Текст книги "Не хлебом единым"
Автор книги: Игорь Смолькин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Зачем, – удивился Сема, – она же латунная, просто позолочена и не стоит ничего?
– Надо, – коротко ответил Сергей.
Он еще не совсем понял, для чего; не успел еще прочитать эту мысль на темной поверхности воды, но чувствовал вселяемую в него “уверенность”, что это будет самый болезненный удар Ему, Тому, над Которым он и хотел одержать здесь верх... Если бы он нашел в себе силы подойти, к большой иконе справа от Царских врат, если бы внимательно посмотрел на ясный лик Спасителя, то возможно увидел бы в Его вмещающих вселенную пречистых очах любовь, сострадание и великое желание помочь... Может быть тогда опустилась бы его совершающая святотатство рука? Может быть открылся бы перед ним великий обман темной воды, и он осознал бы старую истину, что Бог поругаем не бывает; что плюнуть в небо и попасть в цель можно лишь в воображении – на деле же плевок всегда возвратится к своему автору. Может быть... Но он не подошел. Его трясущиеся руки укладывали в рюкзак священный сосуд, во время Евхаристии вмещающий в себя Невместимое – то, пред чем преклонял колена весь мир – Тело и Кровь Христовы...
Больше он ничего в свой рюкзак и не клал. Лишь Сема переложил туда что-то от своего груза. Они покинули храм и без хлопот добрались на “Беларусе” до дома Семиного брата. Прежде в кустах за деревней спрятали рюкзаки. Погода была сухая, и никаких следов не осталось, а они ловко разыграли пьянку до потери сознания. Так им все и сошло, без малейших на них подозрений...
И без всякой, впрочем, пользы: все, что они взяли, не представляло художественной или антикварной ценности, и поэтому не имело сколько-нибудь значительной продажной цены. Узнал об этом Сергей спустя несколько месяцев, когда приехал во Псков. Пока же они укрыли краденое на чердаке тети-Дуниного дома.
После всего случившегося они почти перестали встречаться. Семе вдруг до тошноты стало стыдно своего поступка. Неожиданно проснулась совесть, и множественные, обвиняющие его мысли совершенно не давали покоя. “Зачем? – терзался он. – Зачем я это сделал?” Каждый раз он просыпался с тайной надеждой, что это был лишь сон. Увы...
А Сергей совсем не чувствовал себя победителем. Иногда он как бы раздваивался и смотрел на себя из темной глубины, видя полную свою мерзость и никчемность. Испытывая к себе лишь презрение, он протягивал состоящую из темноводной субстанции руку, хватал свое жалкое тело и тащил на суд и расправу... Ему вдруг резко опротивела деревня с ее запахом навоза и парного молока; МТС со всеми, будь они неладны, МТЗ, ЮМЗ, Т-150 и прочим металлоломом. Вскоре, к тому же, он остался без друга: Сема отправился исполнять свой гражданский долг.
Еще полгода кое-как протянул Сергей на харчах тети Дуни, а весной уехал-таки во Псков, чтобы никогда уже более сюда не вернуться. Его провожали всем семейством: братья несли тяжелый рюкзак, а всплакнувшая вдруг тетя Дуня сунула ему сверток с пирожками.
– Ты побудь и приезжай, – говорила, всхлипывая, – мы уж попривыкли к тебе.
Сергей в ответ промолчал и отвел глаза.
– А в рюкзаке у тебя что такое? – проявляли неуместный интерес брательники.
– Сюрпризы из дерева для родных, – нашелся что ответить Сергей.
В рюкзаке лежала часть украденных икон, тех, которые он отобрал, посчитав лучшими. Остальные остались пылиться на чердаке дома тети Дуни, чтобы стать большим сюрпризом для того, кто однажды их обнаружит.
Город совсем не изменился за прошедшие три года, а может быть Сергей просто не запомнил, каким его оставил. Но вокзал, безспорно, был все тот же, возможно чуть подбелен и подкрашен; тот же сквер у вокзальной площади, пивной ларек, с липким от пролитого пива асфальтом у входа. А прямо, как и прежде, утекала улица героя Гражданской войны Фабрициуса – это как раз в сторону его дома. Можно и на автобусе, но лучше пешком – все-таки три года!
Рюкзак он оставил в автоматической камере хранения на вокзале: мало ли что дома? А дома действительно ничего хорошего его не ожидало. Мать уже три месяца находилась в психиатрической больнице в Богданово, что на Кривой версте. “Крыша поехала, – пуская кровавые пузыри, прохрипел отец, – на вторую ходку уже пошла, едва ли вернется”. Отец еще более высох и почернел лицом. Был он теперь значительно тщедушнее Сергея. Видимо, понимая свое незавидное нынче положение, он сразу стал заискивать перед сыном, окрепшим, в отличие от него, на здоровом деревенском рационе.
– А ты, Серега, заматерел, спуску, видно, никому не даешь, а? Давай-ка, сын, это дело обмоем, родные мы или как?
– Или как, – буркнул Сергей и пошел по старым знакомым проводить рекогносцировку...
Через две недели он совершил первую в своей жизни коммерческую сделку: продал содержимое некоему официанту из ресторана “Аврора”. За все оптом получил двести пятьдесят рублей. Не забогатеешь, как говорится... А суровая расплата, между тем, ему еще предстояла.
Вскоре он устроился на работу в ДПМК, но через восемь месяцев уволился по собственному желанию (и настоянию отдела кадров – за прогулы). В следующий раз, из МПМК-4, он уже был уволен по статье. И пошла-поехала карусель: за неполных два года он сменил пять мест работы... “Вернулся на круги своя”, – сказал про него кто-то из дворовых пенсионеров, в том, наверное, смысле, что наконец-то оправдал всеобщие ожидания и подкатился поближе к своей семейной яблоне, от которой далеко падать не след. Попросту говоря, – стал пить, как было принято в их семействе.
Сергей так и не съездил навестить мать, и она, как предсказывал отец, по не совсем понятной причине умерла в больнице. Но время для него вдруг неимоверно ускорило свой бег, так, что дни, недели, месяцы сгорали, как полешки в топке маневрового паровоза. Начался “вокзальный” период его жизни...
Завершались восмидесятые. На некоторое время вокзал превратился в центр жизни городского “дна”. “Народ” хотел красивой жизни, о которой успел подсмотреть сквозь прорвавшийся полог “железной” завесы. Это было мечтание во сне, в процессе которого разум рождал чудовищ. Вокзальный суррогат “красивой жизни” и был одним из таких монстров.
– Чем не Монте-Карло? – философствовал всегда полупьяный вокзальный картежный шулер по кличке Квадрат. – У нас на бану* все как на подносе: и водка по двадцатке, и вино по червонцу, и картишки можно раскинуть на “интерес”.
Сергей с головой погрузился в эту безумную круговерть, создающую иллюзию активной жизни: менялись декорации в виде поездов дальнего и ближнего следования с безконечной сутолокой пассажиров-статистов и пассажиров-актеров, в зависимости от того, как они соприкасались с обитателями здешнего “дна”. “Поезд “Ленинград-Варшава-Берлин” прибывает на первый путь”, – вещал громкоговоритель, и кое-кто чувствовал себя причастным к этим странам и городам, и к этим людям, мелькающим за шторками вагонных окон. Постановки были разные, но сюжеты сходные, а финалы и вовсе похожие, как у любой заурядной пьянки. Сергей значительно изменился: постепенно из повелителя темной воды он превратился в ее обитателя, да и сами его глубины изрядно обмелели и подзаросли камышом. Зло потеряло в нем активное начало, расползлось и как бы растворилось во всей совокупности его естества. Он престал быть безжалостным судией и палачом, но и ко всякому добру тоже оставался непричастным. Его более не мучили желания быть победителем – привносившие их искусители сгинули, отбросив его как ненужный материал. Практически исчезли из его жизни и осмысленные сны. Остался всякий шизофренический бред, навеянный избытком в крови дурного алкоголя. Иногда, по пробуждении, ему казалось, что видел он ту самую женщину в белом платочке, но не ясно, как бы сквозь бурлящую человеческую толпу, а может быть, это и было всего лишь оттиском обычной вокзальной картинки...
Однажды на перроне он наткнулся на пожилого монаха. Торопясь к месту посадки, тот никак не мог закинуть на плечо лямку большого брезентового мешка.
– Помоги, брате, – попросил он.
Сергей махнул рукой и хотел уже проскочить мимо, но что-то в наружности старца зацепило его взгляд и он, остановившись, быстрым движением помог тому водрузить мешок на спину.
– Спаси тебя Господи, – поблагодарил монах и спросил: – Как зовут?
– Сергей, – обычно он не отвечал на такие вопросы, но сегодня, видно, был какой-то особый случай.
– Сергий? Помоги тебе Господи, раб Божий Сергий, – монах широко перекрестил молодого человека и растворился в толпе.
“Вот еще чего, – бубнил про себя Сергей, продолжая путь в поисках своей компании, – какой такой “раб”, скажет тоже”. Через полчаса, выпив бутылку вина, он забыл про эту встречу, а через три часа, будучи уже совершенно пьяным, он оказался под колесами купейного вагона скорого поезда и лишился обеих ног. Впоследствии он никогда даже не задавался вопросом: связаны ли как-то эти два последних в его полноценной жизни события; возможно, он просто забыл про первое, ввиду его несоизмеримости со вторым...
Был ужасный скрежет вагонных тормозов и шипение вырывающегося из системы наружу сжатого воздуха. Были человеческие крики и чей-то особо выделяющийся безумный визг. Сирена скорой помощи. Носилки. И его безжизненное тело на них, с неестественно белым, даже на фоне простыни, пятном лица. Был сержант ЛОМа, который, стараясь не привлекать внимания, нес что-то в большом черном мешке. Это были его ноги! Его, Сергея, ноги, безжалостно отрезанные чудовищной железной гильотиной, с перемолотыми в кашу тазобедренными костями... Сергей все это видел! Его глаза каким-то таинственным образом переместились на три метра вверх, и вот оттуда-то вся картина кровавой драмы открывалась перед ним в мельчайших деталях. Потом он убедит себя, что это был лишь бред больного воображения, что всю хронологию событий он знает по рассказам очевидцев... Но кто, кто тогда вложил ему в голову эти бередящие душу картинки, которые пытался, но не смог, он забыть: простыня, белая у головы и почерневшая от крови ниже пояса; его белое лицо и его ноги в руках у сержанта...
* * *
“Больничный” период его жизни длился около года. Менялись больницы, врачи, и только операционные всегда оставались похожими. Жутко болели отсутствующие ноги, и он, мысленно растирая их, вспоминал, какие они были, до боли прикусывая распухший от безконечных наркозов язык.
“За что мне? – думал он долгими безсонными ночами. – Почему я? Почему не Сенька или Машка Крапива? Они и на вокзальном “дне” были изгоями и отщепенцами. Или Баркас?..” Этот безпредельничал, мог без причины ударить или отобрать последнее. Была масса других – на выбор. Наконец, были тысячи пассажиров, каждый из которых мог оступиться и угодить на его место под это треклятое железное колесо. Но случилось с ним.
Он воображал, как в последний момент цепляется за кого-то, падает на перрон и остается, а кто-то другой (или другие?) летит вниз, в зловещую мясорубку... Что ему их боль, что ему даже боль всего мира по сравнению с его собственной. Да и есть ли она вообще – эта чужая боль?..
Незаметно Сергей опять стал наполняться темной водой. Он снова погружался в черные непроглядные глубины, ища там забвения. Теперь он мог мстить всем, кто не познал, какова его боль, кто остался непричастным и малой толики выпавших ему страданий. Он возродился как судья и палач и это, за неимением другого, помогло ему выстоять в борьбе с болью. Он и свою жизнь ощущал теперь, как непрерывную войну, несправедливую по отношению к нему. А на войне как на войне...
Но кое-кто, оказывается, смотрел на его положение иначе. Однажды (это произошло, когда он лежал в хирургии областной больницы), к ним в палату пришел священник. Пригласили его к пожилому больному Валентину Федоровичу, чтобы причастить перед предстоящей операцией. Священник вошел в сопровождении медсестры и кого-то из родственников. Прежде чем поздороваться, он улыбнулся, и эта улыбка, как внезапно ворвавшийся в темную комнату луч света, ослепила всех, сделав на время все прочее незаметным. Был он седовласым и седобородым, причем седина его отличалась утонченным благообразием: ровного белого цвета без малейших вкраплений иных цветов, рождающих неблагородную пегость. Волосы мягким шелком опускались на плечи; высокая, до самого темени, залысина открывала лоб мыслителя, а широкая борода ветхозаветного пророка белоснежным потоком струилась на грудь, накладываясь легким белесым туманом на массивный протоиерейский крест. Лицо его было гладким и на вид совсем молодым, особенно таковому впечатлению способствовал живой и проникновенный взгляд голубых глаз. Все это, вместе взятое, придавало его облику неповторимое благородство. Сергей на мгновение встретился с ним глазами и, не выдержав, отвернулся к стене. Где-то в глубине зло зашипела и забурлила темная вода, будто в нее внезапно опустили раскаленную стальную наковальню.
– Здравствуйте, отцы, помогай вам Господь, – поприветствовал всех священник. – Кто-то у вас, вижу, зело заунывал, а сегодня это делать неуместно. Воскресенье сегодня – день, который по заповеди принадлежит Богу. Кто имеет самомалейшую веру, воскресает сегодня вместе с Воскресшим Господом.
Сергей чувствовал затылком, что батюшка смотрит на него. Вода трусливо выкипала, грозя оставить его, как рыбу, на сухом дне...
Священник приступил к совершению Таинств. Он читал молитвы и исповедовал Валентина Федоровича. Сергей, изо всех сил напрягая слух, пытался услышать, в каких таких грехах кается Федорыч (так его называли в палате), но говорили слишком тихо. Сергей сердился и воображал сам все мыслимые пороки, в которых будто бы тот был повинен. На черном зеркале воды, успевшей уже успокоиться, все это представало в виде живых картинок из “тайной жизни” деда Вали...
Закончилась исповедь. Валентин Федорович причастился Тела и Крови Христовых, и батюшка, поздравив его, сказал несколько напутственных слов:
– Вы, Валентин Федорович, вошли сегодня в рассуждение временного и вечного. Оставив уныние и ропот, вы примирились с Богом и с ближними, простив всем, кто вас обидел, и поплакав о том, что сделали негодного сами. Господь очистил вас от духовной скверны грехов, и вы обновились через соединение с Самим Богом в Таинстве Святого Причащения. То, что вы выбрали – это вечное, то, от чего отказались – временное и тленное. Вы совершили великое и благое для себя дело! А теперь давайте рассудим, смогли бы вы сделать такой выбор, если бы оставались здоровым и полным сил? Едва ли. Прежде, вы видели и слышали, но не разумели. Держались вы руками изо всех сил за временное, тленное, человеческое; так бы и покинули белый свет, ничего не сделав для будущей вечной жизни. Знаете, наверное, как иные безумцы прикипают к деньгам и богатству? Они и в могилу пытаются забрать что-то от своего достатка. Некоему богачу положили в гроб и деньги, и спиртное, и сигареты, и даже способную несколько месяцев безпрерывно работать стереофоническую музыкальную систему, чтобы она привычным для него в земной жизни благозвучием утешала и теперь его бренные останки. Но, поверьте, кроме смердящей плоти, в этом повапленном гробу ничего уже нет! Бедная душа, плача и стеная, отошла на сторону далече. Боле ей не надо ничего из того, что накопила она за свой век – это уже прешло; теперь в цене иное, но того нет, как нет! Жаль, искренне жаль эту бедную душу! Ведь она получила бытие от Творца, чтобы быть сопричастной к благой вечности, чтобы вечные времена получать благодатное утешение от своего Господа и променяла все это, простите, на пшик! Вот поэтому, Валентин Федорович, должны вы быть благодарны своей болезни. Маленькую скорбь попустил вам Господь, но зато какое приготовил утешение! А если кто говорит, что не по силам, что невмоготу, что Бог несправедлив – не верьте, это неправда. Не может Милосердный и Человеколюбивый Бог дать крест и не дать сил, чтобы нести. Это закон, действительный для всех и на все времена! Мы смотрим на глубину страдания, не зная его цены. Страдание – это великая тайна бытия! Господь спас Адама через Свои страдание и смерть. Но Он страдал, чтобы тридневно Воскреснуть, мы же зачастую из временных страданий идем к вечным. Нет, и нам надо воскресать вместе с Воскресшим Господом. Лишь склонит нас страдание долу невыносимой болью и мукой, а мы, почерпнув силы у Воскресшего Спасителя, поднимаемся горе, стряхнув, как прах, рассыпавшиеся оковы страданий. Так должно нам быть, и тогда не погибнем, и тогда спасемся!
Сергей слышал все эти слова, не мог не слышать, и это терзало его хуже всякой муки. “Ложь, все ложь, – шептал он как заклинание, – если бы тебе на мое место, стал бы ты петь такие песни? Не взвыл бы, не впился бы зубами в подушку? Сейчас пересчитаешь полученные за вранье деньги и пойдешь восвояси. Пойдешь своими ногами, а я не могу! И никогда не смогу! А вечная жизнь – это твоя любимая ложь! Ты завидуешь чужому богатству и лжешь, чтобы хотя бы так насолить их обладателю и утешить свою гордость. А если бы тебе дали их богатство и власть? Что – отказался бы?.. Как бы не так! Поэтому, ты достоин смерти, лживый поп...”.
Уходя, священник остановился подле кровати Сергея и долго, как тому показалось, молча смотрел на него. Будто чего-то ждал. Сергей это чувствовал, но не обернулся. И даже когда батюшка уже ушел, он еще минут пятнадцать не поворачивал головы, продолжая вершить неправый суд в глубине темных вод.
* * *
Новый год Сергей встречал дома, впервые за последние годы. Он сидел в инвалидной коляске, придвинутой к столу, а напротив застыл на табурете отец, окончательно высохший и почерневший. Говорить было совершенно не о чем. Отец сжимал в кулаке пустую рюмку. Он только что выпил и выжидал, когда удобно будет повторить. Пустая наполовину бутылка белой, купленная на его, Сергея, инвалидную пенсию была единственным объектом его внимания. Сергей не пил, он отвык за долгое время болезни. Он просто смотрел в темноту за окном, зная, что там, невидимая сейчас, по-прежнему стоит церковь, как и в его далеко-далеко. Она стоит, а он уже не может...
Иногда по ночам ему снился один и тот же сон. Кто-то катит его в инвалидной коляске по темному коридору. Впереди пляшут пугающие всполохи огня, барабанные перепонки лопаются от чудовищных грохотов металлургического будто бы производства. Пол начинает идти под уклон, все круче и круче. Тот, за спиной, уже бежит, держась за коляску, а впереди открытые врата, словно разверзнутое нутро доменной печи. Они все ближе и ближе, а дальше – лишь море огня... или воды? Когда до падения в бездну остается миг, навстречу, прямо из пламени, вырывается поток знакомых темных вод, он подхватывает его, отрывает от коляски и невидимого за спиной сопровождающего, и куда-то несет, а Сергей, как опытный пловец, двигает руками и ногами (?). Чувствуя привычную силу темной стихии, он испытывает некоторое успокоение, но вскоре чудовищный холод пронзает все его члены, и Сергей, цепенея, ощущает, что водная толща неотвратимо превращается в лед, грозя навеки замкнуть его в мертвом холодном саркофаге...
Оказывается, можно привыкнуть ко всему. Можно, даже в его безконечно ущербном положении, испытывать некоторую радость бытия. Особенно, если вдруг появляются друзья, кое-какие материальные средства и возможность “забыться” в их “теплом, заботливом” окружении, а если еще открывается возможность над кем-то господствовать... И все это – благодаря теплоте человеческого сердца, этого богомзданного чувства, сохраняющегося в людях, вопреки приумножающемуся в мире злу.
Стоило однажды Сергею выехать на своем инвалидном экипажике в людное место с кепкой у высоко завернутых внутрь штанин, как полетели ему трудовые копейки горожан, да так обильно, что вечером он не поверил своим глазам: получалось, за два-три дня можно с лихвой перекрыть весь их месячный пенсионный бюджет. С этого вечера и начался последний, “базарный” период его жизни. Тогда-то его и окружили тесно “друзья”. Саня, так просто поселился у него, расположившись на кровати его отца, которого спихнул куда-то вниз. Были еще Толик и Гурам. Эти, если не ночевали, приходили утром и бережно вывозили его на городской рынок. Там, сразу за воротами, он и сидел до полудня, пока не схлынет основной поток людей. После его везли домой, покупая по дороге все необходимое для “нормальной” жизни. По большому счету, в его бытии все осталось без изменений, как и в семидесятые-восьмидесятые: дома такая же неразбери-разруха, напитки, правда, стали чуть лучше и закуска разнообразней; а лица-участники – те же. Отец жалобно скулил в углу: “Налейте”. Иногда Сергей снисходил, и тому перепадало что-то на донышке кружки. В этом было главное отличие “теперь” от “тогда”: сегодня Сергей в действительности мог быть повелителем, в прошлом же – только в воображении. В какой-то мере это явилось воплощением его темноводных фантазий, и увлекало своей реальностью. Он мог капризничать, мог послать кого-нибудь заменить не приглянувшуюся ему бутылку. Он мог отдать приказ на расправу или наказать сам. Особенно часто этому подпадал отец (“возвращал долги”, – как сам Сергей это называл), которого, и без того чуть живого, крепко держали “друзья”, а он наносил удары: кулаком или чем-нибудь, зажатым в руке.
Но все-таки – это была просто игра. Все прояснилось, когда неожиданно залез в петлю отец. Нет, Сергею было не жаль. Он даже с некоторой брезгливостью смотрел на совершенно черное лицо человека, который некогда его породил. Отца увезли, а участковый грозил разогнать это тараканье, как он выразился, гнездо. “Друзья” струхнули, и Толян сильно саданул его кулаком по губам. “Мог бы и поласковей со стариком, тот и сам бы скоро дошел, а нам – безпокойства меньше”. Сергей опешил и понял, что вся его власть – обман. Он лишь шарманка, у которой крутят ручку и получают за это неплохую денежку. Но и на шарманку можно осерчать и в сердцах даже разбить ее...
Теперь частенько на рабочем месте он напивался допьяна и спал, склонив голову на грудь. Подавали меньше, да и сам он от такого своего безпробудства почернел, грозя вскоре отправиться вслед за отцом. Однажды рядом с ним расположился некий длиннобородый человек в подряснике, обликом похожий на монаха. На груди у него висел ящик для сбора пожертвований. Сам он называл это почему-то “церковной кружкой”, что немного рассмешило Сергея: слишком знакомый предмет – кружка. Но сам монах был серьезным, он искоса поглядывал на Сергея и неожиданно спросил:
– Давно Господь-то тебя посетил?
– Как это? – не понял Сергей.
– Да вот так, – монах указал рукой на его культи.
– А это... А тебе-то что? Стой пока стоишь, а то можно и наладить тебя отсюда.
Монах совсем не рассердился и вскоре опять спросил:
– А что так с людьми нелюбезно? Тебе вон как подают. Благодарил бы с любовью, и Господь бы не оставил тебя без милости.
Сам монах за каждую опущенную в ящик копейку говорил подателю: “Спаси вас Господи”.
– А кто сказал, что я их люблю. Они все с ногами, могут пойти и заработать, а я нет. Чего мне их любить-то? Не последнее отдают: откупаются, может быть, от судьбы, чтобы с ними так не случилось, как со мной.
– Что ж, может быть, и откупаются, милость – она как солнышко, высоко светит. Но не судьба на них призирает, а Господь. А без любви, по слову Христову, как и жить-то? Зачем же тогда жить, если не любишь?
Но Сергей уже не слушал. Подошли его друзья и принесли то, чего он ждал в тот момент, и от чего его голова вскоре безвольно опустилась на грудь. А монах на все это качал головой и что-то неслышно шептал, поднимая к небу глаза...
* * *
Но наступил этот день. Целую неделю до того Сергею сильно нездоровилось, и он вовсе не пил. На работу его все-таки вывозили, а он был угрюм и молчалив. Нечто неизвестное, пугающее надвигалось на него, вызывая черную хандру, до желания по волчьи завыть.
Это был последний его день. Сергей, как это иногда с ним бывало, смог это почувствовать и предугадать. Накануне ему приснился сон, подобный тем, в юности. Давно он уже не видел женщину в светлом платочке, и вдруг – вот она – сидит у его изголовья. А он лежит. И почему-то он маленький: лет десяти-двенадцати, и ноги где им положено быть – на своем месте. А она плачет и говорит: “Сереженька, ведь я твоя бабушка, я ведь не умерла тогда, я просто уехала в деревню. И что же ты, Сереженька, без бабушки наделал-натворил?” Как и в то младенческое далеко, бабушка гладит внучка по головке. А тому стыдно и страшно, как и тогда, когда грозно наседал на него пятигодовалый Денис. Но бабушка спасла и теперь должна... Слезы текут ручьями, Сергей тянет руки к бабуле и прячет лицо в ее коленях. “Зачем же, Сереженька, ты так плохо, безбожно жил, зачем же столько лет раз за разом распинал своего Господа, – бабушка тоже плачет, и горячие ее слезы обжигают стриженый затылок внука, – ведь Он так любит тебя и столько раз приходил к тебе с любовью, чтобы помочь, а ты отталкивал Его, ты вбивал гвозди в Его руки, ты воздвигал Его на крест. Ты, Сереженька”. – “Но когда, когда Он приходил ко мне?” – силится спросить Сергей, но его губы не в состоянии породить какой-либо звук и шевелятся беззвучно. А бабушка все равно слышит и с любовью отвечает: “Он приходил к тебе со словами проповеди в храме, в лице священников и монахов, в лице каждого наставляющего на доброе человека. Его голос звучал в тебе в виде укоров совести, побуждая отказаться от зла, выбрать верный путь. Но ты не видел и не слышал. Ты отталкивал Его руку, плевал Ему в лицо. Он, как любящий отец, увещевал тебя, врачевал скорбями, но ты не внимал и этому. Посмотри же теперь, кому ты доверился, кому ты, в безумии, отдал свою жизнь”. Сергей поднимает голову и смотрит в сторону, куда указывает бабулина рука. Там стоит некто, вселяющий всепоглощающий ужас, существо “из-за его спины” с безжалостным, но таким знакомым лицом палача, сотканным из ткани его темных вод. Да это и есть сама темная вода, персонифицировавшаяся вдруг в виде этого кошмарного существа, протягивающего свои безжалостные лапы к нему, Сергею, чтобы забрать и утащить навеки, навсегда. “Нет”, – стонет Сергей и опять прячет лицо. “Может быть, еще не поздно, – шепчет бабуля; в ее словах нет полной уверенности, но лишь некоторая надежда. – Может быть, ты успеешь взойти на крест одесную Его Креста. Ты прости всех, всех – весь мир, – и постарайся всех полюбить. Моли Господа, чтобы и Он простил тебя, пусть не сейчас, пусть потом, в вечности. Моли...”
Сергей проснулся с мокрым от слез лицом и тут же понял, что завтра его здесь уже не будет. Он уедет в деревню или еще дальше – в неведомое далекое далеко. Он перебрался в коляску и как мог, привел себя в порядок. В комнату вошел опухший со вчерашнего Саня и принес что-то в стакане – обычная доза, чтобы опохмелиться. Но Сергей улыбнулся и сказал наверное как-то необычно:
– Я не буду. Я же вчера и не пил. И знаешь, я и на работу не пойду сегодня. Устал. Вернее – надоело.
– Да ты сбрендил, Серега, – Саня действительно удивился: и улыбке, и голосу, и словам, – в кои веки отказываешься от ста грамм. Но это ладно, а вот поработать сегодня надо, и завтра, и послезавтра. А с понедельника пару дней отдохнем. Оторвемся как надо.
– Не пойду сегодня, и завтра, – заупрямился Сергей.
– Да ты чего? – по-прежнему не понимал Саня. – Сейчас Гурам с Толяном придут, не обижай мужиков и не зли.
В последних словах была угроза, Сергей почувствовал, но сегодня особый день, он не стал пугаться и опять сказал свое:
– Да нет, Саша, ты не понимаешь, я больше вообще не пойду. Ты прости.
Это его “прости”, наверное, совершенно добило Саню.
– Издеваешься, – вскипел он, – да я тебя по стене размажу, ишь, что сказал: прости, видишь ли, его.
Почему-то именно это “прости” показалось ему особенным, изощренным оскорблением, и он с силой пнул Сергея ногой. Коляска опрокинулась набок, тот отлетел к стене и ударился головой. Но во время падения мгновение как бы остановилось, и Сергей успел разглядеть в распахнутом окне знакомый купол церкви и крест, обычно темный, но сегодня ставший как бы золотым и оттого сверкающий на солнце. Потом он на время потерял сознание и очнулся, когда его неистово тряс Толян и рычал:
– Ах, не будешь? Не будешь?
– Погоди, затряхнешь, – это вмешался Гурам. – Сергей, ты в порядке?
Но Сергей молчал и улыбался, ему было совсем не больно и не страшно. Он качал головой. А потом он что-то заметил на полу и долго рассматривал. Это была темная вода, она как-то незаметно, наверное, от удара об стену, начала вытекать из него, бежала ручейками по доскам и трусливо пряталась в щели. Он смотрел на нее с некоторым удивлением и думал: “Да как же я мог находить в ней нечто великое и достойное поклонения?” В голове звенело и мысли нанизывались на этот звон, как на натянутые струны, лопались и рассыпались. Он уже не чувствовал, как бил его по лицу Толян, как потом его отмывали, сажали в коляску и куда-то везли. Он улыбался и, когда мысли собирались в нечто целое, порывался просить прощения у своих “друзей”. Те матерились, но на улице бить не смели.
Его поставили в обычном месте на базаре с картонной коробкой, пристроенной у культей. А он улыбался проходящим и всем говорил: “Простите меня”. От этого ему подавали еще больше, а он пытался не брать вовсе и просил: “Не надо нам, мы ведь пропьем”. Но люди все равно кидали бумажки в его картонную тару, и та уж переполнилась. Что-то замешкались его “друзья”, долго не приходя за деньгами, а он вдруг изловчился и со словами: “Возьми, тебе пригодится” всунул коробку в руку какой-то потертой старушке, оказавшейся достаточно близко. Старушка, взяла, опешив на мгновение, но потом быстро упрятала богатство в торбу и тут же юркнула в толпу. Через несколько минут подошли его “друзья”, а он был уже совершенно пуст. Кто-то, стоящий рядом и все видевший, рассказал про его неслыханную щедрость. Долго искали злополучную старушку, но куда там! Той давно и след простыл. А Сергей улыбался. Давно у него не было такого настроения. “Сегодня я уеду, – думал он, – в деревню. А вы все останетесь в этой духоте и скуке”. Нет, положительно – день был совершенно необычным. Все снующие туда-сюда люди сегодня казались ему милыми и красивыми, и хотелось даже обнять их всех разом, чтобы утолить таковое вдруг неожиданно прихлынувшее чувство.
Но этому, увы, не суждено было сбыться. Вскоре его молча везли домой, и молчание “друзей” тяготило более отборной брани... Его подняли в квартиру, и кто-то сразу ударил первым, а потом уже били все трое. Натешившись, пошли выпивать, а его почему-то усадили в коляску и придвинули к окну. Почему именно так? Они и не знали, а он, возможно, догадался или, по крайней мере, был к этому близок. Он, конечно же, смотрел на купол церкви и на крест, а в голове осторожно рождались неведомые слова: “Прости меня, Господи, если можешь, прости меня”. Он просил и верил, что Господь может простить, что Он силен не только покарать, но и помиловать. “Прости меня, Господи, я не умел прощать, но Ты ведь не таков! Я уеду в деревню, и все изменится”. Сергей плакал, и вовсе не от боли, а от чувства своей вины; постепенно ему открывалось, как она велика! Вспомнилось недавнее: “Зачем же тогда жить, если не любишь?” Но оставались, по милости Божией, еще слезы и силы шептать: “Господи, прости!..”