355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хорхе Исаакс » Мария » Текст книги (страница 19)
Мария
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:18

Текст книги "Мария"


Автор книги: Хорхе Исаакс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Глава LVIII
…Изредка послышится вдали крик фазана…

Лоренсо разбудил меня еще до рассвета, я взглянул на часы: было около трех. Лунная ночь казалась пасмурным днем. В четыре, напутствуемые Бибиано и Руфиной, мы отчалили.

– Вот тут пела верругоса, кум, – предупредил Лауреан товарища, когда мы немного поднялись вверх по течению, – возьми в сторонку, подальше от этой гадины.

Я был защищен кровлей ранчо, и мне могла грозить опасность, только если бы змея проскользнула в каноэ, но набросься она на одного из гребцов, мы, пожалуй, пошли бы ко дну.

Миновали мы это место благополучно, хотя, по правде говоря, не очень спокойно.

Наш завтрак был подобен вчерашнему, но с добавлением обещанного тападо. Чтобы приготовить его, Грегорио вырыл на берегу яму, положил туда завернутое в листья биао мясо с бананами и приправами, засыпал землей и поверх всего разжег костер.

Казалось невероятным, что в дальнейшем наше плавание может быть более тяжелым, чем до сих пор, однако случилось именно так: на реке Дагуа все возможно.

В два часа дня мы остановились в тихой заводи немного перекусить. Лауреан заглянул в лес и принес какие-то листья. Растерев их в тыквенной чашке с водой, пока не получилась зеленая жидкость, он процедил ее сквозь тулью своего сомбреро и выпил. Сок этих дурно пахнущих листьев негры считают единственным верным средством против свирепствующей на морском и речном побережье лихорадки.

Шесты, которые при плаванье вниз по течению постоянно пускают в ход, чтобы не разбить лодку, почти бесполезны, когда поднимаешься вверх. Оставив позади флеко, Грегорио и Лауреан то и дело после условного удара веслом прыгали в воду, и один тащил каноэ за крюк на носу, а другой толкал корму. Так обычно обходят пороги и водовороты; но там, где и это невозможно, существуют узкие обводные каналы, прорытые по берегам и настолько мелкие, что, поднимаясь по ним, каноэ скребет дном о гальку, а порой и застревает на более крупных камнях.

К вечеру перетаскивать каноэ вброд стало еще труднее. По мере нашего приближения к Сальтико течение сносило лодку все с большей силой; для того чтобы достигнуть другого берега, гребцы вместе толкали каноэ, тут же вскакивали на борт и хватались за шесты, а уже перейдя реку, бросали их и гребли, сопротивляясь бурной стремнине, словно ярившейся, что упустила добычу. После каждого такого мастерски проделанного приема приходилось вычерпывать из каноэ воду: гребцы молниеносно наклонялись и выпрямлялись, перескакивая с ноги на ногу среди водяных струй. На эти невероятно ловкие упражнения страшно было смотреть, даже когда ими занимался Лауреан, хотя могучий рост и виноградная лоза вокруг пояса делали его похожим на речного бога; но при взгляде на Грегорио, маленького, с кривыми ногами и повернутыми внутрь ступнями, меня, несмотря на его неизменно смеющуюся физиономию, охватывал ужас.

Переночевали мы в Сальтико, жалкой, невзрачной деревушке, правда, с весьма оживленными кабачками. Здесь Для плавания были непреодолимые препятствия, и обычно путь гребцов, прибывших из низовья, из порта, на этом кончался; те, кто вел лодки выше Сальтико, доходили только до Сальто, а из этого пункта отправлялись другие гребцы – те, кто ежедневно спускался вниз по течению из Хунтаса.

С вечера мои гребцы волоком перетащили каноэ, уже без ранчо, в то место на берегу, откуда я должен был двинуться дальше. Опасность плавания от Сальтико до Сальто трудно вообразить себе.

В Сальто снова пришлось тащить каноэ волоком, чтобы преодолеть последнее препятствие, и, надо сказать, это место вполне заслуживало свое название.

Чем дальше уходили мы от морского берега, тем шире открывались нам величие, красота, разнообразие красок и изобилие ароматов, создающие неописуемую, сказочную картину глубинной сельвы. Растительность царствует здесь почти безраздельно; лишь изредка послышится вдали крик фазана или пролетит парочка попугаев над вершинами отвесных гор, обрамляющих теснину, да мелькнет примавера в темных сводах ветвей гуабо или зарослей тростника, над которыми покачиваются склоненные плюмажи бамбука. Иной раз мартин-рыболов, единственная водяная птица, обитающая на этих берегах, прочертит крылом ровную гладь заводи и, нырнув, снова появится с серебристой рыбешкой в клюве.

Вверх от Сальтико все чаще стали встречаться каноэ, идущие вниз по течению; самые большие из них достигали восьми вар в длину, но едва лишь одной в ширину.

Из двух гребцов, ведущих каноэ, тот, что стоял ближе к носу, непрерывно раскачивался, вычерпывая воду, второй иногда сидел на корме неподвижно. Оба они держались невозмутимо: сначала едва различимые в дальней излучине на середине бурного потока, они исчезали за поворотом, затем стремительно проносились мимо нас и, сразу же оказавшись далеко внизу, мчались, словно бегом, по пенистым волнам.

Слева остались крутые утесы Ла-Вибора-Дельфины, чистый ручеек, что берет начало в горах и, как бы робея, вливает свои воды в мощное течение Дагуа, обрывистые вершины Арраяна. Нам необходимо было сделать остановку и запастись новым шестом, поскольку Лауреан сломал последний из запасных. Вот уже целый час не прекращался проливной дождь, река стала покрываться полосами пены и плывущими водорослями.

– Ревнует девчонка, – сказал Кортико, когда мы пристали к берегу.

Я подумал, что его слова относятся к печальной, приглушенной песне, доносившейся из ближней хижины.

– А что это за девчонка? – спросил я.

– Да конечно Пепита, хозяин.

Тут я понял, что речь идет о прекрасной реке под названием Пепита, которая вливается в Дагуа ниже селения Хунтас.

– Почему же она ревнует?

– Разве не видит ваша милость, какая вода бежит сверху?

– Нет.

– Прозрачная.

– Почему же тогда Дагуа не ревнует? Пепита красивей и чище, чем она.

– Дагуа слишком злющая. А это воды Пепиты, потому-то река и не желтая.

Пока гребцы готовились к дальнейшему пути, я зашел в хижину – мне интересно было взглянуть, на каком там играли инструменте; оказалось, это маримба – ряд постепенно уменьшающихся бамбуковых цилиндров с клавишами из чонты, по которым бьют обтянутыми бычьей кожей палочками.

Получив новый шест и убедившись, что он сделан из подходящего дерева, мы отправились дальше; погода исправилась, и ревность Пепиты нам была не страшна.

Гребцы, подбадриваемые Лоренсо, а также обещанной за хорошую работу наградой, старались изо всех сил, чтобы доставить меня засветло в Хунтас. Вскоре справа, в южной стороне, осталась деревушка Сомбрерилья, зеленеющая на суровых темных горах. В четыре часа мы прошли у подножия скалистых утесов Медиалуны, потом миновали опасный Кредо и наконец счастливо завершили свое невероятное плавание, сойдя на берег в Хунтасе.

Наш друг Д., давнишний служащий моего отца, ждал меня, узнав от почтальона, обогнавшего нас в Сан-Сиприано, что я должен прибыть этим вечером. Он отвел меня к себе домой, где я дождался Лоренсо и гребцов. Оба негра остались весьма довольны «моей особой», как выразился Грегорио. На следующее утро им надо было отправляться в обратный путь. Выпив по стаканчику коньяка и получив от меня письмо для управляющего портом, они сердечно со мной распрощались, пожелав здоровья и благополучия.

Глава LIX
…Сверкающая под последними лучами солнца Дагуа…

Когда мы сели за стол, я предупредил Д., что хочу если возможно, сегодня же отправиться дальше, и просил его устроить все, что для этого требуется. Он посоветовался с Лоренсо, тот сразу же сказал, что мулы в поселке найдутся, а ночь стоит лунная. Я велел без промедления готовиться в путь. Увидев, как решительно я настроен, Д. не стал возражать.

Вскоре Лоренсо принес для меня сбрую и шепнул, что и он рад не оставаться на ночь в Хунтасе.

Распорядившись, чтобы Д. оплатил доставку моего багажа до Хунтаса и отправил его дальше, мы распрощались с ним и оседлали крепких мулов. Сопровождающий нас парень сел на третьего мула – с переброшенными через седельную луку переметными сумами, где лежали мои дорожные вещи и припасы, которыми снабдил нас радушный хозяин.

Когда мы одолели половину подъема на Пуэрту, солнце уже начало садиться. Временами мой мул останавливался передохнуть; я любовался оставшейся внизу глубокой тесниной и с наслаждением вдыхал живительный горный воздух. Далеко в лощине можно было разглядеть серые соломенные крыши Хунтаса; сверкающая под последними лучами солнца Дагуа обегала с двух сторон островок с поселком, потом, стремительно бросившись вперед, скрывалась в излучине возле Кредо и снова блистала вдали у берегов Сомбрерильо.

Впервые после отъезда из Лондона я почувствовал, что теперь наконец в моих силах сократить расстояние, отделяющее меня от Марии. Уверенный, что в течение двух дней можно завершить путь, я готов был загнать четырех мулов, но добиться своего. Лоренсо, по опыту знавший, чем кончаются подобные подвиги на подобных дорогах, пытался заставить меня умерить шаг и под предлогом, впрочем, справедливым, что проводником должен быть он, на последних подступах к перевалу поехал впереди.

Когда мы добрались до Ормигеро, только луна освещала нашу тропу. Я натянул поводья, потому что Лоренсо спешился перед ближним домом, растревожив при этом всех соседских собак. Опершись о шею моего мула, он спросил, улыбаясь:

– Хотите, переночуем тут? Хозяева – славные люди, и корм для мулов найдется.

– Не ленись, – отвечал я, – спать мне совершенно не хочется, а мулы еще бодрые.

– А вы не торопитесь, – возразил он, поддерживая мне стремя. – Я хочу только дать им немного освежиться, а не то как бы не задохнулись. Хусто направляется в Хунтас, – продолжал он, снимая подпругу с моего мула, – тот парень, которого мы встретили в Пуэрте, сказал, что этой ночью Хусто сделает привал в Санта-Ане, если не успеет дойти до Охаса. Где встретим его, там и выпьем шоколаду да часок поспим. Согласны?

– Конечно. Только завтра к вечеру мы должны быть в Кали.

– Вряд ли – около семи мы попадем в Сан-Франсиско, но только если будете ехать следом за мной, а не то дай бог добраться до Сан-Антонио.

Разговаривая, он протер хребты мулов анисовой водкой. Затем высек огонь, закурил сигару, разбранил парнишку с вьюками, который отстал от нас якобы из-за того, что его мул «очень тупой», и мы отправились дальше, напутствуемые лаем дворовых шавок.

Хотя дорога была хорошая, вернее, сухая, мы добрались до Охаса только после десяти. На плато, венчающем перевал, белела палатка. Лоренсо, вглядевшись в мулов, что паслись по краям тропы, сказал:

– Вот он, Хусто. А вон бродят Тамбореро и Фронтино, они никогда не убегают.

– А это чьи мулы?

– Да мои.

Глубокое безмолвие царило вокруг стоянки. Свежий ветер пробегал по тростниковым зарослям на склонах и порой раздувал угасающие угли в двух кострах, разложенных рядом с палаткой. У одного костра, свернувшись клубком, спал черный пес; почуяв наше приближение, он зарычал, а признав во мне чужака, громко залаял.

– Слава деве Марии! – произнес Лоренсо приветствие, обычное среди погонщиков при встрече на месте ночлега. – Молчать, Бородач! – крикнул он собаке, слезая с седла.

Высокий стройный мулат вышел к нам, пробравшись между тюков табака, наваленных вдоль скатов палатки, там, где они не доходили до земли. Это и оказался старший погонщик Хусто. На нем была парусиновая рубаха, притязающая на сходство с короткой курткой, и широкие штаны, голова покрыта стянутым на затылке платком.

– Привет, ньор Лоренсо, – сказал он, узнав хозяина. – А это уж не сеньорито ли Эфраин?

Мы ответили на приветствие, Лоренсо – дружеским ударом по плечу и каким-то острым словцом, я, несмотря на усталость, как мог любезнее.

– Слезайте с мулов, – продолжая погонщик. – Они, наверное, устали.

– Это твои мулы устали, – отвечал Лоренсо, – ползают, как муравьи.

– Сами увидите, нисколечко. А что это вы тут делаете в такой поздний час?

– Едем своей дорогой, пока ты храпишь. Хватит болтать, вели-ка раздуть угли, будем шоколад варить.

Вслед за Хусто, который принялся раздувать огонь, проснулись и другие погонщики. Хусто зажег огарок свечи и, пристроив его в дупле дерева, расстелил для меня на земле большую чистую шкуру.

– А вы куда сейчас направляетесь? – спросил он у Лоренсо, который вытаскивал из сумы наши припасы в добавление к шоколаду.

– В Санта-Ану, – отвечал тот. – Как мулицы? Сын Гарсии сказал мне в Хунтасе, что Росилъя у тебя притомилась.

– Она единственная бездельница, но ничего, кое-как доплелась.

– Не наваливай на них слишком тяжелый груз.

– Ну, на это у меня смекалки хватит! А как бодро шли сначала, окаянные. Правда, Мансанилья вздумала дурить в Санта-Росе, – поглядишь, такая тощая, а хитрее всех. Но и та пошла как следует: от Платанареса веду ее с вьюками.

Появился котелок с кипящим шоколадом, и погонщики наперебой стали предлагать нам. тыквенные чашки, отвязывая их от поясных ремней.

– Черт возьми! – воскликнул Хусто, глядя, с каким удовольствием я глотаю этот по-простецки сваренный и поданный, но подоспевший в самое нужное время шоколад. – Кто бы узнал сеньорито Эфраина! Совсем загнал ньора Лоренсо, да?

В обмен на кипяток мы поднесли Хусто и его ребятам отменный бренди и приготовились в путь.

– Уже одиннадцать, – сказал погонщик, подняв глаза на луну, заливающую белым светом величавые хребты Чанкос и Битако.

Я взглянул на часы, в самом деле было ровно одиннадцать. Мы распрощались с погонщиками, но едва мы отъехали на полкуадры от палатки, как Хусто окликнул Лоренсо: тот задержался и нагнал меня через несколько минут.

Глава LX
День угасал, когда я обогнул последнюю горную цепь

На следующий день в четыре часа мы достигли вершины Крусеса. Я спешился, чтобы ступить ногой на эту землю: здесь, себе на беду, я сказал прости родному краю. Снова лежала передо мной долина Кауки, столь же прекрасная, сколь несчастен был я… Часто снилось мне, что я вижу ее с вершины этой горы, и теперь, когда она явилась мне во всем своем великолепии, я долго озирался вокруг, сомневаясь, не сновидение ли это. Сердце мое стучало, словно предчувствуя, что скоро прижмется к нему головка Марии, в шуме ветра мне чудились отзвуки ее голоса. Взгляд мой был прикован к залитым светом холмам у подножья далекой горной цепи, где белел родительский дом.

Лоренсо подошел ко мне, ведя в поводу великолепного белого коня, которого он взял в Токота, чтобы а.проделал на нем последние три лиги пути.

– Смотри, – сказал я, когда он принялся седлать коня, и рука моя указала на белую точку, от которой я не мог оторвать глаз. – Завтра в это время мы будем уже там.

– А зачем нам туда? – возразил он.

– Как зачем?

– Вся семья в Кали.

– Ты ничего не говорил об этом. Почему они там?

– Ночью Хусто сказал мне, что сеньорите стало хуже.

Лоренсо говорил не глядя на меня, он был заметно взволнован.

Весь дрожа, я вскочил в седло, и горячий конь стремглав помчался вниз по каменистой тропе.

День угасал, когда я обогнул последнюю горную цепь. Яростный западный ветер свистел среди утесов и тростниковых зарослей, развевая длинную гриву лошади. Слева от меня уже не белел на темных склонах горы исчезнувший за линией горизонта родной дом. Справа – очень далеко, под синим небом – вырисовывалась скалистая громада Уилы, окутанная легким туманом.

«Тот, кто сотворил всю эту красоту, – думал я, – не может убить самое совершенное свое творение, которое сам же повелел мне возлюбить превыше всего». И снова я подавлял душившие меня рыдания.

Уже осталась далеко позади чистая, приветливая лощина среди скал, столь же прекрасная, как бегущая по ней река и мои детские воспоминания.

Город тихо засыпал на своем мягком зеленом ложе; над ним, словно стая огромных птиц, парящих над землей в поисках гнезда, колыхались залитые лунным светом кроны пальм.

Пришлось собрать все остатки мужества, чтобы заставить себя постучаться в ворота дома. Слуга открыл. Спешившись, я бросил ему поводья и стремительно пробежал через прихожую и коридор в гостиную. Там было темно. Но едва я сделал несколько шагов, как услышал крик, и кто-то бросился мне на шею.

– Мария! Моя Мария! – воскликнул я, прижимая к сердцу склонившуюся под моими поцелуями голову.

– Ах, нет! Боже мой, нет! – рыдая, проговорила Эмма и, оторвавшись от меня, упала на диван. То была она, а не Мария. На ней было черное платье, луна осветила ее мертвенно-бледное, залитое слезами лицо.

Распахнулась дверь маминой комнаты. Осыпая меня поцелуями, лепеча какие-то бессвязные слова, мама обняла меня и усадила на диван рядом с неподвижной, безмолвной Эммой.

– Где она? Где же она? – закричал я, вскочив на ноги.

– Сынок, дорогой мой! – проговорила мама с невыразимой нежностью и снова прижала меня к груди. – Она на небе!

Холодное лезвие кинжала пронзило мой мозг, в глазах потемнело, дыхание прервалось. Это ранила меня смерть… Жестокая, безжалостная! Почему не добила она меня до конца!..

Глава LXI
…Произнесенное слабым голосом имя…

Той ночью, когда я очнулся в постели, я едва различил словно сквозь туман, окружающих меня людей и знакомую обстановку и долго не мог понять, что со мной произошло. Неверный свет лампы, проникая сквозь плотный полог кровати, озарял комнату. Было тихо. Я попытался встать, но безуспешно; тогда я позвал и почувствовал, как кто-то сжал мою руку; я снова позвал, но в ответ на произнесенное слабым голосом имя раздались рыдания. Я повернул голову и увидел маму, ее глаза, полные слез, были устремлены на меня с тревожным ожиданием. Нежно почти беззвучно она задавала мне какие-то вопросы, желая убедиться, что я действительно пришел в себя.

– Так это правда! – проговорил я, когда смутное воспоминание о недавней нашей встрече возникло в моем мозгу.

Не отвечая, она склонилась лбом на подушку рядом с моей головой.

Прошло несколько минут, у меня хватило жестокости сказать ей:

– И вы обманывали меня!.. Зачем же я приехал?

– А я? – прервала она меня, ее слезы скользили по моей шее.

Но ни ее горе, ни ее нежность не могли вызвать у меня ответные слезы.

Очевидно, все старались оберегать меня от лишних волнений. Подошел отец и молча пожал мне руку, утирая покрасневшие от бессонницы глаза.

Мама, Элоиса и Эмма всю ночь сменяли друг друга у моей постели после ухода доктора, который обещал не скорое, но верное выздоровление. Напрасно расточали они самые нежные заботы, напрасно уговаривали поспать. Когда мама, сраженная усталостью, задремала, я понял, что провел дома уже более суток.

Только Эмма знала единственное, что мне надо было знать: ее последние дни, последние минуты, последние слова… Я чувствовал, у меня не хватит мужества выслушать этот страшный рассказ, однако не мог совладать с жадным стремлением услышать горькие подробности и засыпал сестру вопросами. Но она с материнской нежностью, словно баюкая дитя в колыбели, отвечала;

– Завтра.

И гладила мой лоб или проводила рукой по волосам.

Глава LXII
Дочь моя, бог идет к тебе…

Три недели пробежали со времени моего приезда; по совету доктора Эмма и мама не отходили от меня ни на шаг, объясняя свой неусыпный надзор дурным состоянием моего здоровья.

День за днем два месяца пролетели над ее могилой, а губы мои еще не прошептали о ней ни одной молитвы. Я чувствовал себя не в силах посетить покинутый приют нашей любви, взглянуть на гробницу, которая скрыла ее от моих глаз, не пускала в мои объятия. Но там-то она и ждала меня: там хранились прощальные дары для того, кто не примчался принять ее последний вздох, ее первый поцелуй, раньше чем смерть сомкнула ей уста.

Каплю за каплей вливала Эмма в мое сердце горечь последних признаний Марии. Сестре посоветовали прорвать плотину, открыть путь моим слезам, но потом она уже не знала, как остановить их, и долгие скорбные часы мы рыдали вместе.

На следующее утро после того, как Мария написала мне последнее письмо, Эмма, не найдя ее в спальне, увидела, что она сидит на каменной скамье в саду. Заметно было, что она плакала: устремленные на бегущий внизу ручей огромные, обведенные темными кругами глаза были влажны, последние слезинки еще скользили по бледным, впалым щекам, некогда таким нежным и свежим; в затихающих вздохах слышался отзвук рыданий, облегчивших ее скорбь.

– Почему ты вышла сегодня одна? – спросила Эмма, обнимая ее. – Я хотела проводить тебя, как вчера.

– Да, я знаю, – ответила Мария. – Но мне захотелось выйти одной. Я думала, у меня хватит сил. Помоги мне встать.

Она оперлась о руку Эммы, и они подошли к розовому кусту перед моим окном. Мария посмотрела на него почти с улыбкой и, сорвав две свежие розы, сказала:

– Может быть, это уже последние. Взгляни, сколько бутонов. Когда они раскроются, самые красивые отнесешь святой деве.

Прижав к щеке цветущую ветвь, она добавила:

– Прощай, мой розовый куст, бесценный символ его постоянства! Скажешь ему, что я ухаживала за нашими розами до последнего дня, – обратилась она к Эмме, которая не удержалась от слез.

Сестра хотела увести Марию из сада.

– Почему ты так печальна? – говорила она. – Папа согласился отложить наш отъезд. Мы будем приходить сюда каждый день. Ведь ты чувствуешь себя лучше, правда?

– Побудем здесь еще немного, – ответила Мария и подошла к моему окну. Позабыв об Эмме, она долго смотрела на мою комнату, потом наклонилась, сорвала свои любимые лилии и снова обратилась к сестре. – Скажи ему, что лилии будут цвести всегда. Теперь пойдем.

На берегу ручья она опять остановилась, оглянулась вокруг и, склонив голову к Эмме на грудь, прошептала:

– Я не хочу умереть, прежде чем снова увижу его здесь!..

Весь день Мария была более молчалива и печальна, чем обычно. Вечером она пришла ко мне в комнату и поставила в вазу сорванные утром лилии, перевязав их лентой. Тут и нашла ее Эмма, когда уже начало темнеть. Она стояла, облокотившись на подоконник, распущенные волосы почти закрывали ее лицо.

– Мария, – помолчав, сказала Эмма, – не повредит ли тебе вечерний ветер?

Мария оторвалась от своих мыслей и, взяв Эмму за руку, усадила рядом с собой на диван.

– Мне уже ничего не может повредить.

– Хочешь, пойдем в молельню?

– Сейчас нет, я хочу еще побыть здесь. Мне нужно так много сказать тебе…

– Разве мы не можем поговорить в другом месте? Ты всегда подчинялась советам доктора, а теперь не хочешь, и все наши заботы будут бесполезны. Вот уже два дня ты совсем не слушаешься.

– Просто никто не знает, что я скоро умру, – ответила Мария и, прижавшись к Эмминой груди, разрыдалась.

– Умрешь! Умрешь, когда вот-вот приедет Эфраин?…

– Не увидев его, не сказав ему… Умру, не дождавшись… Это страшно, – вздрогнув, проговорила она после минутного молчания, – но это правда: никогда еще мне не было так плохо, как сейчас. Ты должна знать обо всем потом я уже не смогу говорить. Слушай: я хочу оставить ему все, что у меня есть, все, что было ему дорого. Положи в шкатулку, где я храню его письма и сухие цветы, этот медальон, – в нем его волосы и волосы моей матери; и еще это кольцо, он надел его мне на палец в день отъезда; и заверни в мой голубой передник мои косы… Не горюй так, – сказала она, прижимаясь к лицу Эммы холодной щекой. – Я не могла бы стать его женой… Бог пожелал избавить его от горя и страданий: он не увидит меня такой, какой я стала, не увидит моей смерти… Ах, я могла бы умереть покорно, сказав ему последнее прости! Обними его за меня, расскажи, что тщетно боролась я, не желая оставлять его одного… что его одиночество страшило меня больше, чем сама смерть, и…

Мария умолкла и судорожно забилась у Эммы в объятиях. Эмма осыпала поцелуями ее лицо, но оно словно окаменело; звала Марию, но не услышала ответа. Домашние сбежались на ее отчаянный крик.

Все старания врача прекратить приступ были напрасны. На следующее утро он объявил, что бессилен спасти Марию.

В двенадцать часов явился на зов наш старенький приходский священник.

Перед кроватью Марии, на столике, среди самых красивых садовых цветов поставили распятие из молельни и зажгли перед ним две освященные свечи. Преклонив колени перед скромным благоухающим алтарем, священник долго молился. Поднявшись, он вручил одну свечу отцу, другую – доктору и вместе с ними подошел к умирающей. Мама, сестры, Луиса с дочерьми и несколько служанок на коленях ожидали свершения обряда. Священнослужитель, склонившись к Марии, произнес:

– Дочь моя, бог идет к тебе, хочешь ли принять его?

Она лежала молча и неподвижно, словно объятая глубоким сном. Священник вопросительно взглянул на Майна, тот понял и, проверив пульс Марии, прошептал:

– Еще несколько часов.

Священник благословил и причастил ее. Рыдания мамы, моих сестер и дочерей Хосе сливались с молитвой.

Через час к кровати подошел Хуан, он тянулся на цыпочках, пытаясь увидеть Марию, и с плачем просил, чтобы его подняли повыше. Мама взяла его на руки и посадила на кровать.

– Она спит, да? – спросил мальчик и, положив голову на подушку рядом с Марией, обхватил ручонками ее косу, как делал всегда перед сном.

Отец прервал эту тягостную сцену, видя, что мама теряет последние силы и все остальные подавлены горем. В пять вечера Майн, который сидел у изголовья Марии, не отнимая руки от ее пульса, встал, и по его затуманенному слезами взгляду отец понял, что все кончено. Услыхав рыдания отца, мама и Эмма бросились к постели Марии. Она, казалось, уснула, но уснула навеки… умерла! И губы мои не почувствовали ее последнего вздоха, до меня не донеслись слова прощания, слезы, пролитые потом над ее могилой, не упали на ее лоб!

Когда мама поняла, что Мария мертва, увидела это безжизненное тело, освещенное льющимися в открытое окно лучами предвечернего солнца, она, рыдая, прижалась губами к холодной, бесчувственной руке и охрипшим от слез голосом воскликнула:

– Мария!.. Дочь моя! Зачем ты оставила нас?… Ах, никогда больше ты не услышишь меня!.. Что скажу я своему сыну, когда он спросит о тебе? Что буду делать, боже мой!.. Умерла! Умерла без единой жалобы!

Мария, одетая в белый атлас, лежала в гробу на завешенном черным покрывалом столе посреди молельни, и лицо ее выражало бесконечную покорность судьбе. Свет свечей озарял гладкий лоб, бросал на щеки тень от длинных ресниц; бледные, оледеневшие губы словно хотели улыбнуться; чудилось, будто она еще дышит. На плечах темнели косы, прикрытые белым шарфом; в сложенных на груди руках лежало распятие.

Такой увидела ее Эмма в три часа ночи, когда пришла выполнить страшное завещание Марии.

Священник молился, стоя на– коленях у изножья гроба. Ночной ветерок, неся с собой аромат роз и апельсиновых цветов, колебал пламя догорающих свечей.

– Едва я срезала первую косу, – рассказывала Эмма, – мне показалось, Мария вот-вот ласково посмотрит на меня, как, бывало, смотрела, опустив голову ко мне на колени, пока я расчесывала ей волосы. Я положила косы перед изображением святой девы и последний раз поцедовала Марию в щеки. Когда через два часа я пришла в себя… ее уже там не было!..

Браулио, Хосе и четверо пеонов отнесли гроб в селение, пересекая те же равнины, отдыхая в тех же рощах где сияющим утром проезжала вместе со мной любимая и любящая Мария в день свадьбы Трансито. Отец и священник следовали за скромной процессией, увы, такой же скромной и безмолвной, как проводы Най!

Отец вернулся к полудню медленным шагом и в одиночестве. Когда он спешился, ему не удалось сдержать душившие его рыдания. В гостиной, сидя между мамой и Эммой, окруженный младшими детьми, напрасно ожидавшими от него ласки, он дал волю своему горю. Пришлось маме утешать его и призывать к покорности, которой она не могла найти в собственном сердце.

– Я, – говорил он, – я задумал этот несчастный отъезд, я убил ее! Если бы Саломон потребовал от меня ответа за свою дочь, что мог бы я сказать?… А Эфраин… Эфраин!.. Ах! Зачем я вызвал его? Так-то я выполнил свое обещание!

Тем же вечером все покинули горную усадьбу и, переночевав на ферме, утром отправились в город.

Браулио и Трансито остались присматривать за домом во время отсутствия семьи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю