355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Холли Джейкобс » Воспоминания о Марине Цветаевой » Текст книги (страница 24)
Воспоминания о Марине Цветаевой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:54

Текст книги "Воспоминания о Марине Цветаевой"


Автор книги: Холли Джейкобс


Соавторы: Марина Цветаева,Максимилиан Волошин,Роман Гуль,Павел Антокольский,Ариадна Тыркова-Вильямс,Ариадна Эфрон,Зинаида Шаховская,Татьяна Астапова,Федор Степун,Ариадна Чернова-Сосинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

А. Эфрон
ОДИНОЧЕСТВО МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ
(Неопубликованный отрывок из рукописи «Страниц былого»)

Марина казалась той же, что и в Москве, – та же челка, те же серебряные браслеты, те же глаза, глядящие мимо собеседника в свою и его даль, и те же неукоснительные привычки – к утренней работе, ночной бессоннице, долгим прогулкам, черному кофе, и те же взаимоисключающие свойства – сдержанность и неукротимость, непримиримость и кротость, долготерпение и вспыльчивость, общительность и жажда уединения, та же увлеченность (увлекаемость) людьми при внутренней неспособности, невозможности длить с ними отношения.

Но совершился в ней – человеке, в ней – поэте необратимый, еще простым глазом не видимый и неискушенным ухом не слышимый, поворот, перелом отлученности от окружающей жизни, участником которой она перестала себя ощущать. Отключилась способность находиться на поверхности жизни, на плаву, вместе с ней, хотя бы наперекор, определилась незаряженность ею и неслиянность с нею, чужой, чужим принадлежащей, во вне находящейся. О недоверии к окружающему, о недостоверности его, несмотря на «успех».

Человек не среды, а страны, Марина расставшись со страной, замены ей в «среде» какой бы то ни было – не искала да и не могла искать. Эмиграция же сразу превратилась именно в «среду» ращепившуюся, распавшуюся к тому же на ненадежные микро-мирки группировок, приходов, землячеств, в которых Марине не хватало бы ни воздуха, ни пространства, если бы она и попыталась бы сжиться с ними и вжиться в них, ни просто смысла. На ладони ее судьбы начала обозначаться жесткая, глубокая линия одиночества.

(1973)

Роман Гуль [140]140
  Гуль Роман Борисович (1896–1986) – писатель.


[Закрыть]

ИЗ КНИГИ «Я УНЕС РОССИЮ»

В Берлине с Мариной Цветаевой познакомил меня Эренбург. Было это вскоре после ее приезда из Москвы. Она остановилась в том же Прагер-пансионе, где жил Эренбурги. И как-то Эренбург сказал, что Цветаева хочет со мной встретиться. Я пришел. Постучал в дверь комнаты. Услышал: «Войдите!» Вошел. Марина Ивановна лежала на каком-то странном предмете, по-моему, на сундуке, покрытом ковров. Первое, что бросилось мне в глаза, – ее руки – все в серебряных браслетах и кольцах (дешевых), как у цыганки.

Разговор начался с Москвы, с ее приезда. Свое первое впечатление от облика Цветаевой я ярко запомнил. Цветаева – хорошего (для женщины) роста, худое, темное лицо, нос с горбинкой, прямые волосы, подстриженная челка. Глаза ничем не примечательные. Взгляд быстрый и умный. Руки без всякой женской нежности, рука была скорее мужская, видно сразу – не белоручка. Марина Ивановна сама говорила о себе, что умеет только писать стихи и готовить обед (плохой). Вот от этих «плохих» обедов и тяжелой московской жизни руки и были не холеные, а рабочие. Платье на ней было какое-то очень дешевое, без всякой «Элегантности». Как женщина Цветаева не была привлекательна. В Цветаевой было что-то мужественное. Ходила широким шагом, на ногах – полумужские ботинки (особенно она любила какие-то «бергшуэ»).. [141]141
  Горные ботинки (нем.).


[Закрыть]

Помню, в середине разговора Марина Ивановна неожиданно спросила: «Вы любите ходить?» – «Люблю, много хожу». – «Я тоже. Пойдемте по городку?» И мы вышли из пансиона. Пошли, помню, по Кайзералле, шли долго, разговаривая. Я больше слушал рассказы о Москве, о тяжкой жизни там. Я предложил зайти в кафе. Зашли. Кафе было странное – большое, белое, с гремящим негритянским джаз-бандом. Негры в Берлине были редкостью. Откуда они сюда залетели?

В кафе мы просидели, проговорили долго. Марина Ивановна прочла мне свои последние стихи. Видимо, она была внимательный и наблюдательный собеседник. Во всяком случае, она открыла у меня какой-то жест, о котором я не имел понятия. Оказывается, слушая ее, я иногда проводил рукой по волосам. Этот жест Марина Ивановна мне «вернула», извинившись «за месть»; я блондин, а в стихотворении, присланном мне, она окрасила мои волосы в «воронову» мать:

 
Вкрадчивостью волос,
Вгладь и в лоск,
Оторопью продольной
Синь полуночную масть
Воронову. Вгладь и всласть
Оторопи вдоль – ладонью.
 

Это (не Бог весть какое) стихотворение я опубликовал в «Новом журнале» в письмах ко мне Цветаевой из Праги в Берлине. Оно вошло и в последнюю зарубежную книгу Цветаевой «После России».

С Мариной Ивановной отношения у нас сложились сразу дружеские. Говорить с ней было интересно обо всем: о жизни, о литературе, о пустяках. В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек. Да и говорила она как-то интересно-странно, словно какой-то стихотворной прозой, что ли, каким-то «белым стихом».

Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин ее мужем Сергеем Эфроном. Я пришел. Эфрон был высокий, худой блондин, [142]142
  Таково субъективное восприятие мемуариста (ср. с воспоминаниями Н. Еленева.


[Закрыть]
довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами. Отец его был русский еврей, мать – русская дворянка Дурново. В нем чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был еще охвачен белой идеей, он служил, не помню уж, в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать ее народной и потому белые и проиграли. Теперь я был сторонником замирения России. Он – наоборот, никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а – победа. Ее не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побежденными белыми. В это время у нее был уже готов сборник «Лебединый стан»:

 
Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает:
Старого мира последний сон:
Молодость – Доблесть – Вандея – Дон…
 

И как это не странно, но всем известно, чем кончил апологет белой идеи Сергей Эфрон в эмиграции. Вскоре он стал левым евразийцем (не с мировоззренческим, а политическим уклоном, как князь Д. Святополк-Мирский, [143]143
  Святополк-Мирский Дмитрий Петрович, князь (1890–1939) – критик, историк литературы, участник евразийского движения, сын государственного деятеля П. Д. Святополк-Мирского. В 1921 г. переехал в Англию, где преподавал русскую литературу. В 1932 г. вернулся в Россию. В 1937 г. репрессирован, погиб в лагере.


[Закрыть]
П. Арапов [144]144
  Арапов Петр Семенович (1893–1937) – подпоручик, евразиец, член редколлегии еженедельника «Евразия», (совместно с С. Эфроном).


[Закрыть]
и др.), потом – председатель просоветского «Союза возвращения на Родину» и ультрасоветский патриот.

Бывая у Марины Ивановны, я видел ее дочь Алю. Аля производила впечатление странного ребенка, какого-то диковатого, держалась с людьми молчаливо, неприветливо. Она вернулась в Советскую Россию еще раньше Эфрона и отбыла там ни за что ни про что большой срок в концлагере.

Когда Марина Ивановна (в тот же год нашей встречи) переехала из Берлина в Мокропсы, под Прагой, у нас завязалась переписка. Но длилась не очень долго. В «Новом журнале» я опубликовал некоторую часть ее писем, считая, что другие печатать не нужно. Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше – в любви. Этого она везде и всюду душевно искала и была даже неразборчива, желая душевно полонить всякого. Я знаю случай, когда она нежно переписывалась с одним русским берлинцем, которого никогда в жизни не видела. Из этой переписки ничего, разумеется, кроме ее огорчений, не вышло. Мне писать Марина Ивановна стала довольно часто. Я отвечал, но, вероятно, не так, как она бы хотела. И в конце концов переписка оборвалась после письма Марины Ивановны, что больше она писать не будет, ибо чувствует, что мне отвечать ей в тягость.

Но одно время Цветаева попросила, чтобы я пересылал ее письма в Москву для Бориса Пастернака (прямо писать не хочет, чтобы письма не попадали «в руки жены»). Борис Пастернак тогда приезжал в Берлин, тоже сидел с Эренбургом в Прагердилле. В Берлине, в издательстве «Геликон», он выпустил «Темы и вариации», «Сестру мою – жизнь». Марина его никогда не видела. Но полюбила страстно и как поэта, и ей казалось, что любит его и как женщина. Цветаева написал тогда (в Чехии) громокипящий панегирик Пастернаку – «Световой ливень». Письма, которые она присылала для Пастернака, я должен был отсылать своему знакомому в Москве, верному человеку, а он – передавать по назначению. Причем Марина Ивановна просила, чтобы я письма обязательно читал. Я читал все эти письма. Они были необычайным литературным произведением, причем эта литература была неистовой. Помню, в одном из писем Марина Ивановна писала, что у нее родился сын (это Мур) и что этот Мур родился от Пастернака (которого Марина не видела, [145]145
  М. Цветаева встречалась с Б. Пастернаком в Москве до отъезда за границу мимолетно несколько раз.


[Закрыть]
но это неважно, Цветаева любила мифы, неистовства, и расстояние тут роли не играло).

Марк Слоним, который очень дружил с Мариной в Праге, в воспоминаниях о ней рассказывает о том же вечном неутолении любви, о жажде дружбы до конца. Дружа со Слонимом, Марина внутренне требовала от него большего, чем дружба, а Слоним… Слоним этого дать ей не мог: он женился на очень милой, интересной женщине Татьяне Владимировне. Это – как «измена» – вызвало взрыв негодования Марины, вылившийся в блистательное, по-моему, самое замечательное ее стихотворение «Попытка ревности»:

 
С помощью бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?…
 

Думаю, что в Марине было что-то для нее самой природно-тяжелое. В ней не было настоящей женщины. В ней было что-то андрогинное, и так как внешность ее была непривлекательна, то создавались взрывы неудовлетворенности чувств, драмы, трагедии.

После того как наша переписка прекратилась, я увидел Марину Ивановну уже в Париже в 1933 году. Она давала вечер своей поэзии. Мы с женой пошли. Я уже знал, что Эфрон ультрасоветский, поэтому не хотел встречаться и с Мариной. Но мы все-таки встретились, когда после вечера случайно вместе выходили на улицу. Марина Ивановна мне сказала: «Приезжайте как-нибудь к нам, я буду рада», – и дала адрес. Но я не поехал к ней, ибо не хотел встречаться с Эфроном.

Что сказать о Цветаевой? Цветаева, конечно, большой поэт и большой образованный, блестяще умный человек. Общаться с ней было действительно подлинным платоническим наслаждением. Но иногда у Марины Ивановны, как у всякого смертного, проскальзывали и другие, сниженные черты. Когда-то Адамович, полемизируя с ней, написал, что в творчестве Цветаевой есть что-то не вечно-женственное, а вечно-бабье. Не знаю, можно ли было такую вещь написать, в особенности Адамовичу. Но не в творчестве, а в жизни у Цветаевой вырывалась иногда странная безудержность. А в творчестве своем Цветаева, наоборот, была, я бы сказала, мужественна. Женственные ноты в ее лирике прорывались нечасто, но когда прорывались, то прорывались прекрасно. Я больше всего любил лирику Цветаевой, а не ее резко-романтические, головные поэмы (хотя Белый восхвалял именно ее «малиновые ритмы»).

Ну, вот. Конец. Осталась у меня в памяти Цветаева как удивительный человек и удивительный поэт. Она никак не была литератором. Она была каким-то Божьим ребенком в мире людей. И этот мир ее со всех сторон своими углами резал и ранил. Давно, из Мокропсов она писала мне в одном письме: «Гуль, я не люблю земной жизни, никогда ее не любила, в особенности – людей. Я люблю небо и ангелов: там и с ними я бы сумела». Да, может быть.

Евгения Каннак [146]146
  Каннак Евгения Осиповна (урожд. Залкинд; 1903–1896) – литератор, переводчица.


[Закрыть]

ВОСПОМИНАНИЯ О «ГЕЛИКОНЕ»
Отрывок

Берлин, 1922 год: это была эпоха, когда русские писатели, оказавшиеся за границей, стояли еще на перепутье и не знали: возвращаться ли им домой, оставаться ли на чужбине?

Двери не были еще на запоре, железный занавес еще не опустился: одни литераторы приезжали – большей частью под предлогом лечения – и уезжали обратно, другие обосновывались окончательно за границей. Впрочем, и это «окончательно» сводились в их представлении к сроку, не превышавшему в худшем случае пяти лет. Слово «навсегда» еще не было произнесено.

Русские издательства развивали тогда в Берлине кипучую деятельность, которую Виктор Шкловский назвал даже как-то «издательским бешенством матки». Не случайно, конечно, центром издательского дела оказался именно Берлин: это объяснялось галопирующей инфляцией, дешевизной бумаги, дешевизной рабочих рук. Но такими практическими соображениями прикрывался фантастический в сущности характер самой деятельности: книги не пропускались в СССР, читательский же спрос за границей покрывался довольно быстро. Но на складах беспрерывно, неумолимо росли кучи новых книг, писатели продолжали писать, а издатели издавать.

На углу двух таких улиц берлинского Вестерна возникло, кажется, в конце 1921 года издательство «Геликон», во главе которого стоял Абрам Григорьевич Вишняк.

Я только что окончила немецкую школу, когда, заменяя заболевшую секретаршу, на время поступила в «Геликон». В этой угловой светлой лавочке мне привелось познакомиться (летом 1922 года) с русской литературой на чужбине: сюда приходили Белый и Шкловский, Цветаева и Пастернак, Ремизов, Гершензон, Эренбург и еще много народа поменьше, – особенно из начинающих поэтов.

Из других посетителей «Геликона» хочется особенно отметить Марину Цветаеву. Молодая, с гладкими стриженными волосами и челкой на лбу, скромно одетая, всегда в коричневом или темно-синем – она приходила в издательство, ведя за руку свою дочку Алю, тогда толстенькую девочку лет восьми или девяти. Эта Аля, выросшая в писательской среде, всеми балованная, под влиянием матери тоже писала: вела дневник, который Марина Цветаева читала нам вслух с нескрываемой гордостью. Из Алиного дневника мне запомнилось описание «Геликона»: «Вроде приюта, куда ходят старушки за пенсионом». Старинное слово «пенсион» умиляло Марину Цветаеву (я подозревала, впрочем, что именно она внушила его дочке), в описании же издательства была доля истины: писатели ходили туда главным образом в надежде на проблематичный аванс.

Ко мне лично Марина Цветаева была очень добра: она жалела меня за то, что я занималась таким, по ее мнению, скучным делом – перепиской рукописей на машинке, не подозревая, что я почитала для себя честью вращаться в орбите этой странствующей планеты: русской литературы в изгнании.

Помню, когда я переписывала новую рукопись Эренбурга («Тринадцать трубок») и пожаловалась как-то Цветаевой на его неразборчивые каракули, она сказала мне очень серьезно: «А вы бросьте, не переписывайте. Это вообще стыд, что такую девочку, как вы, заставляют читать непристойную пошлятину».

Эренбург жил тогда недалеко от «Геликона», на Прагер-Плац, и забредал к нам почти ежедневно. Угрюмый, молчаливый, он был очень некрасив; к старости – много лет спустя мне случилось встретиться с ним в Париже – стал гораздо благороднее; но в те далекие годы, со своей лохматой, нечесаной шевелюрой, сутулостью, вечно опущенной головой и холодно-неприветливым выражением, он не внушал нам с Бубриком особой симпатии. В ответ на мои жалобы он брал у меня рукопись, одним духом прочитывал неразборчивую длинную фразу (начало которой медленно от меня ускользало, пока он доходил до конца) и, не прибавив ни слова, отправлялся в кабинет к Вишняку.

Марина Цветаева дала несколько статей в «Эпопею» – среди них была и статья о Пастернаке со знаменитой фразой: «Пастернак похож на араба и на его коня». Она высоко ценила поэта и была с ним очень дружна. Сам Пастернак, приехавший тогда ненадолго в Германию, тоже заглядывал к нам: высокий, стройный молодой человек со смуглым скуластым лицом и прекрасными темными глазами, сидевшими глубоко в орбитах. Он был тогда автором всего лишь нескольких сборников, но многие мои сверстники – и я в том числе – знали наизусть его стихи, особенно из сборника «Сестра моя жизнь», и всегда удивлялись, что старшему поколению они казались непонятными.

Валентина Чирикова [147]147
  Чирикова Валентина Евгеньевна (1897–1988) – дочь писателя Е. Н. Чирикова, художница, ученица И. Я. Билибина.


[Закрыть]

КОСТЕР МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

Годы 1922 и 1923-й. Наша семья живет в дачной местности Вшеноры, недалеко от Праги. На том же берегу притока Влтавы, в соседнем поселке, носящем ироническое название Мокропсы, – семья Цветаевой-Эфрон. Мы часто встречаемся. Цветаева дружит с отцом, читает ему свои стихи и поэмы. Отец восторгается ее даром творить квазинародную речь, хотя это словотворчество подчас и называет ребусами.

Моя сестра, Людмила Евгеньевна, работает в Берлине книжным графиком при русских издательствах. Там она и познакомилась с Цветаевой на ее пути через Берлин в Чехию. Потом исполняет обложку и графические украшения для ее поэмы «Царь-Девица» и ряд поручений, связанных с изданием ее книг. Между ними и завязывается переписка. Взаимное понимание связывает их нежной дружбой. Из Берлина сестра уезжает в Париж, а когда там поселяется Цветаева, сестра – уже за океаном. Переписка их обрывается.

Письма Цветаевой к сестре раскрывают весь трагизм ее жизни в эмиграции. В те годы ценителей ее творчества было не так уж много, а теперь меня часто называют счастливой: «Вы встречались с Цветаевой». Это побуждает меня рассказать о своих впечатлениях от этих встреч, какой я помню Марину Цветаеву и каким я вижу ее внутренний облик.

У Цветаевой был собственный стиль одежды и прически: платье-рубашка, перевязанная поясом простым узлом; волосы – прямоугольно стриженные, не для украшения лица, а как оконный пролет в мир; туфли-вездеходы. И все так: чтобы не мешало, не отвлекало.

Она любила ходить по береговым горным тропинкам одна или вдвоем. Я часто разделяла ее любовь к этим «уводящим» тропинкам. Небольшая и легкая фигура Марины Цветаевой, шагающей решительно и ритмично, словно с прицелом на большие расстояния, – это силуэт юноши, странника-послушника. Она и была послушником своего призвания:

 
Быть мальчиком твоим светлоголовым, —
О, через все века! —
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом
Плаще ученика.
Улавливать сквозь всю людскую гущу
Твой вздох животворящ…
 
(Стихотворение «Ученик», 1921. Сб. «Ремесло».)

С какими бы людьми Марина Цветаева ни встречалась, она искала в них «вздох животворящ» или сразу относила к людской гуще. У Цветаевой было два взгляда и две улыбки. Один взгляд – внутрь и в суть и – улыбка разгадка; улыбка мгновенно сотворенному образу. Перед ее взглядом человек представал внутренне обнаженным: она мгновенно составляла как бы формулу его человеческой сути. Как будто стенографически записывая за жизнью, Цветаева мимоходом высказывала вслух свои мысли-формулы: несколько отрывисто брошенных слов, но как много в себе вмещавших! При этом в ее голосе слышался умный смешок и как бы удары молотка, мимоходом забивающего гвоздь там, где нужно.

Боль человеческую от неприятия жизненной правды, когда она в сущности – ложь. Цветаева чувствовала в других людях как ей родственное. Когда я уезжала из Чехии, она подарила мне на вокзале свой сборник стихов «Ремесло» с такой надписью:

«Валентине Евгеньевне Чириковой – моей сестре в болевом, т. е. единственно верном и вечном, – эту, как говорят, радостную книгу, а по мне – совсем не книгу! – от всего сердца

Марина Цветаева.
Прага, 15 октября 1923 г. Вильсоновский (хороший) вокзал».

В Париже я посетила Цветаеву в 27-м году. Вид у нее был озабоченный и усталый, у С. Я. Эфрона – приподнятый, возбужденный надеждой на возвращение на Родину. С ним я и беседовала. За окном, выходившим на замкнутый стенами двор, скучно болталось мокрое белье. Маленький сынишка Цветаевой, устроенный в углу дивана, сидел так тихо, что я заметила его только тогда, когда он громко изрек: «Народу – много, денег – мало» (совсем по-цветаевски!).

Творцы со счастливой жизненной судьбой стоят ногами на земле, а головой уходят в небо. Но Марина Цветаева крепко стоять на земле не умела, что сама сознавала и чего не хотела, ибо презирала все минутное и злободневное. В этом, мне думается, – исток трагизма ее жизненной судьбы. Цветаеву можно сравнить с Ван Гогом по одержимости творчеством и неуклонной ему преданности. Ван Гог жил в нищете и был презираем обывателями как бездельник и запойный рисовальщик. Оба они не хотели и не умели жить ни по законам мещанства, ни по законам буржуазии. Оба они страдали от унижений со стороны «благополучных», но изменить своему призванию, изменить себе они не могли.

В чешском поселке Цветаева терпела неустроенность жизни, презрение добропорядочных хозяев, косившихся на ее неспособность быть как все они: уметь чисто и быстро вымыть пол, старательно приготовить обед, не упустить случай подработать деньги. Они ополчились на нее за скверный уход за жилищем, из которого стали выселять ее судом. А в этом жилище главным персонажем был грубо сколоченный стол. Вопль страдания слышится в ее письмах к моей сестре, в ее вере в тот час, когда «будут судимы судьи», презиравшие ее, в ее вере в день оправдания и ликования, вере в свое бессмертие.

Как-то в разговоре со мной по поводу самоубийства Цветаева высказалась так: «Одному человеку не хватает одной жизни, другому – ее слишком много». Почему Цветаева, эвакуированная в Елабугу во время войны, покончила с собой?.. Только разгром всего, чем она дорожила, мог дать ей страдание, которое она не смогла пережить, и безмерное унижение не захотела переносить.

А творчество? Разве оно возможно, когда фашисты идут наглым победным маршем, готовые затоптать все русское прошлое народа, его настоящее, его будущее!

Творец умирает первым. Пророчески звучат конечные строки стихотворения Цветаевой «Ученик», напечатанного в книге «Ремесло»:

 
(О, этот стих не самовольно прерван!
Нож чересчур остер!)
…И – дерзновенно улыбнувшись – первым
Взойти на твой костер.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю