355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Джейкобс » Воспоминания о Марине Цветаевой » Текст книги (страница 39)
Воспоминания о Марине Цветаевой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:54

Текст книги "Воспоминания о Марине Цветаевой"


Автор книги: Холли Джейкобс


Соавторы: Марина Цветаева,Максимилиан Волошин,Роман Гуль,Павел Антокольский,Ариадна Тыркова-Вильямс,Ариадна Эфрон,Зинаида Шаховская,Татьяна Астапова,Федор Степун,Ариадна Чернова-Сосинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 39 страниц)

Л. Зуров [278]278
  Зуров Леонид Федорович (1902–1971) – писатель, журналист.


[Закрыть]

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

В Париже ее не признавали. Почему? Царил тогда Георгий Иванов со своими декадентскими темами, был Ходасевич. А все, кто приезжал из провинции, то есть из Праги («Скит поэтов» [279]279
  «Скит поэтов» – литературное объединение молодых русских поэтов в Праге (1922–1940). Руководителем объединения был А. Л. Бем.


[Закрыть]
или из Бельгии, или еще откуда-нибудь, должны были пройти два года «подготовительных классов»… Печатали ее ужасно. Сколько рукописей лежало в «Последних новостях», ожидая печатания. Сколько писем она писала, требуя печатания, гонорара…

Я хорошо помню наше прощание в Париже, когда Марина Цветаева уезжала. Было это летом 1939 г. (Вероятно, не летом, а весной, может быть поздней. Иногда в Париже в апреле бывает уже совсем тепло. – В. Л.) Она пригласила нас на Монпарнасе, в большое кафе, и пришла с Муром. Она пригласила Аллу Сергеевну Головину, [280]280
  Головина Алла Сергеевна (урожд. Штейгер, во втором браке Жиль де Пемни; 1909–1987) – поэтесса, прозаик, сестра А. Штейгера.


[Закрыть]
были и Саша Гингер и А. Присманова. Была она весела на редкость. Ее смуглые руки были в кольцах и браслетах. Она, как всегда, перекармливала Мура. Нам всем было очень хорошо и весело, играла цыганская музыка.

Когда мы вышли из кафе, был проливной дождь. А. Присманова попросила у Марины Цветаевой разрешение взять у нее прядь волос. Марина Цветаева сказала: «А как же? Ведь нужны ножницы!», и Присманова ответила, что у нее в сумочке есть. Я помню, Марина Цветаева стояла на бульваре под фонарем, как рыцарь, и Присманова отрезала ей прядь волос. Это была наша последняя встреча.

П. Сувчинский [281]281
  Сувчинский Петр Петрович (1892–1985) – музыковед, музыкальный и литературный критик.


[Закрыть]

В МЕДОНЕ

В 1926 г. у нее было вроде «coup de foudre» (молниеносная любовь, с первого взгляда) ко мне. Мы подружились и стали переписываться. Она мне писала больше, чем я ей. (У меня от нее осталось около 20 писем. Только они очень личные.) Я часто ходил к ней в Медон… Я помню, как я подымался к ней в Медон и издалека видел ее окно. Она была несчастна и безумно талантливая, и умная. У меня есть ее «Поэма Конца» с надписью: «На память о зеленом фартуке». Почему-то я как-то к ней пришел, и она в фартуке стирала белье в ванной. Она читала мне стихи. Отношения у нас были дружеские. Я очень любил ее стихи, и «style heurté» (стиль толчками)… А первые ее стихи были более плавными. Тогда стихи иногда бывали плохие, и помнится, кто-то написал на них очень злую пародию. О своих стихах она говорила «фонетически». В ней поэзия грохотала, и иногда получалось неудачно. Она соскальзывала с какой-то высоты, тогда было «ridicuie» (смешно, нелепо). Она нанизывала слова. Слово – вот ее поэтический стимул.

о. Александр Туринцев [282]282
  Туринцев Александр Александрович, о. (1896–1984) – протоирей, поэт, критик.


[Закрыть]

ДАР ПОЭТА

Первое впечатление от нее всегда было, что она «á part» (отдельно). Это поэт, и она до конца останется поэтом. Она себя такой и считала. Она всему противопоставляла себя. Но у нее не было этой темы – пророческой. Поэт – избранник Божий. Она себя считала выше. Она поэт, но без пророчества. У нее, конечно, был этот дар жизни. Дар поэта выше всего, как она считала, дар жить, любить, быть всегда против (в частности, против всех клише), и все это преображать в слова. Она была очень своенравна, «révoltée» (бурнтарка), не во имя какой-нибудь там революции, а потому что не хотела быть как все. Поэтому она и была антиобщественна.

У нее был пафос страдания, но не отчаяния, а страдания, потому что она – поэт. Она согласна страдать и умереть за правду, но определить эту правду невозможно. Отсюда постоянная тема самосожжения и лейтмотив костра. Она была горда (пресловутая Маринина гордость), горда потому, что – поэт. Слово поэт для нее – все.

Но она не говорила, что поэт от Бога или что поэт выше всего этого. Она часто говорила, что поэт – обреченный, она чувствовала свою связь с большими поэтами: Пушкиным, Лермонтовым, Есениным, Маяковским, но сознавала, что судьба их трагична. Сама потом понесла такой же крест! Поэт должен гибнуть от общества, и от преследований общества она испытывала удовлетворение: «Меня грызут, но это нормально, ведь я же поэт, а поэтов ненавидят и преследуют». И эта непреклонность у нее осталась до конца. В этой жажде самосожжения проявляется русская хлыстовская стихия. Подсознательное желание быть жертвой. Для чего? Этого она не открыла, но на это она положила свою жизнь.

О смерти она говорила часто, но не серьезно. Это было в моде. Я ей говорил о ее стихотворении «Настанет день, печальный говорят…»: «Марина, ведь это же не серьезно!» Она мне говорила в ответ: «И умирать буду не серьезнее этого».

В ней поражает отсутствие идеала – высшей ценности или веры в бессмертие, или какой-то трансцендентности. Она не из бравады и не по строптивости нрава, а действительно и по-настоящему не верила в Бога. Ей не нужны Бог, душа и т. д. В ее стихах, конечно, есть «душа», но это какой-то вихрь в никуда, так как на самом деле у нее нет идеала, у нее вместо идеала колдовство. Ее поэтическое кредо без источника, в отличие от других поэтов: «Бог меня поставил» или «Мой дар от Бога» – всего этого у нее нет. Отсюда и ее отношение к поэзии как к ремеслу. У других поэтов, например, у Гумилева или Мандельштама, слово – это Бог, слово – от Бога. У нее же слово – плоть, она жизненная, плотская, во всех смыслах слова, и Бог ей не нужен. Понятие о высшей ценности, цельное мировоззрение – всегда религиозны. У Цветаевой этого нет. У нее поэзия – ремесло, а не высший дар, куда-то ведущий. Дар есть, но неизвестно откуда, поэтому он никуда и не ведит.

Мария Юдина [283]283
  Юдина Мария Вениаминовна (1899–1970) – пианистка, музыковед, профессор Московской и Ленинградской консерваторий.


[Закрыть]

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ВЕЛИКОМ ПОЭТЕ

Однажды летом 1940-го (вероятно), едучи к Заболоцким для работы с Николаем Александровичем Заболоцким [284]284
  Ошибка памяти мемуаристки: в 1940 г. Н. Заболоцкий не мог жить в Москве, так как был репрессирован.


[Закрыть]
над переводами наших текстов «Песен Шуберта» – то есть Николай Алексеевич – творец, я – увы – редактор (неизбежный!!), – встретила я в Киевском метро Генриха Густавовича Нейгауза; он – как всегда – приветлив, радушно настроен, весь искрится, пенится как ручей в горах.

– А вы тоже к Пастернакам?

– На сей раз – нет, – говорю, – к Заболоцким.

– А! Вы дружите? Это хорошо!

– Дружу не дружу, – говорю, – не знаю, но вот тема имеется изрядная – «Песню Шуберта».

– «Песни Шуберта»?! И вы издаете, редактируете? Прелесть! И Борис будет участвовать?!

– А то как же, согласие имею!

Мы уже у перрона, я направляюсь к электричке; у Генриха Густавовича еще какие-то комиссии; вдруг он хватает меня за рукав: «Дорогая – вот что важно! За это ведь и деньги хорошо платят? Знаете ли вы, что приехала Цветаева и без работы? Дайте, дайте ей работу, дайте эти ваши переводы!» – «Буду счастлива», – на ходу кричу я и вскакиваю в тронувшийся поездочек (не хочется опаздывать, Заболоцкий человек точный и строгий!).

И вот через 2–3 дня, запасшись адресом, с трепетом направляюсь я к незнакомой мне и прославленной поэтессе. (Я уже знала о ее возвращении в Россию от чудесного человека – ныне покойной Нины Павловны Збруевой (литературоведа), проживавшей, как обычно, летом в Песках по Казанской железной дороге, на берегу Москвы-реки, жили там и Шервинские, Сергей Васильевич [285]285
  Шервинский Сергей Васильевич (1892–1991) – поэт, переводчик.


[Закрыть]
и Елена Владимировна, отличающиеся исключительным гостеприимством и радушием; они и пригласили Цветаеву Марину Ивановну; поблизости там же имелись летом и Кочетковы Александр Сергеевич и Инна Григорьевна. И многократно и подолгу гостила у Шервинских и Анна Андреевна Ахматова.

Итак, я не только не была знакома с Цветаевой-человеком, но и поэзию ее я, увы, в ту пору знала мало, я ведь – петербуржанка, ленинградка, до революции в Москве не бывавшая (не считая – в детстве, с покойной дорогой мамой, – помню мой ужас, что под Неглинной улицей (тогда «проспектом») протекала речка Неглинка). И росла я больше в среде науки, нежели поэзии, не «совалась» в иные миры, кроме музыки, университета и церкви; лишь позднее поэзия стала соей «второй натурой».

Итак, я еду к Цветаевой с мыслями о Пастернаке, о «Марии Ильиной» в «Спекторском», готовлюсь к встрече… Темноватая мансарда, нескладная лестница к ней; сразу охватывает атмосфера щемящей печали, неустроенности, катастрофичности… Отчужденное взаимное приветствие. Вижу пожилую, надломленную, мне непонятную женщину, стараюсь быть почтительной, учтивой, любезной. Вероятно, по-своему легкомысленно не узрела в Цветаевой тогда «Куманскую Сивиллу» или «женщину Плутарха»… Сажусь на кончик стула, показываю Шуберта…

«Если уж переводить, то только Гёте», – сурово говорит Цветаева. «О, конечно, это само прекрасное», – отвечаю я и предлагаю «Песни Миньоны» и «Арфиста» из «Вильгельма Мейстера» – для начала. Она рассеянно соглашается, я спешу уйти… Из какой-то двери выходит сын, юноше-красавец.

Мне бы к ногам ее броситься, целовать ее руки, облить их слезами, горячими, горючими, предложить ей свою готовность взять на себя то или иное ее бремя… (Трудно мне самой понять, почему была я так замкнута и даже как будто равнодушна… отчасти, быть может, потому, что на моих плечах тогда много лежала человеческих судеб, – старые, малые, больные, сорванные войной [286]286
  Очевидно, опять ошибки памяти мемуариста, «смещающего» времени.


[Закрыть]
со своих гнезд, – всех прокормить, всех достичь, обо всех подумать. А раньше – ссылки…) Но, как известно, «самооправдание – плохой советник», и оправдываться ни к чему: то был грех недостатка любви. Любовь, идущая от бесконечности Божией любви, беспредельно расширяет ограниченные человеческие возможности! А также ошибки моего поведения тогда объяснимы и недостатком литературной культуры; я Цветаеву тогда мало знала. Позже, вчитавшись в ее стихи, я поняла, что они «не мои», но давать характеристику великому поэту, конечно, не считаю возможным. (Для меня, однако, поэзия не может быть столь откровенной, где и в тиши слышатся громкие голоса, а уж если не в тиши!.. Что сказать на эту окраску…) И вся роскошная новизна, блистательное сверкание формы, виртуозное решение задач ритма – я их зрю воочию, постигаю, вернее дивлюсь тому, как все это построено, математически точно повисает в пространстве и не рушится… Но… не о том скорбит душа, не того жаждет дух…

Сочетание могучего интеллекта с земляной, неукротимой силой – именно и заведомо неукротимой! – мне не дано понять композии сего синтеза поэзии Цветаевой, и, вероятно, вина сего непонимания во мне, а, конечно, вовсе не прославленной поэзии ее самой.

Иное – для меня – ее проза и ее жизнь. В прозе дух ее свободен, не о себе говорит она, тут она грандиозна. На коленях я преклонюсь перед силой ее прозы и крестным путем ее жизни, ее жития.

С русскими текстами «Песен Шуберта», однако, ничего, ровным счетом ничего, не вышло. Придя в назначенное Мариной Ивановной Цветаевой время, я нашла ее еще более погруженной в себя, свою грозную судьбу, как бы на границе выносимого и невыносимого страдания.

Я робко попросила показать мне тексты, имея с собой, разумеется, сборники песен. Увы… все самое замечательное, «Песня Арфиста», несколько «Песен Миньоны» – все не заключала в себе никакой эквиритмичности и ни в какой степени не могло быть спето в музыке Шуберта. Я тихо, едва осмелившись, сказала поэту, что вот это, мол, так, а это – эдак, что, мол, Заболоцкий соглашался с неизбежностью музыкальной редакции, что незачем спешить, что я все устрою, как ей удобно, что выхлопочу аванс в издательстве и тому подобное. Но она меня уже не слушала. Сознание своей мощи, своей правоты (возможно, не в данном конкретном случае, а вообще перед оскорблявшим ее в целом – миром, людьми, историей, злыми силами) заслонило перед ее пламенеющим взором, перед ее страдальческой сутью всю какую-то «мелочь» – меня, издательства, работу поперек вдохновения и… даже Шуберта, который тоже не шибко сладко прошел свой жизненный путь. Она наотрез отказалась от всей работы в целом. Я почтительно простилась и ушла, как побитая собака… Потом все мы узнали, что случилось…

И снова – «конец – молчанье».

И молитва о ней.

Все.

1965


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю