355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Джейкобс » Воспоминания о Марине Цветаевой » Текст книги (страница 21)
Воспоминания о Марине Цветаевой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:54

Текст книги "Воспоминания о Марине Цветаевой"


Автор книги: Холли Джейкобс


Соавторы: Марина Цветаева,Максимилиан Волошин,Роман Гуль,Павел Антокольский,Ариадна Тыркова-Вильямс,Ариадна Эфрон,Зинаида Шаховская,Татьяна Астапова,Федор Степун,Ариадна Чернова-Сосинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)

Эм. Миндлин [113]113
  Миндлин Эмилий Львович (1900–1981) – писатель.


[Закрыть]

ИЗ КНИГИ «НЕОБЫКНОВЕННЫЕ СОБЕСЕДНИКИ»
I

В силуэте, рисованном [114]114
  Кругликова Елизавета Сергеевна (1865–1941) – художник, прославилась силуэтными портретами знаменитых современников.


[Закрыть]
Кругликовой, все, даже отложной белый воротничок на широкой «цыганской» блузе, и короткие волнистые волосы, и девическое выражение округлого лица, – все напоминает мне Марину Цветаеву такой, какой я встретил ее весной 1921 года в Москве.

Она сказала, тряхнув головой и вынимая изо рта папиросу: «Ася мне писала о вас». Ася – ее сестра Анастасия Цветаева, автор двух книг: «Дым, дым и дым» и «Королевские размышления».

В ту пору я был бездомен в Москве. По вечерам я приходил в «Домино» – кафе поэтов, и кто-нибудь из поэтов давал мне ночной приют в своем московском жилище.

В ожидании, когда судьба ниспошлет мне «приютодавца», я просиживал стулья за пустыми столиками кафе «Домино», слушал стихи и споры, спорил и сам читал, сквозь стихотворный чад – в какую бы сторону ни смотрел! – видел писанные на стенах лики поэтов Брюсова, Кириллова, Бальмонта, чьи-то еще.

На эстраде Вадим Шершеневич читал стихи из книги «Лошадь, как лошадь», а огромный (Портос из «Трех мушкетеров»!) Арго, с шарфом на шее, в невообразимо широкой блузе, с узловатой палкой в руках, стоял в кулисах и неутомимо острил. В втором зале (в него надо было взойти по двум ступенькам) за столиком у стены, спиной к эстрадному залу, в обществе дамы сидел Маяковский. Ему прислуживал сам хозяин буфета «папа Ройзман». Рукопись стихов Валерия Брюсова, посвященных «папе Ройзману» в рамке под стеклом висела над столиком, за которым ужинал Маяковский.

Моим первым «приютодавцем» был поэт Николай Адуев. Он жил неподалеку от кафе – на Большой Дмитровке. В своей маленькой комнате он устроил меня на сдвинутых стульях, покрыв их сплющенным в блин матрацем. Адуев ужаснулся и посочувствовал, узнав, что я еще не читал «Первого свидания» Андрея Белого, – раскрыл книжку-новинку и вслух прочитал всю поэму. Уснули мы только под утро, осчастливленные стихами.

В другой раз какой-то красноармеец, любитель поэзии, завсегдатай кафе «Домино», дал мне приют в своей казарме. Сидя на казарменной койке, угощал меня остывшей пшенной кашей из котелка и тоже читал стихи. Каждовечерне я приходил в кафе «Домино», и всегда встречалась добрая человеческая душа и одаривала меня приютом.

То был время добрых, нищих и вдохновленных людей.

Но вот однажды поэт Элиша Родин (когда-то я сдружился с ним в доме Максимилиана Волошина) привел меня в удивительную семью своих друзей. Странные эти люди жили в полуподвальной квартире четырехэтажного дома в Большом Афанасьевском переулке вблизи Арбата. Родин подвел меня к распахнутому из полуподвала окну и предложил через окно с улицы прыгнуть в чужую квартиру. Послушать его – здесь принято только так. Он спрыгнул первым и снизу поманил меня пальцем. Я бесстрашно сиганул следом за ним. В полутемной комнате нас приветили милые люди – и нисколько не удивились нашим прыжкам с тротуара в окно. Родин не выдумал: здесь и впрямь было так принято. Но было принято здесь и более странное. Молодая хозяйка, остриженная коротко по-мужски, в немнущемся белом фартуке, жестом пригласила в соседнюю комнату. Тотчас она внесла и поставила на пол таз с горячей водой и попросила меня разуться: я должен позволить ей вымыть мне ноги! Я рванулся было вон из полуподвала. Но Родин в дверях преградил дорогу.

– Не оскорбляй хозяйку отказом!

Я не посмел ее оскорбить отказом. Тихая, как монашенка, она усадила меня и опустилась передо мной на колени – вымыла и обтерла мои ноги своим белым и прохладным фартуком. И как было строго и неподвижно при этом ее лицо! Пылая смущеньем, я пролепетал слова благодарности.

Она в ответ поклонилась – да в пояс!

– Вам, вам спасибо.

Я прожил в этом загадочном обществе две недели. К хозяевам моим приходили, перешептывались друг с другом и исчезали потом длинноволосые мужчины и коротковолосые женщины. К вечеру оставались в квартире одни – опрятная молодая хозяйка с неподвижным лицом и ее тощий, с длинными волосами по плечи супруг. Мне было сказано: ни о чем не расспрашивать моих добрых и странных хозяев. Они тоже ни о чем не расспрашивали и словно не замечали меня в полутемном своем жилище.

Однажды хозяйка предупредила, что лучше бы мне оставить их дом. Мол, тучи над домом, а ей не хотелось бы, чтобы и я безо всякой вины «влип» в неприятности.

Вот тогда-то я и ушел из Большого Афанасьевского переулка на Плющиху. Где-то там, кажется в 7-м Ростовском переулку, жила Анастасия Цветаева. У своих соседей она и выпросила комнату для меня до возвращения с дачи жильца.

Марина Ивановна с девятилетней дочерью Алей часто приходила в дом по 7-му Ростовскому переулку. Здесь началась наша дружба. Я, правда, и до этого бывал у нее в Борисоглебском с Анастасией Ивановной и Майей Кудашевой. Но чаще встречались мы на Плющихе. Помню большой провинциальный двор, заросший травой, как в детстве, и мы все – Марина, Ася, Аля, Майя и я – лежим на траве и по очереди читаем стихи – свои, чужие.

Я недолго жил на Плющихе. Вернулся с дачи жилец и снова я стал бесприютен. Выручила Марина Ивановна. В Борисоглебском переулке была у нее квартира – три комнаты. Жили они с маленькой Алей вдвоем.

Вот уже четыре десятка лет всякий раз, проходя мимо двухэтажного дома с крылечком в Борисоглебском переулке, я взволнованно снимаю шляпу и кланяюсь дому, крыльцу, прошлому.

А по другую сторону переулка, напротив дома Марины и возле того самого дома, где в прошлом столетии жил Писемский, стояли два причудливо наклоненных дерева и, стоя, старчески кланялись друг другу. Когда-то – в августе 1919 года – Цветаева писала о них:

 
Два дерева хотят друг к другу,
Два дерева. Напротив дом мой.
Деревья старые. Дом старый.
Я молода, я то б, пожалуй,
Чужих деревьев не жалела.
 

Эренбургу казалось: эти два дерева кланяются дому Цветаевой. Может быть, они кланялись уголку Москвы между Арбатом и Поварской, освященному именами Пушкина, Гоголя, Хомякова, Островского, Писемского, Скрябина, Андрея Белого и Марины Цветаевой, – одному из старых московских гнездовий русской культуры!

Я представляю себе немыслимое – как бы сейчас, сегодня я ходил бы по строящемуся проспекту Калинина вместе с Цветаевой, пусть с тенью ее. И как бы вспоминали с ней так хорошо знакомую – ей куда больше, чем мне! – исчезнувшую ныне Собачью площадку. И как ни ей, ни мне не найти на обкатанном черном асфальте проспекта место безводного фонтанчика, описанного Андреем Белым…

Отсюда, от скверика с безводным фонтанчиком, звездными лучами расходились издавна проложенные тропы к очагам русской культуры. Может быть, мы вновь заговорили бы с Мариной о взаимосвязи поколений русских людей культуры и об ответственности, – нет, слово не то, не ее, – о чувстве долга одних перед другими, о вечном долге предком перед потомками и потомков перед своими потомками. И всех вместе – перед общей им всем Россией. Ибо не было для нее долга выше долга русского поэта перед его Россией, и русской женщины перед ее народом, и дочери своего отца – трудолюбца русской культуры – перед всеми трудолюбцами русской истории. Не от этого ли чувства долга и то чувство духовной связи Цветаевой со всем, что наращивалось, готовилось предками для нее, что вырастило, взрастило ее самое – Цветаеву! И не от этого ли чувства связи вся нежность ее, верность бывшей Собачьей площадке?

Я мысленно прохожу с ней по черному асфальту проспекта. «Марина, вот там стоял дом Хомяковых, где Гоголь…» – «Да, – кивает она, – мой сводный брат Андрюша работал в этом доме-музее». И я смутно припоминаю, как однажды видел ее Андрюшу, когда он приходил в домик Марины в Борисоглебском в 1921 году… «Но дальше, дальше, Марина! Вот здесь стоял дом, в котором Островский…» – «Да, да, – вспоминает Марина, – и изо всех его пьес лучший русский язык в его „Комике XVII столетия“…» И вдруг на память начинает читать из пьесы:

 
Беседовать прохладно я желаю,
От разума и от писаний книжных,
О том о сем, о суете житейской.
Вопросами друг друга испытуя,
Паришь умом над всей земной юдолью.
Красноглаголиво, преизощренно,
И мнишься быти, новый Златоуст.
Люблю словес извитие и жажду
Его душой…
 

Мы – там, где был скверик с фонтанчиком… Андрей Белый… «Котик Летаев»… «У меня были странные отношения с Белым… Словно недоверчиво друг к другу присматривались… У его прозы больший успех, чем у его стихов… А он больше поэт, чем прозаик…» Поди знай, что многие годы спустя в эмиграции за рубежами России она получит от Белого полное восхищений ее стихами письмо. И вдруг ей откроется, что она сама как поэт так много значит для Белого!..

Нет, нам еще нельзя уходить с места, где некогда бил безводный фонтан. Сегодня я еще мог бы ей показать: тут стоял Дом советских композиторов, почему и площадка была переименована в Композиторскую. Но Дом композиторов – это уже после Цветаевой. И почему переименовали, она все равно не поняла бы – не любила переименований дорогой старины. Наверняка огорчилась бы. А вот там, неподалеку от Дома композиторов, жил – и тоже уже после отъезда Цветаевой – Г. В. Чичерин, – ушел с поста народного комиссара по иностранным делам и писал книгу о Моцарте. То, что писал о Моцарте, и то, что писал именно в этих местах, – это и она поняла бы. Но в ее московские дни Чичерин был нарком по иностранным делам – в его наркомат она ходила за визой на выезд… Вот ближний отсюда, правда, еще старый, не тронутый перестройкой Театр Вахтангова, ей хорошо знакомый. «Вахтангов был гениален. И его ученик Цемах тоже был гениален. „Гадибук“ в „Габиме“ – гениальный спектакль». [115]115
  Цемах Наум Лазаревич (1887–1939) – еврейский актер и режиссер, основатель, руководитель и директор театра-студии «Габима» (открыт в 1918 г. в Москве).


[Закрыть]

«Гадибук» – пьеса в постановке Е. Б. Вахтангова (1922) – крупнейшее театральное событие.

И делится впечатлениями, не своими – Шаляпина, – одновременно с ним смотрела «Гадибук» в выпестованной Вахтанговым, чужой ей по языку «Габиме»…

«А вот дом композитора Скрябина, Марина». Сколько раз она здесь бывала и сколько раз я провожал ее к Татьяне Федоровне Скрябиной [116]116
  Шлецер Татьяна Федоровна (Шлецер-Скрябина; 1883–1922) – вдова композитора А. Н. Скрябина, друг М. И. Цветаевой.


[Закрыть]
вдове композитора! И вдруг вспомнит – даже не Татьяну Федоровну, а дочь Скрябина – Ариадну.. [117]117
  Скрябина Ариадна Александровна (1905–1944) – поэтесса, дочь Т. Ф. Шлецер и А. Н. Скрябина, жена Д. Кнута, поэтесса.


[Закрыть]

В пору самого начала двадцатых годов Ариадне Скрябиной было двенадцать лет. Ариадна Скрябина – тезка маленькой Али, Марининой дочери, – вышла замуж за французского композитора; мать двоих детей смешанной русско-французской крови стала героиней французского Сопротивления, казнена гитлеровцами в годы оккупации Франции. Француженка? «Русская, русская, настоящая русская женщина», – скажет о ней Марина.

«Но теперь пойдем в сторону Поварской, Марина, – улицы Воровского». – «Воровского? Вот как?» – спросит она. «Пойдем в знакомый переулок, бывший Борисоглебский». – «Бывший?» – насторожится. «Улица Писемского», – потороплюсь объяснить. «А, Писемского, понятно». Дом Писемского стоял напротив дома Марины, и два дерева по сторонам этого дома кланялись друг другу. Нет уже дома Писемского. Но дом Марины еще стоит – маленький, двухэтажный, хилый.

Вот в этом доме, во втором этаже, в сумерках комнаты с «петухивом» и с печкой-буржуйкой, копоть которой льнула к матовым стеклам квадратного окна в потолке (другого в комнате не было), на плоском деревянном диване поселила меня Цветаева.

II

«Петухив» – добрый дух жилища Цветаевой. По его имени комната называлась «петухивной». Петухив – в прошлом – лисье чучело. Шкурку чучела содрали, а может быть, и выменяли в голодный год на крупу. Остался диковинный зверь из соломы и ваты, – Цветаева не выбросила его. Диковинный зверь прижился. Пришел водопроводчик чинить водопровод в квартире (в 1965 году Аля вспомнила: не починил!), увидел ободранное чучело над камином, удивился: «Это что за петухив вы развесили?» – «петухов» по-украински. Мне запомнился один «петухив». Но Аля пишет в письме: «О них (петухивах) только мы с Вами помним». Возможно, до моего поселения у Цветаевой был не один – два или три «петухива». Я застал одного.

Ободранное чучело в комнате с потолочным окном так и осталось для всех – и для самой Марины Ивановны – «петухивом», а комната – «петухивной».

Петухив был признан духом дома Цветаевой и до самого отъезда ее из Москвы висел на стене над охладевшим навек камином.

Петухивная комната – первая от стеклянной входной двери из передней – была центром всей дневной жизни квартиры. Здесь Цветаева принимала гостей – известных всей России писателей, поэтов, философов, художников и просто примечательных чудаков мужского и женского пола. Они постоянно лепились к ней. Здесь за столом мы пили суррогатный чай и ели оладьи из отрубей, которые Марина пекла на «буржуйке». А колоть дрова во дворе и растапливать «буржуйку» было моей заботой. Здесь же бережная мать Марины прилежно кормила девятилетнюю Алю. Она беседовала с дочерью, как со взрослой, всегда серьезно. Это не походило на беседы матери с маленькой дочкой. Кажется, Аля в ее детские годы была так же одинока, как и ее 29-летняя мать, несмотря на обширный круг знакомств, на ежедневных гостей, часами просиживающих у печки. Аля, если не гуляла, сидела дома, читала, рисовала, писала стихи. Это были вполне взрослые, зрелые стихи, под которыми охотно подписались бы многие из печатавшихся тогда поэтесс. К своей маленькой книжечке стихов «Версты», вышедшей в издательстве «Костры» в 1921 году, Цветаева поставила эпиграф:

 
В их телегах походных заря
Мариулы, Марины…
 

И подписала эпиграф: «Стихи моей дочери».

В девять лет Аля дивила своими стихами, серьезностью суждений, знаний русских поэтов, культурой речи.

После отъезда с матерью за границу в 1922 году Аля жила с родителями в Чехословакии и во Франции. В Париже окончила училище при Луврском музее – изучала там историю изобразительных искусств, окончила училище прикладного искусства.

В 1937 году вернулась на Родину, но долгие годы прожила далеко от Москвы и только через 14 лет после смерти матери снова оказалась в Москве. В 1962 году Алю – ныне Ариадну Сергеевну Эфрон-Цветаеву – приняли в члены Союза писателей СССР, как талантливого поэта-переводчика. Переводит она Бодлера, Скаррона, Лопе де Вега, современных персидских и арабских поэтов, Рабиндраната Тагора… Подготовляет к печати книги своей матери, бережно собирает рукописи Марины Цветаевой, чудесным образом сохранившиеся у старых друзей…

А в 1921 году Ариадна Сергеевна была серьезным ребенком и подолгу рисовала что-то цветными карандашами за небольшим овальным столом в комнате с петухивом…

Я не догадывался тогда, что она не только рисует своим карандашиком и пишет стихи, но – кто бы подумал! – ведет дневниковые записи!

Сижу, прикрыв себя пледом Марины, и безнадежно заплатываю обветшавшие свои единственные, неповторимые, синие в диагональку брюки. А тем временем это занесено уже в девчонский дневник – то, как я сижу и тщусь заплатками заделать неистребимые дыры на брюках. И то, что вечером накануне ходил к профессору Львову-Рогачевскому, и то, что извел все чернила в доме, переписывая свою пьесу «Звезда-Земля».

Мать через десятилетия мытарства пронесла – сумела сберечь дочерние детские дневники… И в 1966 году Аля выписала из них то, что девятилетней занесла в эти дневники обо мне… «На память о тех баснословных временах…»

«…Приходит к нам человек с мягким и грустным лицом в голубой бумазейной куртке и в татарской шапочке – из Крыма Асин знакомый. Рассказывает Марине обо всем и, кажется, читает стихи. Фамилия его была Миндлин, голос тихий и неуверенный: глаза испуганные. Он был очень удивлен Москвой, мечтал напечатать книжку. Он скоро ушел…

Борис [118]118
  Бессарабов Борис Александрович (1897–1970) – прототип героя поэмы-сказки М. Цветаевой «Егорушка». М. Цветаева так рассказывала о нем в письме 1921 года: «Коммунист. Без сапог… Недавно с Крымского фронта… Глаза – чудесные! 3-летнего мальчика, который еще не совсем проснулся».


[Закрыть]
заболел малярией, и его забрала к себе Ася. А у ней в то время жил Э. Л. Миндлин. Мы поменялись. Ася получила Бориса, а мы Эм. Ль-ча. Он начал жить у нас. Он был страшно бестолков. Когда Марина просила ему вымыть кастрюльку, то он просто вытирал ее наружную копоть. Скоро Борис вернулся в свое прежнее логово. Я помню одно большое событие из жизни Э. Л. Это его пиджак. Он как-то вздумал продать его на рынке за 200 или 250 т. Часа через два он вернулся… но увы… с пиджаком. С тех пор он стал каждый день ходить на рынок и все убавлял и убавлял цену. По ночам Б. и Э. Л. разговаривали и мне мешали спать. Борис учился у Э. Л. писать стихи и написал три стиха. Борис все время писал заявления, а Э. Л. переписывал свою Звезду Земную. Он извел почти все наши чернила, а Борис Марину – чтением и „как лучше?“. Я помню, как Борис устроил Э. Л. службу на Разгуляе и Э. Л. ходил только в два места – на Разгуляй и к Львову-Рогачевскому. И когда он принимал уходную осанку, то я всегда спрашивала утром: „Вы на Разгуляй?“ – или вечером: „Вы к Льв. – Рог.?“ Его любимое место было у печки. У него всегда все выкипало и пригорало. Главное его несчастье были брюки. Он каждую минуту их штопал; лоскутьев не хватало. Из-за них он в гостях сидел в пальто, хотя там была жара…

Еще немного о ночах, „которые даны в отдых“. Как только Э. Л. пошевеливался в постели, бодрствующий Борис начинал задурять того стихами. Один стих был про бронированный век, другой про красный октябрь. Э. Л. всегда ночью кричал и думал, что тонет. Это время обыкновенно выбирал Борис для чтения стихов. Миндлин, напуганный мнимой бурей, опровергал стихи. Утром он выслушивал их заново и должен был вежливо хвалить…»

Теперь обнаружилось, что не только семилетняя Аля, но кое-кто из взрослых тогда людей записывал будни петухивной комнаты Марины Цветаевой. И если та или иная страничка чьего-то рассказа о ней нечаянно сохраняет и мое имя, то для меня это – напоминание о великой душевной щедрости Марины Цветаевой, о великой ее доброте ко мне и неоплаченном моем долге Марине…

Одна из общих наших знакомых – покойная ныне М. И. Гринева.

И – начинает свой рассказ о Цветаевой с того, что пришла к ней и застала ее в петухивной за стиркой…

Вероятно, царица (если б своенравность судьбы заставила царицу стирать) стирала бы, как она, не наклоняясь над тазом с въедчивой мыльной пеной и ни в малость не унижаясь нецарским трудом. Она оставалась равной себе – и выше всякой возможности унижения. Она не стирала – рубашка сама простирывалась в мыльной теплой воде, а Цветаева только присутствовала. Не по-женски она пришивала пуговицы и не по-женски вдевала в игольное ушко драгоценную в бедное время нитку. Ей надобно было только повелеть послушной иголке с ниткой, чтоб иголка не баловала, чтоб шила себе, как сказано, задано, велено ей Мариной.

Так же и оладьи на сковородке – сами собой пеклись, а она только присутствовала, надзирала, чтобы они сами собой пеклись.

Она занималась бытом, чтобы быть от быта свободной. Быт был в тягость не потому, что она чуралась труда и надо было стряпать, стирать, шить, штопать, тряпкой смахивать пыль с жадных до пыли домашних вещей, а потому, что, стряпая, стирая, кормя, штопая, моя и вытирая тарелки, миски, кастрюли и убирая дом, изо дня в день она усекала время своих стихов, время раздумий и время книг. Стирая белье, оборонялась от стирки белья. Стряпая, обороняла себя от стряпни. Посмотреть на нее – ей ничто не трудно. Ни жалобы, ни вздоха единого. Мусор веничком подбирает – будто державой правит.

Разве только в своей комнате-келейке с окошком во двор, наедине с собой, сама себе скажет без слов, каково ей. И кроме нее самой, ни одна душа не услышит, в чем призналась себе Марина. Закроется у себя – и словно нет ее ни дома, ни на планете. Вся в себе. Все свое готова другим отдать. Отнять от себя для нее значило приобрести, обрести, умножить свое богатство. С одним, с последним своим не расстанется до последнего вздоха – с правом на одиночество, единственным своим правом – оставаться наедине с собой, судить не других – себя. К другим была терпимее, чем к себе. Спрос с себя куда строже, чем спрос с другого. Уж на что редкостно свойство ее души – понимать человеческие слабости других! Даже о людях, ей досаждавших, враждебных ей, ни о ком не говорила со злобой. Несла себя по кочковатой дороге жизни, не расплескивая, не растрачивая себя на злобу, на осуждение неправых. Несла самое себя в свое будущее. Несла в себе все свое прошлое и не только свое – детство, отрочество, женскую молодую пору, прошлое – семьи, рода, народа, всех русских женщин («О, вопль женщин всех времен!») – от неукротимой боярыни Морозовой до Надежды Дуровой, кавалерист-девицы, и до Марии Башкирцевой, [119]119
  Башкирцева Мария Константиновна (1860–1884) – художница, автор «Дневника». Цветаева в юности увлекалась ею, посвятила ей свой первый сборник «Вечерний альбом» (1910). К ней обращено стихотворение «Он приблизился, крылатый…» (1912).


[Закрыть]
этой излюбленной ею ослепительно одаренной русской девушки – французской художницы. О дневнике Марии Башкирцевой (изданном в России до революции) Цветаева говорила с вниманием, пониманием, болью и восторгом сочувствия. Все они, русские женщины, были с ней, и в ней – вся Россия! – когда она оставалась с собою наедине в своей келейке. По многу часов не выходила оттуда, а выходила умиротворенная, примиренная, высказавшая себя себе. Не в немоте прожила день своей жизни поэта.

По вечерам, сидя на полу, я сторожил гулкий печной огонь, а на сковороде пеклись оладьи из отрубей и булькало и шипело горькое конопляное масло, мы бывали втроем.

Иногда и мне доверяли стряпать на печке-буржуйке. В ноябре 1962 года Аля – Ариадна Сергеевна – писала мне из Тарусы: «Я помню, как Вы кашу варили на нашей „буржуйке“ и как она, каша, сгорела вместе с котелком…»

У «буржуйки» в петухивной комнате, освещенной гулом огня в печи, не текли – стояли наши тихие вечера. Цветаева на полу зарывалась в ворох теней – ими была загромождена по вечерам петухивная. Не было видно ее лица, печной огонь выхватывал из зыбкого мшистого мрака только белую нежную кисть руки, брошенную на складки широкой юбки. А другой, опущенной в тень рукой, откинувшись, подавшись назад во мрак, она опиралась о пол.

Так, сидя на исчерканном поленьями дров полу, Цветаева читала свои стихи – Але и мне. А иногда все трое в безмолвии слушали трубный, грудной, оранжевый гул огня. Я с самого детства пристрастился слушать огонь в печи и чуть ли не в печь окунался лицом. Марина Ивановна подшучивала надо мной, называла «огнепоклонником». Однажды посвятила огнепоклонству моему стихотворение – оно вошло потом в цикл стихов под общим названием «Отрок», которым она одарила меня. (На восемь лет старше была, а меня отроком называла – это в двадцать один-то!). Четыре стихотворения (первые!) написаны за четыре дня августа 1921 года.

Но цикл начался не с «Огнепоклонника», а с восьмистишия, что первым открыло весь этот цикл. Из всего цикла только это восьмистишие и осталось не перепосвященным за границей другому. И родилось это восьмистишие из его последней строки, вспыхнувшей в ее устах на Воздвиженке, когда мы возвращались с ней от Волконских. Может быть, так и не вспыхнула бы эта строка, не ушибись я об угол дома. Шел, как слепой, читая стихи, и, как слепой, налетел на дом. И еще потирал ушибленное колено, и руку, и лоб, когда она, дожидаясь меня, сказала:

– Налетаете на дома. Тесно вам в городе. А в сущности, городские дома вас спасают, хоть вы и бьетесь о них. Вам в открытом месте нельзя – в небо ступнете!

Пришли домой – она, только войдя, дочери без улыбки сообщила:

– Аля, Э. Л. опять чуть в самое небо не ступил.

А на другой день у печки прочла восьмистишие. Последние две строки:

 
– Остановись! —
В небо ступнешь…
 

А еще через день – после того, как ночью (и не впервые) криком своим во сне перепугал и Марину и Алю, – прочла второе стихотворение из цикла:

 
…Вздох – и огромных выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался царь Саул.
 

И только потом – об огне, огнепоклоннике – третье и четвертое о грустноглазом народе… И на пятый день все четыре переписала и к вечеру, когда загудел, завихрился в моей печурке огонь, вынесла из кельи своей листок: вам о вас, от меня.

Десятки лет хранятся у меня среди других рукописей Цветаевой и книг с ее дорогими мне дарственными надписями листки линованной почтовой бумаги, бисерно исписанные красными чернилами, [120]120
  См. в воспоминаниях Ариадны Эфрон о самодельных книжках М. Цветаевой начала 20-х годов, «аккуратно заполненных красными чернилами». О появлении красных чернил в ее доме пишет сама М. Цветаева в книге «Земные приметы»: «Жестокосердные мои друзья! Если бы вы, вместо того чтобы угощать меня за чайным столом печеньем, просто дали мне на завтра утром кусочек хлеба… Но я сама виновата, я слишком смеюсь с людьми. Кроме того, когда вы выходите, я у вас этот хлеб – краду. Мои покражи в Комиссариате: два великолепных клетчатых блокнота (желтых, лакированных), целая коробка перьев, пузырек английских красных чернил. Ими и пишу».


[Закрыть]
– с посвящением мне наверху первой страницы.

Если не бывало гостей, мы подолгу сидели на полу перед печкой-буржуйкой. Аля оставалась на жестком деревянном диване за столом. Докурив папиросу, Цветаева дуновением губ отгоняла от себя дым, кидала окурок в огонь и, помолчав, начинала читать стихи.

Она читала, опершись рукой о пол, твердо и вся отдавшись ритму стихов. Читала, словно ворожбой заговаривала, время от времени встряхивая головой – обычно в конце строфы. В отличие от Мандельштама, читая, не смотрела на слушателя, будто читала для себя одной.

Иногда у нее бывал смущенный, даже как бы виноватый вид, когда она начинала читать, и становился державным после третьей, пятой строки. Последнюю строку она произносила скороговоркой, почти глотая, словно спохватываясь, что долго читает, и спешила поскорее закончить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю