», в невесомости.
Таковы фон, почва и мотивация одного литературного приема – передачи повествовательной функции изначально бессловесному объекту.
К собственно олицетворению – прозопопее – он имеет только косвенное отношение. Олицетворяться, одушевляться, становиться действующими лицами способны и объекты повествования: буря, море, степь, меч, дуб, сад. Нас занимает передача важнейшей из авторских функций объекту, мнимый отказ от волевого выбора. Откуда идет голос? В какой контекст помещается человек? С какой целью?
Кажется, поначалу органически приговоренный к антропоморфизму человек вообще не мог помыслить себе происхождения вселенной иначе, чем в виде расчленения на части собственного тела (или тела божества, похожего на него). С древнейших времен распространены были повествования от имени животных, в более упрощенном и укрупненном виде переживающих те же приключения и мытарства, что и человек. В силу острой характерности животных, их темперамента и внешности, они явились очень удобными формами для собирания, накопления и осмысления неких природных качеств, получавших у человека психическую окраску. По мере вымывания первобытной религиозности (анимизма, фетишизма, тотемизма) этот прием все более перекочевывал в области антропологической или социальной сатиры. В литературе нового времени и толстовский Холстомер и кафкианский крот – никто иные как персонажи мизантропических басен в прозе. Из «говорящих» предметов большой популярностью пользовались: зеркало; в эротических повестях – кровать или софа; в эпитафиях – надгробие или камень. Такие предметы, сопровождая людей на протяжении жизни (а иногда и после: так много древнейших зеркал находится в музеях оттого, что состоятельных покойниц без них не хоронили), якобы позволяли подсмотреть за людьми, наподобие скрытой камеры, минимизировать их лицемерие, а «заговорив», способны были высказать как бы «объективное» суждение об их жизни, помыслах и пр. Однако благодаря такой тактике условность и искусственность художественных построений только возводятся в квадрат. «Объективных» повествований не существует в природе – кому как не литераторам это знать? И предосудительными в этом отношении являются только дремучая умственная девственность и упорство в симуляции. Высказывание, не полагающее себе пределов и не подвергающее себя испытанию сомнением, вызывает законное подозрение у всякого мыслящего читателя. Читатель согласен, в принципе, чтоб ему «морочили голову», но желает знать правила, по которым это будет делаться.
Отчаянные попытки проникнуть в т. н. суть явлений и в секретную жизнь вещей предпринимались постоянно (хотя еще в XVIII веке было объявлено, что «вещи в себе» способен созерцать только Бог, их создавший). Равно как и героические попытки овладеть несуществующим методом бесстрастного и объективного повествования, достичь «нулевой степени письма» (по выражению Ролана Барта, применительно к прозе Роб-Грийе), с удручающей неизбежностью заканчивающиеся соскальзыванием в пародирование «без берегов».
Т.е. сам по себе выбор неантропногоповествователя (назовем его так), если это не достаточно примитивный сюжетостроительный трюк, достаточно симптоматичен. Он говорит либо о неком расчеловечивании человеческого мира, либо о трудностях авторства – о потере рассказчиком авторитета, не подкрепляемого более читательским доверием. Надо понимать, что в любом художественном выборе злонамеренность отсутствует, поскольку писатели пишут не то, что хотят, а то, что могут, – а это само по себе уже свидетельство. Язык показывает места будущих разрывов, которые способны оказаться также точками роста. Так, к примеру, когда в поэзии означающее теряет связи с означаемым, когда контуры отрываются от предметов и начинают вибрировать – жди скорых перемен и катаклизмов, поскольку сознание вкупе со своим «бессознательным» – самый чуткий из всех сейсмографов.
В первом из представленных «Гидом» текстов («ИЛ» № 8, 1999) – британской повести – функция повествователя передается автором старинной керамической вазе, за много тысяч лет неоднократно изменившей свое назначение, поменявшей уйму владельцев в разных странах, что делает оптику повести длиннофокусной и помещает современные события – веер довольно брутальных историй – в перспективу дурной бесконечности посюстороннего бессмертия, приводя на ум то ли Екклезиаста, то ли Борхеса, только без их накала и масштаба.
Можно было бы и не акцентировать вагинального характера вазы-повествовательницы, если бы в следующем тексте – японской новелле – не подчеркивался так маскулинный, фаллический и соглядатайский, характер другого неантропногоперсонажа и повествователя – фотоаппарата. Вообще, преувеличенная утрированная телесность, такая, как у вещей, провоцирует сексуализацию повествования. Либо наоборот, гипертрофированная сексуальность ищет и находит повсюду только и исключительно тотальную телесность. Таков был маркиз де Сад, для которого существовали только тела, пытки – и разговоры вокруг этого.
К сожалению, распространенным недостатком «неодушевленных» повествователей являются их многословие и резонерство, что не только приводит к избыточности повествования, но и указывает на головное, рассудочное происхождение самого его замысла. Даже у сверхизобретательного Барнса в его постмодернистском шедевре «История мира в 10 ½ главах»(«ИЛ» № 1, 94) мурашки Ноева ковчега после нескольких десятков страниц способны утомлить своими россказнями самого доброжелательного читателя. Есть пределы у воображаемого нисхождения в низшие формы жизни, чья участь существенно беднее и горше человеческого удела. Представляется, что малые жанры (особенно в поэзии, эпиграфике, минималистской прозе) лучше приспособлены к такого рода нисхождению и в некоторых случаях даже способны порождать шедевры.
Третий из представленных текстов – «Записки жирафы» Шарля Нодье – осциллирует в смысловом зазоре между социальной и антропологической сатирой (между Гулливером в Лилипутии и Гулливером у гуингмов). Текст очень симптоматичен для страны Руссо и Вольтера, для культуры моралистов и сатириков, в которой полтора столетия назад принято было описывать «физиологию» городов и «нравы» (!) насекомых. «Жирафа» Нодье – троянская лошадь Натуры,введенная в стены города Цивилизации и Культуры.Занятная пища для размышлений и различного рода сопоставлений.
И, наконец, нарциссическое стихотворение Болеслава Лесьмяна «Кукла» демонстрирует парадоксальную природу поэзии – когда мощное поэтическое усилие способно заставить служить своим целям и упадочную манерность, а прямое обращение к Творцу всего сущего в финале – повернуть читателя лицом к самому средоточию проблемы недочеловеческого, «полукукольного» существования. Так в одном позабытом советском фильме человекообразный робот по имени Роберт носился с подобранной тряпичной куклой: «Она такая же, как я, только маленькая и очень примитивно устроенная!..»
Еще несколько ступеней вниз – и дальше: «наступает глухота паучья», – как писал поэт, – «здесь провал сильнее наших сил». Лестница Ламарка и лестница Иакова оказываются одной и той же лестницей. И рожденный свободным автор (или, если угодно, сочинитель) сохраняет, благодаря воображению, относительную подвижность в перемещениях по ступеням не им созданного здания природы.
Но и это путешествие, как всякое другое, заканчивается возвращением человека к себе. Что в данном случае представляется особенным благом. Примерно, как при возвращении домой из нищей страны «третьего мира» без привычного душа и прочих удобств, по которым мы успели соскучиться. В чем и состоял скрытый от нас до поры смысл поездки.
К ВЫЧИСЛЕНИЮ ШАГА ВРЕМЕНИ1. «МИР БЕЗ ВОЙН И КОНТРИБУЦИЙ»
Шекспиром в «Макбете» сказано, что земля, как и вода, способна рождать пузыри. Особенным плодородием в этом отношении отличалась российская почва начала века. То были не только отмеченные Волошиным «демоны глухонемые» войн и социальных возмущений, но и нетерпеливый, лезущий «поперед батьки в пекло» и увлекающий за собой многоликий утопизм – социально-политического, религиозно-философского, естественно-научного и художественного характера.
Можно предположить, что на деле имел место выход сглаженных, умиротворенных и рассосавшихся конфликтов и войн, «проглоченных» XIX-м столетием. Каждое поколение, как минимум, раз в тридцать лет могло повоевать, – но те локальные конфликты все же не приносили настоящего удовлетворения начавшей складываться после Наполеона глобальной цивилизации. С каждым разом мир все более успевал надоесть и опротиветь себе. Ограниченное разнообразие, вносимое в его жизнь техническими изобретениями, также перестало его удовлетворять. На двадцатый век пришелся своего рода «девятый вал» энергетического выброса. Человеческая биомасса пошла сперва на один, затем на повторный всплеск – и долго улегались в последующих поколениях расходившиеся волны. Перерыва, однако, не было. Просто следующая волна, пиком которой стал Карибский кризис (с последовавшим падением глав двух сверхдержав), – зародившаяся в 1956-м в Москве, Будапеште, где-то на Ближнем Востоке и севере Африки, в Калифорнии и Ливерпуле, и сошедшая на нет в 1968-м в Праге, опять Москве, Париже, Вудстоке и в китайской «культурной революции», – оказалась совместными усилиями удержана и погашена, вероятнее всего, благодаря коллективному страху перед атомным оружием. Энергия ее разряжена, бунтарские молодежные движения дезинтегрированы и абсорбированы соответствующими обществами, благодаря комплексу предпринятых, хоть не всегда осознанных и продуманных мер. (Выходящие за пределы этого графика Вьетнам и Афганистан целиком соответствовали логике противостояния в «холодной войне» и использовались сверхдержавами как своего рода пограничные столбы для чесания спин.)
Однако к середине 80-х в народонаселении СССР сложилась критическая масса людей, неудовлетворенных условиями своего существования в оседланном и стреноженном состоянии, в квазииделогическом наморднике («квази», поскольку высшее оправдание его целесообразности – прокламированный коммунизм – оказался «замылен» и фактически отменен, задолго до своего наступления). Начиная с прекращения геронтократии в СССР и Чернобыльского выброса, вулкан России заработал вновь, в результате чего пошла цепная реакция и мир опасно накренился. Уже более десятка лет его удается совместными усилиями удерживать, локализуя выбросы энергии и не давая закружиться гигантской воронке. Не в последнюю очередь это стало возможным благодаря краху и отсутствию глобальных идеологий. Хотя… зарекалась свинья помои хлебать. Жить совсем без идеологий нельзя, а с ними – невозможно. Вирус бешенства всегда сидит в человеке, и только если мы не потеряем самообладания и не утратим рассудка, наши дети могут быть сохранены. Смердяковы остались без красивых идей и временно предоставлены самим себе. Наступившую эпоху исчерпывающе – авансом – из своего заокеанского далека определил Бродский: «Ворюги мне милей, чем кровопийцы». Количество лжи в обществе при этом не уменьшилось, но оказался разбит, по крайней мере, ее монолит – тайное подверглось секуляризации и имеет тенденцию становиться частично явным. По очкам покуда выигрывает недалекий и крайне неустойчивый прагматизм. Хотя подспудное идеологическое брожение идет, и, по-прежнему, способна «собственных Плутонов российская земля рождать». Ситуация отчасти схожа с памятным многим москвичам пожаром торфяников. Если его удастся придержать, не дать вырваться (и не только здесь уже, а во всем мире), – и это дело власти: дать людям возможность по-людски жить и работать в изменившихся условиях, – то следующая ВОЛНА придет не скорее, чем лет через 15. Поскольку пик последней по времени пришелся на два путча начала 90-х, – припомните количество людей, рыщущих в те годы по улицам в поисках смерти, – плюс по шесть лет на нарастание и затухание, как и в 56–62–68-ом. Т. е. вся фаза «всплеска» (или «смуты») длится в среднем около 12 лет, и начало ее и конец также отмечены всегда кризисами.
Прошу прощения у читателя за кажущуюся точность, я знаю, на самом деле, не больше него – и все это только попытка автора рассуждать здраво, находясь в подножии исторического оползня. Не приходится сомневаться, что история имеет если не цель, то, во всяком случае, направление, и ее приходится претерпевать, какими бы мы не были разными, заодно со всеми. Предположить можно все, что угодно, но, в свете сказанного, интересно было бы заполучить исчерпывающую статистику стихийных бедствий и катастроф для продолжения умозаключений, которые делать до того было бы поспешным. Давно высказано подозрение, что существует определенная связь между проявлениями социальной и природной активности, на что указывают многочисленные совпадения и непроясненная периодичность того и другого. Только к чести человека окажется, если в результате непредвзятого исследования допущение любого рода зависимости между ними будет отвергнуто. Хотя, по большому счету, это ничего не меняет. Следует также учитывать, что возможны варианты – локальные встряски, задержки, связанные с пробуждением и выходом на историческую арену политических «тугодумов», либо с обеганием вокруг земшара волн повального сепаратизма и терроризма, подстегиваемых, посредством масс-медиа, нашим к ним кровожадным интересом.
В отличие от природных последствия исторических катаклизмов никогда не успевают утихнуть настолько, чтобы их не перекрывало начало следующих. Виной тому, вероятно, большая реактивность человеческой природы, которую мы зовем памятью. Яне раз задумывался: с чего это поколение моих родных и двоюродных сестер и братьев размазало по всему глобусу, не потому ли что родились мы от участников и беженцев последней мировой войны?
Наша затянувшаяся молодость пришлась на годы стабильности, перешедшей в эпоху «застоя», – а когда мы перебесились, кто как умел, в обществе начались такие стремительные перемены, что только держись. Налицо полное непопадание в такт со временем: исторически бестактное, вынужденно перевернутое, опрокинутое поколение. Тем интереснее для тех в нем, кто сохранил не только вкус к переменам, но и способность к самостоянию. А также, возможно, для оторванного наблюдателя, следящего за ходом испытаний, – если таковой отыщется на земле или на небе. Хоть подобное отношение к происходящему и может показаться, в зависимости от направления взгляда, снизу – негуманным, сверху – самонадеяным, а сбоку – надуманным и не заслуживающим внимания.
И все же, отвлекаясь от политических одежд, трудно отделаться от представления о синусоидальном характере того, что разыгрывается сегодня по нашу сторону телевизионного экрана.
2. ЧТО БЫЛО И ЧТО БУДЕТ?
Закончив эти безобидные расчеты, я получил вскоре отказ их опубликовать последовательно в редакциях трех весьма серьезных московских газет. Я вполне допускаю, что продуцентам новостей высказанные мной соображения представились дилетантскими, но не могу не подозревать в цеховой солидарности этих неутомимых борцов с человеческой праздностью, защищающих от посягательств самый источник своего существования. Их дело – хроника, а не обобщения, и в профессиональном отношении скорей всего они правы. Хотя несколько другой вопрос – критерии и стратегия их начальников, удостоенных чести быть поставленными на страже «пузырей».
И все же, сказав «а», я намерен сказать и «б» – предъявить скрытые движущие части синусоидальности. В максимально откровенном виде исходный тезис будет звучать так: в 86-м и несколько последующих лет мы (несколько объединившихся поколений) «замочили» отцов, – если кто этого еще не понял. Мы сделали так потому, что они не давали нам жить, не позволяли вырасти, выдерживали в коротких штанишках (это только отчасти метафора – так восстали французские «бесштанники»-санкюлоты, лет двести назад заявившие: «длинные штаны на нас, решать будем мы»). Конечно, нам слабо было справиться с ними, пока они находились в силе и даже позднее. Переданная им сила дедов заключалась в том, что они умели умирать. Что-что, а это делать в свое время они умели, было бы низким этого не признать. То есть мы справились с ними только, когда они одряхлели (вспомним геронтов-генсеков) и растеряли окончательно родительский авторитет. Вот он, источник преследующего кое-кого из нас чувства вины. И все же их участь заслужена (тем более, что никто их физически, прошу прощения за повтор арготизма, не «мочил» – их лишили власти, прогнали, отстранили; те же, что удержались у власти, – не «бывшие коммунисты», чем их любят попрекать, а сменившие идентификацию перебежчики из одной генерации в другую, насколько успешно – другой вопрос).
Кто-то придет в ужас, читая предыдущий абзац. Могу дать только совет отказаться от дальнейшего чтения и вернуться к газетам – к той пище, с которой лучше приучен справляться его мыслительный кишечник. Если развить дальше эту метафору, здесь предлагается не слабительное, а средство от информационного поноса.
Уже догадавшись об этом всем, я узнал, что существуют книжки, в которых люди многократно более прозорливые все это давно описали. Это Фрейд в его последней работе «Моисей и монотеизм», это Юнг и Фрэзер (читанные, но не отнесенные на собственный счет), это Серж Московичи («низость в психологии толп всегда одна и та же – убийство своего отца»). С незапамятных времен либо недалекие отцы «мочат» недостаточно покорных сыновей, либо еще более недалекие сыновья, объединив усилия, «мочат» отца-кабана. И в отчаянии от содеянного сакрализуют и мистифицируют его фигуру (а затем уже «брат на брата» и «революция пожирает своих детей»). На противоположном же полюсе – «Возвращение блудного сына» Рембрандта и «Троица» Рублева. Это все один метасюжет, образующий едва ли не главнейший нервный узел нашей цивилизации (добавьте еще сюда фигуру матери – «Царя Эдипа», «Гамлета» и Богородичного мифа – и человеческий мир в своих определяющих чертах будет описан).
И даже когда дело не доходит до насилия, проходит 25–30 лет – и выросшие дети не желают больше носить и читать то, что носили и читали их родители-«предки». И наконец, прямо в лоб: находящиеся в зените мощи родители, не желающие начать делиться властью с отпрысками, вступающими в возраст зрелости (т. е. добывшими жен, давшими первое потомство, освоившими некоторые умения и ищущими себе дальнейшего применения), – эти родители, отцы, прекратившие подавлять сексуальность своих детей и отпустившие их из собственных семей, пожнут в результате бурю, если не начнут делиться захваченной либо полученной властью. Дети всегда правы, и только потом виноваты.
От дальновидности отцов зависит, как все мы будем кататься на своих синусоидах, и не станут ли в очередной раз задержанные до седых волос 30-летние (двадцать семь плюс-минус два – возраст первого взрослого кризиса – вполне может оказаться шагом синусоиды социальной истории), не станут ли они, синхронизировавшись с подоспевшими и на все готовыми 17-летними, скидывать и изгонять в очередной раз многоопытных, но, увы, самонадеянных, заскорузлых и жадных отцов.
В свете сказанного, если не доводить большие массы людей до крайности, к тревожному 2000-ому году еще не созреет поколение, которому хотелось бы бунтовать по причинам более глубоким, нежели несвоевременная выплата зарплат и пенсий. Если «отцы», захватившие и получившие в свое распоряжение власть и блага, проявят хоть минимальное понимание ситуации. Чего я совсем не взялся бы утверждать о пятилетии между 2010–15 годами.
Но как сказал один современный ребенок (о воскресении мертвых, кстати):
– Э-э, когда это еще будет!..








