355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хильда Дулитл » Вели мне жить » Текст книги (страница 10)
Вели мне жить
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:17

Текст книги "Вели мне жить"


Автор книги: Хильда Дулитл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

– Нет, конечно, – у меня нет электричества.

Он поднялся. Взял с полки полдюжины книг. Она не поняла, для чего – читать она не собиралась. А он, оказывается, и не думал предлагать ей читать. Когда она увидела, что он раскладывает книги на подоконнике, она воскликнула:

– Зачем ты это делаешь? Может, помочь?

– Нет, не надо. Просто знай: когда идёт буря, лучше прижать занавески книгами – вот, видишь?

Тут она вспомнила, как Эльза рассказывала ей о том, что береговая охрана оштрафовала Вана за то, что с моря в окнах его дома был виден свет. Она совсем об этом забыла. А ведь в любую минуту вблизи их дома может показаться военный катер.

Каждую минуту их может предать разъярившаяся стихия. Не стоит забывать: Ван и Фредерик – друзья.

– Мы же не хотим, чтобы нас выгнали к чертям, как Рико.

– Не-е-т, – отозвалась она. – Совсем не хотим.

X

Ей нравилось думать, что эта комната создана специально для неё. Собственно, то же самое она могла бы сказать о любом другом уголке в доме. Здесь каждая дверь, каждая приступочка, любая неровность подоконника, любой мало-мальски заметный уступ в стене говорили о чём-то родном и близком. Дом был заколдован, – это точно. А уж об этой комнате и говорить нечего: с самого начала, с самой первой их встречи в Лондоне Ван определил её особое назначение. «В доме много места», – сказал он ей. – «Выбирай любую комнату. Главное, чтоб тебе удобно было в ней работать». Так и повелось: комната нужна ей, чтобы работать, чтобы писать.

Дом был старый, не до конца обустроенный. За комнатой пустовала ещё одна. Эту же светёлку в одно окно устроили под самой крышей. Оборудовали небольшим камином. Ван распорядился, чтоб принесли стол и стул с сиденьем из плетёного камыша. Рядом поставили другой стул – низкий. На него положили раскрытый словарь. На стол водрузили печатную машинку. Стол повернули так, чтобы свет падал из-за плеча.

На рассвете солнце первым делом заглядывало в эту комнату и уж после обходило остальные. В окне, как в картинной раме, вставал пейзаж: гора, под горой добытые каменотёсами камни, сложенные дедовским способом, за горой – невидный глазу священный солнечный круг друидов. На переднем плане стена и остатки шурфа заброшенной оловянной шахты. Ёмкая, весомая картина. В расположении переднего ряда камней (справа от неё, – ей даже не надо было поворачиваться к окну, чтобы установить это) была некая странная симметрия, подобная греческому амфитеатру. У картины был греческий – точнее, аттический – подтекст.

Каждой маленькой детали на картине – камню ли, заходящему ли, восходящему солнцу, развалинам шурфа оловянной шахты, стволу могучего плюща – всему найдётся точное слово в этом греческом словаре, что лежит у неё под рукой на низком стуле возле стола. Она трудится над сценой хора, – вечной своей темой. Как каменотёс, как скульптор она стремится отсечь всё лишнее, работая то молотом, то резцом, добиваясь главного: чтобы строка легла на лист холодно и чисто.

Она смиренно начинала снова и снова; она знала, что никому на свете не сбить её с пути.

Удивительным образом греческие слова сочетались с каменной породой этого края.


Она беззаветно штурмовала непокорные греческие слова, зная, что никому на свете не сбить её с пути. Внутри самих слов прятались ещё другие слова. Если всматриваться в греческий символ подолгу и пристально, он рано или поздно откроет особый поворот, явит скрытый смысл, что поведёт тебя за собой как волшебная нить, как финикийская тропа, проложенная древними купцами. Она – тот же торговец, тот же меняла: выменивает старое золото, выискивает редкий товар – мирро почившего духа. Торгуется с каждым словом.

Она подолгу сидела, размышляла над словом, словно высиживала золотое яйцо. Потом закрывала словарь, стараясь забыть слова, – ведь она не учёный, она не переводом занималась: переводов и так достаточно. Она не «изучала» древнегреческий в привычном значении этого слова. Скорее, как слепая, она на ощупь «читала» слова по буквам, словно наскальные надписи, и каждый раз, узнавая слово, радовалась будто ясновидящая: глаз не различает, а душа видит. Лестен был ей этот дар, но принимала она его со смирением: сама открыла!

Любому под силу перевести значение слова. Ей же нужен был слог, фактура слова, самый знак – не затёртая монета, а новёхонькая, чеканная, только что с монетного двора. Она была не против старого подхода к слову как тщательно сберегаемому сокровищу, только сокровище-то прошло через столько рук, столько раз грамматисты взвешивали его и оценивали, что поистерлось оно, поблекло. А ей хотелось чеканить новые слова!..

…Она отодвигала печатную машинку и отдавалась на волю карандашу и записной книжки.


Всё не так, Рико. Ты был прав насчёт остывших алтарей. Только я подумала, что если бы тебе нужна была я, ты предложил бы мне подняться к тебе, в твою комнату. Откуда мне было знать, чего ты хочешь? Когда я коснулась твоего рукава, ты вздрогнул, отпрянул. Все только и ждали, что я поднимусь в твою комнату, то есть комнату Ивана, где жила Белла.

Нет, я была тебе не нужна. Наутро ты сказал, что слышал ночью, как я пела во сне, и проснулся заплаканный. Неужели это правда? Не понимаю, как можно было бросить такое, походя, при Эльзе, которая в это время мыла посуду в кухоньке за ширмой.

Такими вещами не бросаются.

Отними у меня моё дело, и всё кончится. Не согреешь алтарь, если нет алтаря. Ты прав: мужчине мужнино, женщине – женино, – тут я ошиблась. Только что с того? Пусть то, что я пишу, никуда не годится. Но, Рико, я не собираюсь бросать – я доведу свою работу до конца. Завершу сюжет, который начала вырезать на алтарной доске, {113} – я не могу иначе. Ты посмеиваешься над абстрактными образами моих персонажей – называешь их идолами. Что ж, ты прав. Рейф – не мраморное изваяние фавна, и даже не плохая копия Диониса. Да, я посвятила ему то стихотворение про цикламен, которое написала в Дорсете, в Корф Касл, и там же я написала твоего Орфея. Но ты прав. Он – не Дионис, а ты – ты не Орфей. Вы просто люди, англичане, сумасшедшие.

И Ван – тоже сумасшедший. Иначе он не позвал бы меня сюда. А ты уже, я чувствую, расставляешь сети, думаешь: «Ага, попалась мушка!» Ан нет – я не собираюсь отвечать на твои вопросы: «Какая у тебя комната? А где спит Ванио?» Почему не спросить прямо: «Вы переспали?» Так вот, я не собираюсь рассказывать тебе о своих или его чувствах. Интересный роман получается, а, Рико?

То-то! Оказывается, куклы не всегда танцуют под твою дудку. Почему? Другой сюжет! Не скажу, какой именно, – пока сама не знаю. Я всё оставила в Лондоне – и твои письма тоже. Зачем их сюда везти? Я помню их наизусть. Почему в своих нескончаемых романах ты не пишешь – кому-нибудь, любому читателю – так, как пишешь мне в своих письмах?

Я не буду торопиться отсылать это письмо. Пусть полежит, а я ещё поищу побеги и корни для своих, как ты выражаешься, диковинных мистерий. Ты сказал, что тот первый побег – это маргаритка, а я назвала его пижмой, а про другой ты написал, что это снежное дерево или подмаренник, или что-то в этом роде. Потом ты перестал сообщать мне их названия. Скажи на милость, почему?

Ведь это ты послал меня сюда. О чём ни спрошу: «Откуда в доме это? Откуда то?» – слышу один ответ: «Купили как-то в Пензансе, вместе с Рико».

Он показал мне магазин, где вы с Эльзой выбрали ярко-красную материю для кухонных штор, – тех, что заметила береговая охрана. Ты был неисправим – всё сигналил и сигналил. Даже в Дорсет подал мне знак – а Рейф тогда ещё не ушёл.

А ведь мог бы и подождать, пока он уйдёт, а?

Тут она не выдержала и расплакалась. «С какой стати это я? Наверное, от счастья. Я же первый раз по-настоящему счастлива». Трещины в половицах вели к двери, но расстояние было слишком невелико, чтоб «на глазок» определить перспективу, и всё равно она прищурилась, взвешивая, сравнивая: словом, взялась за старое, вновь ощутила себя прозревшей, ясновидящей. Её светёлка висела под скатом крыши – мансарда, крошечный чердак, ласточкино гнездо. Ну и пусть невелико: мало да своё! А что одна, тоже не беда. Захочет общения, в её распоряжении весь дом, где полно народу.

Возле двери стоял кувшин – такие в ходу у жителей Девоншира. Трудно сказать, зачем его поставили к ней в комнату: то ли в расчёте, что она будет рисовать, то ли для создания художественного, рембрандтовского эффекта, то ли напоминанием о свадьбе в Кане и хлебе насущном… Когда сегодня на рассвете солнце заглянуло под крышу, оно высветило шероховатую, зернистую фактуру двери – и мягкие тёплые тона глиняной поверхности кувшина. Эффект получился удивительный: вместо того, чтоб отражать свет в виде ореола, как обычно изображается на картинах, посвящённых свадьбе в Кане, глиняный кувшин поглощал, впитывал солнечный свет. Это было чудо. Всё было чудом.

Кувшин, корзина, свеча на столе, хлеб, ежедневное чудо добывания хлеба, рыбы, – это у неё внутри. Снаружи – два воробышка под кровлей и тысячи незнакомых перелётных птиц. Они летят с юга, из Египта в поисках короткого северного лета (так объяснил ей Ван), и обычно селятся на здешних утёсах или на островах Скилли. «С чего это я вдруг расплакалась?» – спросила она себя. «Кажется, я незаметно перескочила с греческой темы на письмо Рико».

Ей не хотелось перечитывать написанное. Давящее чувство прошло, напряжение ослабло. Перечитывать не хотелось. Она подумала: «Пойду-ка, наберу свежих цветов – поставлю в кувшин».


Как они тебя терпели, эти интриганы от искусства? Помню, Рейф обронил: «Вон Рико». Ты стоял у витрины – на Бонд-стрит, если мне не изменяет память. В шляпе, в голубой рубашке. «Господи», заметил Рейф, «кому нужно это старьё – подумаешь, старые башмаки!» Гравюрная лавка «Медичи» на Бонд-стрит, – да, это было там. Вот и говори после этого, что тебя не сравнивали все, кому не лень, с покойным голландцем по имени Ван Гог.

К счастью, я больше ничего о нём не знаю. Видела, конечно, несколько этюдов: улочку в каком-то городе – Арле? Натюрморт со старыми башмаками. Стул с камышовым, плетёным сиденьем. Подсолнухи в девонском глиняном кувшине. {114} Я вдруг подумала: а что, если здешние поля, вкупе с шурфом, заброшенной оловянной шахтой и мельницей тоже нарисованы голландцем? Скажи, Рико, что ты отсекал за ненадобностью, возводя эти стены? А что, наоборот, оставлял?

Что стало с покойным голландцем? Я совсем ничего о нём не знаю, – помню только, как Рейф, сворачивая на Бонд-стрит, бросал мне походя: «Сюда», «Господи, это же Рико», «Кому нужно это старьё?», «Подожди, поймаю такси».

Сколько там, в «Медичи», было его этюдов? Шесть, не больше: натюрморт с башмаками, подсолнухи, дорога (в Арле?), вздыбленный ветром кипарис, поле за вторым поворотом по дороге в Зеннор {115} и автопортрет {116} .

Всё – автопортрет. Рисуешь ведь своё внутреннее «Я». Вот и ты так же. Я думала, ты пишешь, а ты в это время рисовал: Эльзину сумку с рукоделием, чашки с блюдцами, ветку в окне. Это ты написал – нарисовал, вернее, – платановую ветку за окном, с одного конца обрезанную оконной рамой, а с другого – складками голубой шторы. И веерообразное окно над входной дверью – тоже твоя работа.

Вообще рисовать дом было легко. Набрасываешь знакомый контур. Вписать меня, знакомый типаж, в твою картину – проще простого, дело техники. Другое дело, – как я поднимусь по лестнице?

А мне и думать не придётся: я у тебя сама взлечу! Только вот подойдёт ли комната Ивана, где жила Белла, для вздыбленного ветром кипариса?

Я вспомнила, что с тобой стало, голландец. Тебя упрятали в психушку в Арле.

Твоё счастье, Рико, что у тебя есть Эльза. Она всегда смотрит в корень.

Как видишь, я не знаю, о чём пишу, и стоит мне оглянуться, как сейчас, на последнюю фразу, как я тут же бросаю писать. В таком случае, зачем? Наверное, я пытаюсь разобраться, почему я тогда не поднялась к тебе.

Вовсе не из-за Эльзы. Не знаю, как это объяснить. Дело не в том, что ты её второй муж, англичанин и что, по слухам, она бросила ради тебя своего первого мужа и троих детей. Вы вдвоём уехали в Италию. Потом там стало опасно, и в самом начале войны вы вернулись, последовав совету какого-то высокопоставленного чиновника. Мы были в восторге от Эльзы. Мы совсем забыли, что она немка.

Я не о том, как с ней обошлись на её исторической и благоприобретённой родине, – просто вышвырнули, и всё! Я не о том, как дражайшая её половина запрещала ей видеться с детьми. Я о другом: о том, как здорово она умела смотреть в корень, забывая про мелочи. Так вот, я тоже стараюсь смотреть в корень. Старалась, во всяком случае, когда отказалась подняться наверх. Впрочем, не знаю, зачем я всё это рассказываю.

Вспоминаются строчки. Заметь, я не перечитываю твои стихи, но помню, ты писал (по-моему, в Австрии) о какой-то летней террасе или о саде то ли у реки, то ли над рекой, то ли на другом берегу реки. Помню только одну строчку: gloire-de-Dijon roses {117} .

Я не знаю, какая это роза: не довелось увидеть. Точно знаю, что не красная и не белая. Она gloire– бледно-золотистая. Не ослепительно-белая, как у Данте {118} , – впрочем, я совсем не знаю Данте. Скорее, она цвета эльзиного рукоделия, расплескавшегося по полу, подобно солнечным лучам.

Конечно, я не из-за Эльзы тогда к тебе не поднялась.

Может, из-за мисс Керр? Надеюсь, ты помнишь её романы? – мы обсуждали их: ты ещё сказал, «очередная старая дева». Так вот, её аж трясло при одном упоминании о тебе. Нас всех трясло. «Держитесь от них подальше», предупреждала она. «Опасные люди! У них распрост ранено что-то вроде Vendetta – не совсем, конечно, но факт остаётся фактом: девочка-то умерла. Запутанная история, скажу я вам. Так что держитесь от этой парочки подальше». По её словам, девушка, учившая тебя итальянскому, – которую ты учил английскому? – в общем, дочка прислуги в доме, что вы снимали, живя в Италии, умерла при загадочных обстоятельствах.

Я сразу представила себе виллу, зелёную беседку и мелко дрожащую тень листвы на исписанной или чистой странице записной книжки, похожей на ту, в которой ты писал в тот первый день нашей встречи.

Итак, в гостиной мисс Керр на Сент-Джонз-Вуд меня предупредили держаться от вас подальше.

Хозяйке на этом остановиться бы, но она закусила удила. «Представляете», продолжала в запальчивости, «он даже знает название одного дерева у меня в саду, которого, отродясь, никто не знал!»

Видит бог, дальше можно было не продолжать.

– Так он вам назвал его? – спросила я.

– Да, – ответила она. – Райское Древо.

И она поверила?! Нет, это невозможно, невероятно, глупее не придумаешь! Зачем ты выдумал это дерево?

Так, может, ты и мисс Керр выдумал с её россказнями, с автографом Генри Джеймса в рамочке над письменным столом в комнате с лиловыми шторками на окнах? А?

Нет, мне положительно нравится, как ты всё закручиваешь! Получается взвихрённый, вздыбленный ветром кипарис – это я уже о другом, о голландце.

Все на одной плоскости, картинка за картинкой, – как в детской книжке: сказка за сказкой. И вдруг всё разъезжается – разлетается в разные стороны! «Давай уедем», написал ты мне тогда в Корф Касл, и на мгновение мне представилось, что это и не Англия вовсе: деревенская улочка Рафаэля Така, коттеджи, живописные развалины замка на вершине холма над мостом. А что ж это тогда?

Артуровская Англия, воспрянувшая по мановению Мерлина? {119}

XI

Я тебя никогда не увижу, Рико.

Ван спрашивает: «Ты давно не писала Рико? Напиши: старина нежно тебя любит». А я попросила его послать от меня привет. Он сказал, что как раз пишет тебе письмо.

Беспокоится. Он снова получил повестку. Теперь вся надежда на Бэллентайна – тот зовёт его в Ирландию.

Впрочем, и это не важно. Г-жа Фаррер сидит на чемоданах. Ван сообщил ей, что если она хочет уехать отсюда, пусть подготовит его городскую квартиру. Так что теперь по вечерам она прогуливается по улице перед домом в своём парадном чёрном костюме. Ван говорит: она полагает ниже своего достоинства покупать продукты у местных фермеров, как это делала в своё время аристократка Эльза. Я и то иногда покупаю у них яйца. Добрые простые люди. Кстати, Ван представил меня г-же Фаррер как свою сестру. Такие дела.

Я стараюсь быть любезной. У нас две комнаты рядом, справа от лестницы, на втором этаже. Г-жа Фаррер переехала из комнатки рядом с кухней в другую, побольше. Говорит, там ей было шумно. Я обычно оставляю дверь между нашими спальными открытой. Прошлый раз мы ходили в Пензанс, и ему стало плохо. Придя домой, он лёг на кушетку, – бледный, как мел. И всё просил: «Только не пускай сюда г-жу Фаррер». Пришлось запереть дверь. Не знала, что делать, куда бежать. Он меня успокаивал, говоря, что это пустяки: «Застарелый тик». Ну да ты его знаешь.

Полагаю, нам придётся вернуться.

Я, правда, начала потихоньку собирать чернику на варенье, но теперь в этом нет никакого проку. Кстати, мы заглянули в окно вашего с Эльзой коттеджа в Зенноре, когда проходили мимо. Занавески сняты. Подушки в синюю и оранжевую полоску сброшены на пол, и всё равно, как выразился Ван, «классно смотрятся». Книжные полки «на месте». Входная дверь заперта.

Мы, конечно, не сорвёмся в одночасье, но и ощущения волшебства как не бывало. Ван говорит, что зайдёт в призывную комиссию в Пензансе, – «чтоб они успокоились». Я ещё не видела повестку, но слышала, что Лондон продолжают «прочёсывать». Ну и словечки!

Я стараюсь быть любезной. Все мои мысли – о тебе.

Я тебя никогда не увижу.

Писать не брошу. Эту записную книжку я купила в Зенноре, в магазинчике на углу – он же почтовое отделение, он же канцтовары, он же что-то ещё. Ну да ты знаешь. Этот блокнот – точная копия того, в котором ты тогда писал.

Итак, ты хотел знать, что чувствую я, что чувствует он. Так вот, скажу тебе, что лично я ничего не чувствую. По-моему, он ведёт себя осторожно. Вечерами мы играем в шахматы. Иногда сюда докатывается орудийная пальба. В первый раз, когда это случилось, я спросила у него: «Что это?» А он ответил: «Так, вражеское судно. Твой ход, Маска». Он называет меня маской, Personne. Для него я – аноним. Когда я это поняла, мне хотелось выбежать вон, прыгнуть вниз с утёса. Потом всё притупилось. Хотя, возможно, он прав. Я столько горя нахлебалась в Лондоне, – ,как ты назвал лондонское небо? Промокашкой? Вот-вот, моя душа, как промокашка, вся в копоти. Для чувства нет места.

Осталась только благодарность – тебе – за всё.

Писать пространные письма не в моём вкусе. Это значило бы каждый раз сокрушаться: «А что подумает он?» Каждый раз опасаться глупейшим образом, как бы ты ни усмотрел в моих словах «корысти». Наивно, смешно, – знаю. Ты и сам, без моей помощи, написал бы о нас книгу – если б захотел. Хотя, признаться, я поучаствовала бы. Только я против жанра семейного альбома. Если уж писать, то о себе и том, как всё запутано. Но писать обо мне, значит, писать о Рейфе и о – Бёлле. А вот её-то я точно не желаю видеть в нашей книге.

И Рейфа, если уж на то пошло, и даже Ванио.

Но вот кого мне очень хотелось бы ввести в нашу воображаемую книгу, так это Эльзу. Возможно, тебе покажется, что я перебарщиваю.

Впрочем, нет, и её не надо. Когда я «выкарабкалась» в Корф-Касл (мне было очень плохо, очень зябко), я пошла в лес, – там стоял домик, простая лесная хижина. Ты рубил дрова, как дровосек из сказки. Там свободно дышалось. Но мне в той хижине было тесно: я писала для тебя Орфея. Зато, когда я «выбралась», мне не надо было ничего решать – всё было ясно.

Я ждала тебя.

Посижу-подожду на крылечке – кстати, говорят англичане «на крылечке»? Нет?

Значит, встретимся в Америке.

Только в другой Америке, не в этой – впрочем, ты совсем не знаешь Америки.

Под конец я всё-таки спустилась – «по стеночке». Пожаловали гости, «первые лица» графства, – представляешь? Дочь священника и жена доктора такого-то, друзья того человека, к которому нас направили издатели «Эвримен». А послали они нас в Дорсет потому, что в этом самом доме когда-то останавливался Суинберн {120} и именно здесь он написал – боюсь соврать! – одну из своих поздних и не лучших поэм. В общем, тоска смертная, но гости – милейшие люди – надарили нам спелых ароматных груш, а муж одной из дам – доктор – не поленился, поднялся в мою комнату и оставил на столике бутылку портвейна – для лечебных целей. Рядом на подносе лежало твоё письмо – это от него у меня подскочила температура. Естественно, он об этом не знал, а я ни за что не сказала бы.

Когда же я окончательно поправилась и стала выходить из дому, меловые девонширские холмы показались мне картинками из волшебного фонаря.

Потом это повторилось в Лондоне, в той комнате. На испанском экране плясали волшебные тени.

Это с тебя началось.


Тогда же я начала писать стихи Рейфу. Возможно, это портвейн напомнил мне молодого Рейфа – Диониса и наше с ним путешествие по Италии. Я видела его в образе бога вина у подножья своей постели. Помню, я ещё подумала тогда: он не вернётся. И не вернулся ведь!

Как знать, может, во всех нас умирает лоза – наша юность. Только я в это не верю. Скорее, он тогда просто пережал – такой уж у него характер. Но он ещё вернётся, я знаю. Молодым офицером – не богом, что я воображала.

Заметь, не идолом.

Я оставалась свободной.

Помню, Эльза откликнулась на твоё пророчество словами: «Я свободна – я останусь с Ванио». А Ванио был ей совсем не нужен. Значит, никакая она не свободная.

Свобода – это свобода жить в двух измерениях. В Корф-Касл у меня это получалось, а потом он уехал во Францию, и всё оборвалось. В Лондоне всё пошло прахом. И Ван был прав, когда заметил: «Вы не переживёте ещё одной побывки капитана, это самоубийство».

Капитана?

Странно, а я всегда думала, что свои погоны он получил, по его выражению, «дуриком», «по пьянке». Хотя он действительно вытащил из-под огня, во время газовой атаки нескольких офицеров. Спасти их не удалось – всех похоронили в траншее. Его долго преследовали кошмары – он кричал во сне. Помню, разбудила его и спрашиваю, что с ним, а он говорит: сами виноваты, напились, не услышали сигнала тревоги. Его повысили в звании, послали на курсы. Только что это меняет? Разве что мне стало тяжело дышать.

Возможно, я испугалась слухов о твоей чахотке, а, может, своей беременности. Только страшно мне не было – вот это-то и внушало страх. Понимаешь? Я перешла какую-то грань. Дальше меня ждала только смерть.

Впрочем, лунатики, говорят, не падают с крыши.

А что, если я проснусь?

Когда-то давно один знакомый поэт из Дакоты заметил, что регулярное голодание равносильно привыканию к наркотику. Я не говорю, что мы испытывали физический голод. Но когда неотвязно сосредоточен на главном (как голодный на еде), высвобождается пространство, образуется пустота – пустая комната. Вот в неё-то я и вступила.

Я сосредоточилась на сцене хора. Я держалась за неё как за соломинку. Я обязательно закончу эту сцену. Завершу книгу. Вырву хоть что-нибудь из пасти этой войны. Дудки! Не завершила – греческого хора не получилось.

Я, конечно, закончу эту сцену, подчищу свою старую лирику. Издам очередной изящный томик стихов, и, будьте уверены, он обратит на себя внимание очень узкой, но, как водится, избранной аудитории посвящённых. Только не того я хотела, не к тому стремилась. Объяснить эту разницу намерений равносильно тому, чтоб разобраться, почему роза не белая, не красная, a gloire – бледно-золотистая.

Открылось это не сразу. Я и не заметила, как всё случилось. Нельзя постоянно ловить себя на мысли, что, думая о ком-то, например, о Мерлине, мне трудно представить его стариком с белоснежной бородой. Белоснежный – снежный – как ты писал про то растение? Снежное дерево? Нет, то был подмаренник, а потом, ты вообще бросил писать имена.

Я думала, я кто-то, у меня есть имя. Но он зовёт меня маской, Personne, анонимом. Когда я пишу роман, я действительно никто. Но я создам себе новое имя. Я доведу до конца эти записи и буду выверять их, пока они не зазвучат чисто. Только б не подтвердились слухи о твоей чахотке.

Пойми, в моём отношении к тебе это ничего не меняет. Правда, я восприимчивая – вдруг что-то подхвачу? Твои любимые словечки, твою манеру писать, твой образ мысли?

Но дело даже не в этом. Главное – это gloire. [15]15
  Слава (фр.).


[Закрыть]
Решусь ли сказать тебе?

Боюсь, твоя gloire оказалась для меня заразительной. Что именно подействовало – твой образ мысли? Возможно, но только не через книги – скорее, это чувствовалось в твоих письмах, особенно когда ты переставал на меня злиться.

А злился ты часто. Как я ещё не потеряла надежду, удивляюсь. Твоя бы воля, ты запретил бы мне писать о старых башмаках, подмареннике и кустиках дрока, – вон под лестницей до сих пор сушатся корни, что ты насобирал да сунул в корзину.

Боюсь, ты опять скажешь, что я перехожу границы, не вижу обе стороны медали, – помнишь, что ты сказал про моего Орфея? Влезть в шкуру Эвридики – ещё куда ни шло, но женщина есть женщина, и видеть обе стороны ей не дано. A gloire – и то, и другое.

Нет, не то. Это всё и ничего. Это, как я, – сидеть при свече в постели и царапать в блокноте: вот что такое gloire.


Gloire – это ребёнок до своего появления на свет. Gloire – это круг, отбрасываемый на страницу свечой. Gloire – это не родившийся рассказ.

Пока рассказ вызревает во мне, я причастна gloire.

Пусть он вызревает во мне подольше, давая мне жить.

Мне трудно говорить тебе об этом, но ещё труднее – не говорить. Я решила с тобой поделиться. А то, услышав, что я уехала обратно, ты ещё решишь, что я не выдержала, сдалась.

Объяснять – всегда трудно. Я сказала ему, что мы больше не встретимся в той комнате. Я больше его не увижу – я туда больше никогда не вернусь. Я буду жить в этих записях.

Г-жа Амез сообщила в письме, что Белла с матерью съехали; кто-то в Челси сдал им квартиру. Не иначе как Нед Трент. Сам он возвращается то ли во Францию, то ли в Ирландию. Признаться, мне всё равно. Не понимаю, зачем ирландскому повстанцу водить карету скорой помощи во Франции.

Неважно, главное – уехали.

А комната – она везде найдётся.

Gloire свечой горит на столе, но уже рассвело, и комнату заливает солнечный свет. Кушетку поставили в углу, под скатом крыши возле двери, – внутренней, между смежными комнатами: сейчас она заперта. Входная дверь открыта, она ведёт через высокий порог – на лестничную площадку. Я сижу спиной к окну. С тех пор, как я перебралась сюда из своей первой комнаты, всё сильно изменилось. И не в том дело, что она оказалась над комнатой г-жи Фаррер, которая тоже переехала, а в том, что много воды утекло с тех пор, как – что «как»?

С тех пор, как забросила греческий и не заглядываю в лежащий на стуле словарь.

С тех пор, как я начала писать тебе, – писать в блокноте.

С тех пор, как думаю о Винсенте Ван Гоге.


Помнишь картину – «Комната Винсента»?

Так вот, та комната на картине немного похожа на эту, только моя шире и вместо кровати стоит кушетка: днём это вовсе не выглядит спальной.

Подробностей не помню, но атмосферу картины хорошо представляю себе: на вешалке висит одежда, где-то рядом примостились знаменитые старые башмаки (вспоминается ощущение домашнего уюта и тепла).

Наверняка, в Зенноре у тебя была такая же комната.

Помню, в первый день я посмотрела на глиняный кувшин и представила, что в нём стоят совсем другие цветы: циннии или подсолнухи. Увы, здесь не растут ни циннии, ни подсолнухи.

Последний раз я собрала букет наперстянок.

Теперь я понимаю твои слова о том, что мой «Венок» сплетён из цветов подземного мира, цветов Персефоны.

В той первой книжке стихов у меня не было ни цинний, ни подсолнухов, ни наперстянок. Ты ещё сказал, что тебе нравится «Венок».

Я поняла тебя: живого в тех стихах было мало. И тогда я забросила цветы, кувшин, машинку и словарь.

В тот первый раз, когда я искала круг друидов, меня вдруг осенило: тропа – это ещё и вязь, узор, знак, иероглиф, образ. А ведь раньше, когда я видела пляшущие на экране тени, они всегда казались расположенными на одной плоскости. В отличие от картин Ван Гога, в тех моих видениях не было энергии, взрывной силы.

Знаешь, я сделала великое открытие: ты похож на Ван Гога, и он сразу стал ближе.

Мне трудно объяснить, почему твоя проза отталкивает меня, навевает скуку. Я о той пухлой рукописи, что ты послал мне в Лондон накануне моего отъезда в Корф-Касл. Ведь раньше, в первых твоих вещах и в запрещённой книжке многое звучало для меня откровением {121} . Впрочем, не буду распространяться, – я хочу понять, почему.

Что «почему»?

Я хочу понять, что именно потрясало меня и одновременно злило в твоих вещах. Нет, не общедоступность языка, нет. Мне трудно это объяснить. Может, я завидовала кажущейся лёгкости твоего пера?

Но ведь я почему-то не завидую Ван Гогу. И тут я вспомнила слова Рейфа «Вон Рико» и как ты стоял у витрины гравюрной лавки «Медичи», и тут всё сошлось.

Та напряжённость, с которой я била в одну точку в «Венке», – всего лишь одно стёклышко, одна плоскость волшебного фонаря.

Стоило мне забыться – и…! – я оказалась в комнате Винсента.


Поднимаешься по широкой лестнице с перилами, идёшь по коридору, открываешь дверь в кладовку, а это, оказывается, не кладовка вовсе, а узкая лесенка наверх, в мансарду. Там, наверху, устроены кухонька и две комнаты. Иван пользовался кухней наравне с работницами военного завода.

Обычно я поднималась к Ивану, если он болел. После, когда я переехала в Корф-Касл, поближе к части, где служил Рейф, Иван взял за правило посылать мне туда русские папиросы.

Потом он как-то сообщил в письме, что ему предложили работу переводчика телефонограмм. Он согласился не раздумывая. Вот только как быть с комнатой? Если в ней поживёт Белла Картер, я не буду против? спрашивал он в письме. Конечно, нет, ответила я. Я и сейчас не против.

Мне трудно представить в той комнате Беллу. Скорее, уж тебя – среди обычного беспорядка, что царил у Ивана: пакетов со сливами, пачек старых журналов, пеналов под картины, пепельниц с окурками Ты не куришь, но в воздухе, как сейчас помню, висит голубоватая дымка. «Иван, хочешь ещё слив? Давай что-нибудь приготовлю. Как твоё горло? Нет, я не закрывала окно».

У окна широкий подоконник, как в школах-интернатах. Из окна виден платан, на который я смотрела из окна своей комнаты, только здесь всё выше и ты оказываешься вровень с кроной. Теперь я вспоминаю, что это Иван сказал мне, что Ван Гога упрятали в психушку. Да-да, Иван же и принёс мне пенал с репродукциями его картин.

Нет, это не его, взял посмотреть и уже сегодня возвращает владельцу. Ему заказали книгу о постимпрессионистах, а времени закончить не хватает из-за того, что служит на почте перлюстратором. А тут заманчивое предложение поехать в Петроград… Когда ещё дело дойдёт до издания – сегодня такие вещи не печатают. Он спросил: «Как, по-твоему, можно вынуть этот лист?» «Ты собираешься его изъять?» – ответила я вопросом на вопрос. «Они не заметят пропажу, ей-богу, не заметят», – заторопился он, – «а поле это будет куда лучше смотреться на стене твоей комнаты».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю