355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Джейкобс » Воспоминания о Марине Цветаевой » Текст книги (страница 33)
Воспоминания о Марине Цветаевой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:54

Текст книги "Воспоминания о Марине Цветаевой"


Автор книги: Холли Джейкобс


Соавторы: Марина Цветаева,Максимилиан Волошин,Роман Гуль,Павел Антокольский,Ариадна Тыркова-Вильямс,Ариадна Эфрон,Зинаида Шаховская,Татьяна Астапова,Федор Степун,Ариадна Чернова-Сосинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

Дмитрий Сеземан [242]242
  Сеземан Дмитрий Васильевич (р. 1922) – переводчик.


[Закрыть]

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

Печ. по публикации воспоминаний Д. Сеземана в «Литературной газете» (1990. 21 ноября. № 47).

Болшевская дача, на которой нас разместили, ранее принадлежала покончившему самоубийством Томскому. Места в ней хватило на два семейства: наше и Эфронов, то есть Сергея Яковлевича и Али. Марина Ивановна и Мур, ее сын и мой товарищ, еще оставались в Париже, их приезд на социалистическую родину состоялся в 1939 году. Мы же, Клепинины, были все вместе: моя мать, отчим и я.

Пока что, в 1938 году, жизнь на болшевской даче протекала странно, хоть и спокойно. Странно, потому что обитатели ее жили безбедно, несмотря на то что из нас всех только Аля работала в редакции московского журнала «Ревю де Моску» на французском языке. Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, объяснял мне систему Станиславского, иногда жаловался на здоровье – не уточняя, что именно у него болело, и ждал гостей. Гости у нас не так чтобы толпились, однако бывали. Приезжала Сережина сестра, Елизавета Яковлевна Эфрон, грузная, тяжело дышавшая женщина, с невероятно красивыми карими, отливающими золотом глазами. Она была режиссером у знаменитого чтеца Дмитрия Николаевича Журавлева, который часто ее сопровождал и пробовал на нас свои новые работы.

В такие дни, вернее, вечера, болшевский дом как бы отключался от внешнего мира, в котором царили страх, доносительство и смерть, и вокруг камина возникала на несколько часов прежняя прекрасная жизнь. Моя мама, обожавшая Толстого, обнаруживала феноменальное знание текста «Войны и мира» (она точно помнила, какие в конце романа Рьер привозим всем домашним подарки из столицы) и хотя бы на один вечер выходила из того состояния подавленного ожидания конца, в котором пребывала едва ли не с первого дня возвращения на родину. Сережа Эфрон из растерянного пожилого человека превращался в милого, одаренного, интеллигентного мальчика-идеалиста, каким он был когда-то, двадцать с небольшим лет до того. А ведь случалось, что в тот же день, но несколькими часами раньше из Сережиной комнаты из-за деревянной перегородки вдруг слышались громкие, отчаянные рыдания, и мама бросалась Сережу успокаивать, – я теперь часто задаю себе вопрос: ну разве могла она чем-нибудь его утешить?

…Приезд Марины Ивановны и Мура изменил обстановку в доме. Я-то, конечно, радовался появлению Мура; мне сильно недоставало общения с этим мальчиком, который был моложе меня годами, но взрослее умом, его критического, даже злого взгляда на мир и людей, его остроумных суждений. К тому же он мне привез свежие вести из Франции, по которой я успел изрядно истосковаться. А вот появление Марины Ивановны внесло не только в ее семью, но и в нашу – так как дача, хоть и просторная, была все-таки коммунальной – высокий градус напряженности. Конечно, это можно объяснить тем, что гений образует вокруг себя нечто вроде магнитного поля. Я видел человека, совершенно не приспособленного для общежития в прямом смысле слова, то есть для сосуществования с себе подобными.

Однажды мы сидели в большой общей комнате болшевской дачи. Из чужих был, кажется, Дмитрий Николаевич Журавлев. Вдруг из кухни выходит Марина, лицо серее обычного, искажено какой-то вселенской мукой. Направляется к маме, останавливается в двух шагах от нее и говорит осипшим от негодования голосом: «Нина, я всегда знала, что вы ко мне плохо относитесь, но я никогда не думала, что вы меня презираете!» – «Марина, что вы говорите, ну что еще случилось?» – «То есть как – что?! Вы взяли мою коробку с солью, а обратно поставили не на полку, как я привыкла, а на стол. Как вы могли?.».

Остальная часть вечера прошла в судорожных усилиях всех присутствовавших успокоить Марину, убедить, что ее и любят, и чтут. Не принимал участия в этой психодраме один Мур. Он наблюдал за происходящим спокойным взором светлых глаз, не выказывая никаких чувств, даже столь привычной для него насмешливой иронии.

Мать приложила немало усилий, чтобы заставить меня смотреть на Марину Ивановну не как на соседку с трудным характером, а как на поэта. «Она большой поэт. Кто знает, придется ли тебе когда-нибудь встретить такого». В этой сфере я матери вполне доверял, тем более что были моменты, когда даже не чрезмерно чуткому мальчишке открывалось в Марине Ивановне такое, что решительно отличало ее от каждого из нас. Это происходило, когда она читала стихи и на эти чтения нас не только допускала, но даже приглашала.

Она сидела на краю тахты так прямо, как только умели сидеть бывшие воспитанницы пансионов и институтов благородных девиц. Вся она была как бы выполнена в серых тонах – коротко остриженные волосы, лицо, папиросный дым, платье и даже тяжелые серебряные запястья – все было серым. Сами стихи меня смущали, слишком были не похожи на те, которые мне нравились и которые мне так часто читала мать. А в верности своего поэтического вкуса я нисколько не сомневался. Но то, как она читала, с каким вызовом или даже отчаянием, производило на меня прямо магическое, завораживающее действие, никогда с тех пор мною не испытанное. Всем своим видом, Нина кого не глядя, она как бы утверждала, что за каждый стих она готова ответить жизнью, потому что каждый стих – во всяком случае, в эти мгновения – был единственным оправданием ее жизни. Цветаева читала, как на плахе, хоть это и не идеальная позиция для чтения стихов.

Вот так протекала жизнь в Болшеве, удивительная жизнь, какая-то нереальная; мне она тогда казалась, скорее, приятной; ведь не мог я знать, что почти для всех жителей злополучной дачи это будет последним отдыхом, последней отсрочкой до погружения во тьму, по замечательному выражению Олега Волкова. Потом пришли славные чекисты и увели Алю, увели Сережу, увели Николая Андреевича, увели маму…

Ноях Лурье [243]243
  Лурье Ноях Гершелевич (1886–1960) – еврейский советский писатель.


[Закрыть]

ЗИМОЙ В ГОЛИЦЫНЕ

Зимой 1939–1940 года, живя в Голицыне, я ежедневно встречался с Мариной Цветаевой, которая, как и я, одно время жила, [244]244
  М. Цветаева в голицынском Доме творчества никогда не жила, а только столовалась.


[Закрыть]
а затем столовалась в Доме творчества. Марина Ивановна любила поговорить, говорила интересно, подчас весьма язвительно. Помню ее импровизированные, совершенно блестящие, беспощадные наброски портретов Андрея Белого и Ремизова. У нее была злая хватка мастера, голос – громкий, резкий. Но за уверенностью тона и суждений чувствовалась растерянность и страшное одиночество. Муж и дочь были арестованы, с сыном у нее, по моим наблюдениям, не было общего языка. Писатели избегали общения с ней как с бывшей эмигранткой. В глазах этой седой женщины с незаурядным лицом иногда вдруг появлялось такое выражение отчаяния и муки, которое сильнее всяких слов говорило о ее состоянии.

После обеда, после ужина я часто присаживался к ней. Она рассказывала о жизни русских писателей за границей. О своих встречах с Маяковским, которого она считала большим «органически-революционным» поэтом, но «почему-то не очень счастливым, несмотря на то что у него, казалось, было все, что нужно для счастья: согласие с временем, талант, дерзание и даже такая житейская черта, как отсутствие щепетильности».

Марина Ивановна, по-видимому, ценила эти наши беседы, огорчалась, когда, случалось, я проводил досуг не с нею, играл в шахматы и т. п.

Одна наша встреча мне особенно запомнилась. Как-то, проработав с утра часа три, я после завтрака предложил Марине Ивановне пойти прогуляться. День был чудесный, солнечный, безветренный, при легком морозце. Мы долго бродили сначала по террасе, затем по заснеженному лесу, лишь изредка обмениваясь несколькими словами. Зная по себе, какой целительный покой приносит душе подобная прогулка, я старался не отвлекать мою спутницу разговорами. Но душевная, неурядица тревожившая эту замечательно одаренную женщину, была, видимо, слишком велика, чтобы успокоить ее такими средствами.

– Нехорошо мне, Н. Г., – неожиданно заговорила она со свойственной ей прямотой и резкостью. – Вот я вернулась. Душная, отравленная атмосфера эмиграции давно мне опостылела. Я старалась общаться больше с французами. Они любезны, с ними легко, но этого мне было мало. Потянуло домой – сама не знаю, что я себе при этом представляла. Но смотрите, что получилось. Я здесь оказалась еще более чужой, чем там. Мужа забрали, дочь забрали, меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в том, что тут происходит, и меня никто не понимает. Когда я была там, у меня хоть в мечтах была родина. Когда я приехала, у меня и мечту отняли.

Так приблизительно она говорила. Я пытался ее успокоить. Положение трудное, напряженное. Бдительность вырождается в неоправданную, даже болезненную подозрительность. Со временем, будем надеяться, это пройдет. Она была безутешна.

– Боюсь, мне не справиться с этой путаницей. Уж разумнее было бы в таком случае не давать таким, как я, разрешения на въезд.

На обратном пути, когда мы уже вошли в поселок, нам встретился старик, очевидно из местных жителей, коренастый, сильный мужик с очень выразительным умным лицом, и вдруг Марина Ивановна, глубоко задышав, жарко, словно в бреду, прошептала:

– Какой он зрячий! Я его как родину люблю….

Конец 1950-х годов

Людмила Веприцкая [245]245
  Веприцкая Людмила Васильевна (1902–1988) – детская писательница, драматург.


[Закрыть]

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

В конце 1939 года я находилась в Доме творчества в Голицыне. За несколько дней до приезда сюда Цветаевой уже все знали об этом. Известно было и то, что в комнате ей было отказано из-за несовершеннолетия ее сына, Мура. Во всяком случае, так нам объяснила Серафима Ивановна Фонская, заведующая Домом творчества. Для Марины Цветаевой Союз писателей снял комнату в другом доме, а питаться они должны были за общим столом.

Первый раз я увидела ее в день ее приезда. Я шла с завтрака и увидела внизу в маленьком переднем зале спиной ко мне сидящую статную женщину, а рядом высокого юношу. Затем я услышала голос Фонской: «Белье я Вам дать обязана, подушки, одеяла». Марина Ивановна спросила, как быть со светом, в той комнате, где она должна жить, нет электричества (или оно было, но практически не работало). Фонская ответила, что у нее нет лишних керосиновых ламп, они все розданы живущим здесь писателям. Марина Ивановна ничего не ответила и вышла с Муром на улицу.

На следующее утро Цветаева с сыном пришли на завтрак. За столом было тихо. Я попросила Тагера, чтобы он не торопился уходить после завтрака. Когда почти все ушли, я подошла к Марине Ивановне и спросила, дали ли ей лампу. Она сказала: «Нет, ведь лишних не оказалось». Тогда я попросила ее подождать несколько минут и позвала горничную Анюту. «Анюта, сходите ко мне наверх и возьмите у меня одну из двух моих ламп, и возьмите у Тагера одну лампу и принесите сюда». «Но Серафима Ивановна будет возражать», – сказала Анюта. «Это я беру на себя», – ответила я. Тагер был не очень доволен, но смирился. В окно я видела, как мимо прошла Марина Ивановна, за ней Мур с лампой, следом Анюта с другой лампой. Пришла Фонская и высказала недовольство моими действиями. Я ответила, что не прошу у нее дополнительной лампы, а этот поступок – мое личное дело. Вообще Фонская плохо относилась к Цветаевой. Ей принадлежит фраза про Марину Ивановну: «Когда мы строили революцию, они там в Париже пряниками объедались…»

К Марине Ивановне многие тянулись, но боялись. Она была несколько резка в суждениях, за столом говорила громче, чем в комнате. Помню ее в синем свитере, с короткой стрижкой, земельного цвета лицом. Аля, ее дочь, позднее удивлялась, что я не разглядела ее зеленых глаз. Но я помню не зеленые, а серые, как бы выцветшие глаза Марины Ивановны.

Мур был довольно красив, учился в голицынской школе. Прекрасно знал литературу. Тагер, однажды погуляв с ним по лесу и поговорив о литературе, пришел и сказал: «Я не встречал в таком возрасте такого знания литературы». Однако с математикой у Мура было плохо, и Марина Ивановна нанимала ему репетитора. Деньги давала я. Вообще деньги явились одной из причин, почему после Голицыно мы не встретились. Во-первых, я не знала, где ее искать, а самое главное, что Марина Ивановна подумает, будто искала я ее из-за денег.

Цветаева в Голицыно мало с кем общалась. Однажды Марк Живов, переводчик с польского, желая поближе познакомиться с Мариной Ивановной, прочел ей в моем присутствии стихотворение из «Волшебного фонаря» «Мы слишком молоды, чтобы простить…». Цветаева сразу стала строгой и сказала, что ей нужно уйти, она не хочет задерживать Людмилу Васильевну. Мы поднялись с ней ко мне. Я спросила, почему она рассердилась. «А как бы Вы отнеслись к тому, – сказала Марина Ивановна, – если бы Вам в нос сунули Ваши пеленки?» Я возразила, что стихи не такие плохие. На это Цветаева посетовала, что ее знают лишь по первым сборникам и «Верстам», т. е. не лучшим ее стихам. И это обидно.

Марина Ивановна переводила в это время поэму Важа Пшавела «Гоготур и Апшина». Она терпеть не могла эту работу. Мур говорил: «Мама опять гоготурится».

Под Новый год Марина Ивановна поднялась ко мне на второй этаж. Постучала. Я читала в это время томик Тютчева. «Войдите», – сказала я и заложила пальцем книгу на читаемом стихотворении. Палец лег на строфу:

 
Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я как есть
На роковой стою очереди.
 

Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место, прочла строфу и сказала: «Это про меня, ведь я постучала к Вам, и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне».

* * *

Мы гуляли в лесу. Почему-то Марина Ивановна сказала: «Такой народ, как наш, который живет в таком климате, заслуживает более мягкого правительства».

Зашел разговор об Ахматовой. Говорила одна Цветаева. Сказала, что очень хотела бы повидать ее. В конце произнесла: «Если я умру, скажите, что я ее любила».

* * *

Однажды мы сидели в столовой, и кто-то сказал, что арестовали такого-то человека. Воцарилось гнетущее молчание. В этой тишине Мур произнес: «Лес рубят, щепки летят».

Цветаева все время перед отъездом из Франции в СССР колебалась, ехать или нет. Но когда в посольстве все формальности были выполнены, пришла домой, посмотрела на книги и подумала, что теперь все пути, чтобы остаться, отрезаны.

* * *

Однажды Марина Ивановна рассказала о каком-то актрисе, чтице из США, которая просила Цветаеву перевести какие-то стихи на французский. Продюсер актрисы предложил Марине Ивановне приехать в шикарную гостиницу, на что Цветаева ответила: «Я ей нужна, а не она мне». Те приехали к ней, в предместье Парижа, Цветаева стихи перевела. Во время визита актриса увидела три больших окна, выходящих на зеленый участок, и много книг на стенах, и сказала при этом, что так и должен жить поэт. Цветаева ответила, что давно ей не говорили таких хороших слов.

Марина Ивановна показывала мне иллюстрированные журналы с рисунками Ариадны, также она рассказывала мне об аресте Сергея и дочери.

Цветаева написала мне несколько писем. Я их давала прочесть лишь Але и больше никому. Я долго не знала, что Аля жива. Как-то я написала Эренбургу про письма Цветаевой ко мне и спросила про Ариадну Сергеевну. Он дал ее адрес и телефон. Но сначала встречи не получилось. Аля потом говорила, что ее просили остерегаться Веприцкой. Затем Николай Оттен сказал Ариадне Сергеевне про меня и рассказал, кто я такая. Так я встретилась с Алей. Она показала мне толстую тетрадь («Гроссбух»), где была написан черновик первого, самого большого, письма Цветаевой ко мне. Ариадна Сергеевна говорила мне при этом, что в период 1939–1941 годов ее мать никому подобных писем не писала, что это лучшее письмо тех дней. Когда Аля брала у меня письма Цветаевой, она сказала, что мать ее не одобрила бы разглашения писем, что Марина Ивановна вообще против ознакомления с письмами других лиц, что письмо написано единственно одному человеку, что этот человек только и может его читать.

Ариадна Сергеевна писала мне большие и хорошие письма. Но я их сожгла, как ранее сожгла записи воспоминаний о Марине Цветаевой, которые вела в 1940 году.

Последний раз я видела Марину Ивановну в Центральном доме литераторов, когда там составлялись списки эвакуированных. Я спустилась на первый этаж и пошла через зал к буфету. Обернулась и увидела в дверях входа Марину Ивановну и Мура. Она по близорукости меня не увидела, Мур тоже не среагировал. Я же не подошла по той же причине, что и ранее.

* * *

Ходасевич, по словам Цветаевой, советовал ей сделать на двери табличку: «Живет в пещере, по старой вере».

* * *

Когда стал вопрос о предоставлении Ариадне Сергеевне возможности вступить в жилищный кооператив, ее не было в Москве, она была в Прибалтике. Собрали здесь деньги, 3000 рублей дал Павел Антокольский. Когда Аля приехала, то сказала: «Кто угодно, только не он». Я ее поддержала. Она не взяла у Антокольского денег, а взяла у меня. Примерно через год она мне их вернула. Этот долг тоже дал некоторую размолвку, так как я хотела видеться с Ариадной Сергеевной задолго до отдачи денег, но та под предлогом своего долга не приходила, говорила, что ей стыдно смотреть мне в глаза. Когда она отдала деньги, я ей высказала на этот счет. Аля такая же чудная, как ее мать.

Елизавета Тараховская
ВТОРАЯ ВСТРЕЧА С М. ЦВЕТАЕВОЙ

Вторая встреча произошла у меня с Мариной в Голицыне после того, как она вернулась из-за границы. В то время все настоящие люди, как, например, Маршак, Тарковский, Левик и многие другие, ценя ее талант, устраивали ее блестящие переводы с грузинского и других языков в журналы и издательства. Но многие трусы и подхалимы боялись того, что она бывшая эмигрантка, ее игнорировали и с ней не здоровались. Из золотоволосой, юной Марины она превратилась в седую старуху. Я подошла к ней, напомнила ей о наших встречах в Хлебном переулке и в Коктебеле, возвратила ей подаренную мне фотокарточку, где она была снята вместе с крохотной Алей. Она была этим очень растрогана. Марина всегда относилась ко мне дружественно и подарила мне на память свои книги, которые были украдены во время войны. Она дала мне прочитать свою прозу, посвященную некой актрисе Соне Голлидэй, преклонявшейся перед Мариной и обожавшей ее. Прочитав эту рукопись, я спросила: «Как вы можете писать о благоговении и почти влюбленности актрисы Голлидэй? Мне это кажется нескромным». Она ответила: «Я имею на это полное право, я этого заслуживаю». И, действительно, она заслужила это право, так как была необыкновенным существом, к котором все обычные мерки были неприменимы. Запомнился мне и еще один разговор. Я спросила: «Марина, неужели вы в Париже не скучали по России?» – «Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном», – ответила она. В другом разговоре она сказала, что как только вступила на сходни парохода, увозившего ее на родину, она почувствовала, что погибла. Это было второе провидение настоящего поэта.

Марина Цветаева, несмотря на свое кажущееся легкомыслие, о котором писала, поехала в Чехословакию после революции к своему мужу с дочкой Ариадной (Алей), но в Париже, где ее сначала печатали, она очень скоро почувствовала нарастающее разногласие с эмигрантской средой и предпочла полное одиночество и нищету, перестала печататься в эмигрантских журналах. В Праге она родила сына, назвав его Муром. Она жила в нищете и отрешенности от всех, несмотря на то, что эмигрантские круги звали ее в Америку, и в Англию, где ей было бы обеспечено полное благосостояние. Вместе с мужем, дочкой и сыном она вернулась в Советскую Россию. Здесь, как я уже говорила, был арестован и расстрелян ее муж, выслана из Москвы ее дочь. Марина Цветаева осталась в Москве вместе со своим сыном Муром.

Москву уже бомбили. Из Союза писателей нам звонили о том, что готовится несколько эшелонов для эвакуации писателей из Москвы, были намечены несколько городов – Ташкент, Куйбышев, Казань, Чистополь на Волге, Алма-Ата, эвакуация предполагалась в октябре 1941 года, но матерям с детьми была дана возможность уехать еще в июле для того, чтобы вывезти детей. Нам всегда звонили из союза об эвакуации, так как считалось, что остающиеся в Москве ждут немцев. Пока что мы дежурили на крышах и в здании Союза писателей, тушили фугаски и делали все то, что полагается делать советскому писателю.

Как-то раз в июле Марина, встретившая меня в клубе писателей, сказала мне: «Лиза, поедемте вЧистополь». Я ответила ей: «Зачем же нам ехать в Чистополь, когда в октябре нас все равно эвакуируют в большие города, где мы сможем печататься?» Она сказала: «Я хочу в Чистополь потому, что боюсь за жизнь Мура. Он каждую ночь дежурит на крыше, и его могут убить». Она горячо любила своего сына, единственно уцелевшего из ее семьи, так как сестра Цветаевой Анастасия Ивановна Цветаева тоже была арестована из-за своих истинно христианских убеждений и религиозных связей с неким проповедником этих убеждений Зубакиным. Таким образом, Марина осталась совершенно одинакова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю