Текст книги "Дела твои, любовь"
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
– Все, что я тебе рассказал, – правда, – начал он. – Но не вся правда. Ты не знаешь главного. Впрочем, этого не знает никто, даже Руиберрису это известно лишь в общих чертах. К счастью, не в его привычках задавать лишние вопросы: он выслушивает, соглашается сделать то, о чем его просят, выполняет данное ему поручение и получает обещанную плату. Жизнь научила его многому: превратила в человека, готового почти на что угодно, если за это хорошо заплатят. Особенно если платить будет старый друг, который его не выдаст и не продаст, не пожертвует им ради своих интересов. И еще она научила его не проявлять излишнего любопытства. Ты знаешь, что мы сделали, и можешь не сомневаться, что все было именно так. Мы разработали план – рискованный план, вероятность того, что он сработает, была не слишком велика, но я уже говорил, что не хотел прибегать к услугам наемных убийц. Ты сопоставила факты и сделала выводы – что ж, тебя нельзя за это упрекнуть. Я тебя понимаю: ты знала, что произошло, но не знала, почему. Не стану отрицать и того, что я люблю Луису и хочу быть с нею рядом – быть всегда у нее под рукой в надежде дождаться дня, когда она забудет Мигеля и заметит меня, потому что я всегда буду возле нее и я не дам ей возможности обратить внимание на кого-нибудь другого, у нее не будет времени даже подумать об этом. Я почти уверен, что рано или поздно так и случится, надеюсь, что мне не придется ждать слишком долго. Горе утихнет – это происходит со всеми: я тебе уже говорил, что люди предпочитают, чтобы мертвые (даже те, кого очень любили при жизни), если они возвращаются и начинают угрожать их счастью или благополучию, продолжали оставаться мертвыми. И худшее, что мертвые могут сделать, – это сопротивляться, цепляться за живых, вмешиваться в их жизнь, препятствовать их движению вперед. Я уж не говорю о тех, что стремятся занять свое прежнее место, подобно полковнику Шаберу, едва не сломавшему жизнь своей жены, для которой его внезапное появление через много лет было страшным ударом, намного страшнее, чем его смерть в давно забытом сражении.
– Она нанесла ему куда более жестокий удар, – возразила я, – своим отказом признать его и попытками любой ценой похоронить его снова, и на этот раз уже не по ошибке. Он много пережил – такая уж ему выпала судьба, – и не его вина, что он не умер и что не забыл, кто он. Помнишь его слова – ты мне их читал: "О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив!"
Но Диас-Варела не собирался спорить о Бальзаке, он хотел довести до конца свою историю. "Это книга, – сказал он мне, когда мы беседовали о полковнике Шабере, – и то, что в ней происходит, не имеет для нас никакого значения: мы забываем об этом, едва дочитав последнюю страницу".
Возможно, он полагал, что с реальными событиями, с теми, что происходят в нашей жизни, дело обстоит по-другому? Наверное, это справедливо в отношении людей, с которыми эти события происходят, но для других – едва ли: любое событие превращается в рассказ об этом событии, реальные истории начинают существовать в одном пространстве с вымышленными и все их ждет в конце концов одна и та же судьба. Все можно рассказать, и для тех, кто будет слушать, правда будет звучать так же, как вымысел. Так что он продолжил, не обратив на мои слова никакого внимания:
– Луиса оправится от горя, не сомневайся. Она уже понемногу приходит в себя. Я замечаю изменения каждый день, и так будет продолжаться дальше: если этот процесс начался, его уже не остановить. Она прощается с Мигелем, это второе, и окончательное, ее прощание, гораздо более тяжелое, потому что в первый раз он уходил из ее жизни, а сейчас уходит из ее сердца, и ей кажется, что она предает его (и она его действительно предает). Конечно, возможны еще временные ухудшения – все зависит от того, как пойдет дальше ее жизнь, – но потом она все равно забудет мужа. Мертвым дают силу живые, и если они перестают давать ее… Луиса освободится от Мигеля, и освобождение будет полным, хотя сейчас в это трудно поверить. Но он знал, что все будет именно так. Больше того, он хотел облегчить этот болезненный процесс, и это было одной из причин, по которым он обратился ко мне с той просьбой. Всего лишь одной из причин, потому что была и гораздо более важная.
– О какой просьбе ты опять говоришь? Что это за просьба? – Я едва сдерживалась, мне слишком хотелось получить ответ на свой вопрос.
– Потерпи немного, я все тебе расскажу. Слушай внимательно: речь пойдет о причине. За несколько месяцев до смерти Мигель начал чувствовать некоторое недомогание – общую усталость, которую даже нельзя было счесть поводом для обращения к врачу: он не был мнительным, и здоровье у него всегда было отменное. Через некоторое время появился другой незначительный симптом: один глаз у него стал хуже видеть, но он и тут не поспешил обратиться к офтальмологу – решил, что это скоро пройдет. А когда все же обратился (потому что зрение все не улучшалось), врач провел полное обследование и выявил довольно неприятную вещь: внутриглазную меланому. Офтальмолог направил его к терапевту, который обследовал его с головы до пят: ему сделали компьютерную томографию, магнитно-резонансную томографию всех органов, провели все возможные анализы. Выводы оказались еще страшнее: метастазы по всему организму, или, как он процитировал мне на медицинском жаргоне "развитая метастатическая меланома", хотя Мигель в то время чувствовал себя вполне неплохо.
"Значит, Десверн не мог сказать Хавьеру, как это представлялось мне в моих фантазиях: "Со мной все в порядке, и я не думаю, что что-то случится – сейчас или намного позднее. Ничего конкретного. У меня крепкое здоровье и все хорошо". Значит, все было совсем наоборот. По крайней мере, если верить Хавьеру", – я все еще называла его про себя по имени, я тогда еще не приняла решение вспоминать и говорить о нем как о Диасе-Вареле, чтобы отмежеваться от нашего с ним прошлого, чтобы не мечтать о том, что все будет, как прежде.
– И что конкретно это означает? Кроме того, что это страшный диагноз? – поинтересовалась я, стараясь, чтобы вопрос прозвучал скептически, чтобы в нем чувствовалось недоверие: "Рассказывай, рассказывай, но не жди, что я развешу уши и поверю каждому твоему слову: ты сам все это придумал, и тебе не удастся меня обмануть". Но мне уже было интересно услышать продолжение, не важно, правдиво оно будет или нет. Диас-Варела всегда умел меня увлечь и заинтересовать. Так что – уже совсем другим, искренне встревоженным тоном – я задала еще один вопрос:
– Значит, такая страшная болезнь может протекать совсем без симптомов? Я слышала, что такое возможно, но это на самом деле так?
– Да, такое случается, и у Мигеля все так и было. Но ты не волнуйся: к счастью, подобные меланомы встречаются чрезвычайно редко. Тебе эта болезнь не грозит. И мне тоже. И Луисе, и профессору Рико – таких совпадений не бывает. – Он почувствовал охвативший меня на мгновение ужас. Подождав, пока его ничем не обоснованное прорицание успокоит меня, словно маленькую девочку, он через несколько секунд продолжил: – Мигель не говорил мне ничего, пока обследование не было закончено и не были получены окончательные результаты, а Луисе он вообще ни слова не сказал о своих проблемах. Даже в самом начале, когда бояться еще было нечего: не сообщил ей ни о своем визите к офтальмологу, ни о том, что стал хуже видеть, – она слишком мнительная, и он не хотел ее волновать. А уж потом и тем более ничего не стал ей сообщать. Так что никто ничего не знал. Кроме одного человека. После обследования Мигелю стало ясно, что его диагноз – смертельный, но он предполагал, что, возможно, терапевт сказал ему не всю правду, скрыл от него некоторые детали. Поэтому он решил обратиться к своему другу-кардиологу, который ничего от него скрывать не стал бы, если бы Мигель его об этом попросил. Они дружили со школьной скамьи, и Мигель ему очень доверял. Он принес другу результаты обследования, назвал поставленный ему диагноз и попросил: "Скажи, что меня ждет. Ответь честно, ничего не утаивая. Расскажи, как все будет происходить, шаг за шагом". И друг честно ответил на его вопрос. Ответ ужаснул Мигеля.
– Хорошо, – повторила я тоном сомневающегося человека, который не до конца верит услышанному. Но дальше выдержать этот тон мне не удалось, как я ни старалась, и следующий вопрос я задала уже совсем другим, совершенно нейтральным тоном: – И что это были за шаги? Почему это так страшно? – Даже если Диас-Варела лгал, меня приводило в ужас само описание процесса, о котором я ничего не знала.
– Болезнь была неизлечима – метастазы шли уже по всему организму. Нельзя было даже провести симптоматическое лечение, а те меры, которые можно было принять, были хуже самой болезни. Прогноз был такой: если Мигеля не лечить – он проживет еще четыре – шесть месяцев, если лечить – ненамного больше. Он почти ничего не выиграл бы, перенеся мучения интенсивной химиотерапии с разрушительными побочными действиями. Кроме того, глазная меланома привела бы к деформации глаза, которая сопровождалась бы невыносимой болью. Все это рассказал Мигелю его друг-кардиолог, не утаив ничего, как Мигель его и просил. Единственное, что можно было сделать при опухоли такого размера, – это удалить глаз, "произвести энуклеацию глазного яблока", как сказал Мигель. Ты себе представляешь, Мария? Огромная опухоль внутри глаза, которая выталкивает глаз наружу и одновременно, насколько я это понимаю, вталкивает его вовнутрь. Вылезший из орбиты глаз, все больше набухающие щека и лоб, а потом – дыра, пустая глазница. Но даже в этом случае спасти его будет уже нельзя.
Нарисованная Диасом-Варелой картина потрясла меня: он впервые прибег к этому способу – заставил работать мое воображение, – прежде он говорил сдержанно и сухо.
– Пациент выглядит ужасно, – продолжал он между тем, – разрушение организма идет быстрым ходом. Это не только лицо, разумеется, это весь организм. Процесс постоянно ускоряется, и единственное, чего можно добиться с помощью удаления глаза и жесткой химиотерапии, – это продлить жизнь еще на несколько месяцев. Несколько месяцев жизни, которая больше похожа на замедленное умирание, жизни, заполненной болью, когда человек становится лишь бледной тенью того, кем был раньше, когда единственное, что он может делать, – это входить в больницу и выходить из нее. Изменение внешности должно было произойти постепенно, у Мигеля оставались еще полтора-два месяца до того, как протекающие в его глазу процессы станут видимыми, до того, как о них узнают окружающие. А пока он мог скрывать свое состояние от всех и притворяться, что у него все хорошо, – в голосе Диаса-Варелы звучала искренняя боль. По крайней мере, так мне показалось, когда он – с горечью и безысходностью – произнес: "Полтора-два месяца. Такой срок он мне дал".
Я уже знала ответ, но все же спросила (некоторые истории рассказывать трудно, и к их продолжению иногда приходится подталкивать каким-либо, пусть даже риторическим, вопросом): "Тебе? Почему тебе?"
Я все же не удержалась от желания дать ему понять, что предвижу дальнейшее:
– Сейчас ты расскажешь, что он сам попросил тебя сделать то, что ты сделал, оказать ему услугу: убить его на улице средь бела дня руками сумасшедшего, изрезать его навахой. Ну что, я права? Довольно необычный способ самоубийства, надо сказать! И довольно неприятный к тому же. И это при том, что существуют таблетки и еще много всего. Да и для вас с Руиберрисом слишком много мороки.
Диас-Варела бросил на меня взгляд, в котором читались досада и упрек: мое замечание показалось ему неуместным.
– Выслушай меня внимательно, Мария, и постарайся понять. Я рассказываю тебе все это не для того, чтобы ты мне поверила – мне все равно, поверишь ты мне или нет. Я думаю о Луисе: я надеюсь, что у нас с ней подобного разговора не состоится никогда, но состоится он или нет – во многом зависит от тебя. Обстоятельства вынуждают меня быть с тобой откровенным, хотя, как ты сама легко можешь догадаться, быть откровенным мне сейчас крайне неприятно. То, что нам с Руиберрисом пришлось сделать, нам самим было не по вкусу: это преступление, это убийство, с какой стороны ни посмотри. Запланированное и подготовленное убийство – так его квалифицирует любой судья, и ему будет безразлична причина, по которой оно совершено, даже если нам удастся доказать, что причина была именно та, о которой я тебе рассказал: суд рассматривает факты, а в этом деле факты говорят сами за себя. Потому-то мы и заволновались, когда Канелья начал говорить о звонках на мобильный телефон и так далее. Нам не повезло: ты подслушала наш разговор. Точнее, это была моя ошибка: я проявил неосмотрительность, я дал тебе возможность нас подслушать. Но раз уж ты знаешь многое, мне хотелось бы, чтобы ты знала все. Поэтому я тебе все и рассказываю. Ты не судья, ты сможешь меня понять. Потом поступай как знаешь. Решай сама, что делать с этой информацией. Впрочем, если ты не хочешь меня дослушать, я тебя принуждать не буду. Поверишь ты мне или нет – зависит не от меня, так что, если ты предпочитаешь, чтобы наш разговор на этом закончился, скажи сразу. Ты знаешь, где дверь, ты можешь уйти прямо сейчас.
Но я хотела дослушать. До самого конца. Я хотела со всем этим покончить.
– Нет-нет, извини. Продолжай, пожалуйста. Любой человек имеет право на то, чтобы его выслушали. – Я все же постаралась, чтобы в моих словах прозвучала доля иронии. – Для чего он отвел тебе этот срок?
Я чувствовала, что уже начинаю колебаться, что уже не так уверена в своей правоте: обида в голосе Диаса-Варелы казалась неподдельной (хотя именно интонацию обиды подделать легче всего, и люди, чувствующие за собой вину, чаще всего прибегают именно к этому методу защиты. Впрочем, и невиновные тоже обычно говорят таким тоном). Я сознавала, что, чем дальше он будет рассказывать, тем сильнее будут мои сомнения, что я не избавлюсь от них, когда выйду из этой комнаты, из этого дома. Нельзя позволять людям говорить и говорить, убеждать, заставлять им поверить. Их нужно сразу остановить. Не позволить лгать. Или открыть правду?
Он немного помедлил, прежде чем вновь заговорить, а когда заговорил, тон его был прежний: печальный, задумчивый, серьезный, но теперь в нем звучала еще и боль.
– Мигеля не слишком страшила мысль о смерти, как ни трудно поверить в это: ведь ему еще не было пятидесяти, у него была любимая жена и маленькие дети, и все у него в жизни было хорошо. Конечно, он не думал, что умрет так рано, – это трагедия для любого человека. Но он всегда прекрасно сознавал, что нашим существованием мы обязаны стечению множества самых невероятных обстоятельств и случайностей и против прекращения этого существования протестовать тоже бессмысленно. Люди полагают, что у них есть право на жизнь, и в этом мнении их поддерживают и религии, и законы почти всех стран, не говоря уже о Конституциях. Но Мигель смотрел на этот вопрос по-другому. "Как человек может иметь право на то, чего он не создал, не построил, не заработал?" – не раз слышал я от него. Никто не может жаловаться на то, что не родился, или что не жил в этом мире раньше, или что не жил в нем всегда. Так зачем жаловаться на то, что приходится умирать, что приходится покидать этот мир, что нельзя пребывать в нем вечно? И то, и другое казалось ему одинаково абсурдным. Никто не высказывает возражений против даты своего рождения, так почему люди протестуют против даты собственной смерти? Ведь она тоже следствие случайного стечения множества обстоятельств. Даже насильственная смерть, даже самоубийство. И если человек когда-то уже был за пределами этого мира, если раньше он не существовал, то для него не должно быть ничего странного в том, чтобы снова вернуться в прежнее состояние, снова перестать существовать. Даже если сейчас ему есть с чем сравнивать и если теперь ему есть о чем жалеть и о ком тосковать. Когда Мигель узнал, что с ним происходит, узнал, что ему скоро предстоит умереть, он был потрясен. Он сокрушался и проклинал судьбу, как проклинал бы всякий на его месте. Но он помнил и о том, что многие люди умерли в еще более раннем возрасте, чем он, что печальное стечение обстоятельств оборвало их жизни, прежде чем они успели что-то узнать, что-то пережить, чего-то достигнуть: юноши и девушки, дети, едва родившиеся младенцы, которым даже имени не успели дать… Так что, как человек последовательный, он не поддался панике. Но ему было невыносимо другое, и это другое выводило его из себя, пугало его, было для него унизительно: он не хотел уходить из жизни так, как ему предстояло уйти. Он с ужасом думал о боли, о медленном и неотвратимом разрушении, об изменениях, которые будут происходить с его телом, – обо всем том, о чем предупреждал его друг-врач. Он не хотел проходить через это, а еще меньше хотел, чтобы при этом присутствовали его дети и Луиса. На самом деле он не хотел, чтобы вообще кто-нибудь знал о том, что с ним происходит. Он принимал смерть, но не хотел напрасно страдать, без надежды на то, что страдание чем-то ему поможет, не хотел мучиться долгие месяцы, видеть свое лицо и тело обезображенными, чувствовать себя беспомощным и беззащитным. Он не видел в этом никакой необходимости, это вызывало у него протест, он не мог с этим смириться. Остаться в этом мире было не в его власти, но в его власти было решить, как из этого мира уйти. Он хотел уйти по-мужски, а для этого нужно было уйти немного раньше.
"Вот случай, – думала я, – когда нельзя сказать: "Не should have died hereafter",потому что потом, "после того как кончится "сейчас", будет гораздо хуже: будет боль, страдание, унижение, будет ужас в глазах близких. Выходит, люди не всегда желают, чтобы что-то не кончалось, чтобы продлилось еще немного – еще один год, несколько месяцев, несколько недель, несколько часов, – не всегда нам кажется, что чему-то слишком быстро наступил конец или что кто-то слишком рано умер, и несправедливо утверждение, что ни одна дата не кажется нам подходящей для смерти? Может наступить день, когда мы скажем: "Все. Довольно. С меня достаточно. Дальше будет только хуже: будет унижение, оскорбление достоинства. Я уже не буду тем, кем был прежде". В тот день мы признаемся себе: "Наше время прошло". Но даже если бы в нашей власти было решать, когда и что должно закончиться, не все продолжалось бы бесконечно – меняясь, становясь все хуже, превращаясь в свою противоположность, – не все люди жили бы вечно. Нужно не только позволить мертвым уйти, когда они тянут с этим или когда мы сами пытаемся их удержать, нужно иногда дать свободу живым". И тут я поняла, что на миг, против собственной воли, поверила в историю, которую рассказывал мне Диас-Варела. Когда мы слушаем или читаем что-то, то всегда верим тому, что читаем или слышим. После, когда книга уже закрыта или голос перестал звучать, – другое дело.
– А почему он не покончил с собой?
Диас-Варела снова посмотрел на меня так, словно я была наивной маленькой девочкой.
– Странный вопрос. Он был неспособен на это, как и большинство людей. Ему не хватало смелости, он не мог назначить дату: "Почему сегодня, а не завтра? Ведь перемен во мне еще никто не замечает и сам я еще неплохо себя чувствую". Почти никто не способен назначить день, если он должен его назначить. Мигель хотел умереть, до того как болезнь перейдет в решающую стадию, но он не знал, когда именно это произойдет: я тебе уже говорил, что у него в запасе было полтора или два месяца, может быть, даже больше – врачи могли ошибаться. И еще он, как большинство людей, не хотел знать дату заранее, не хотел проснуться однажды утром и сказать себе: "Этот день – последний. Сегодняшнего заката я уже не увижу". Нет, он не хотел знать дату заранее. Даже если бы за него ее назначили другие, но при этом известили его. Его друг рассказал ему, что в Швейцарии есть одна организация, она называется "Dignitas" [10]10
"Достоинство" (лат.).
[Закрыть]– серьезная организация, которая работает под контролем медиков и совершенно легально помогает людям из любой страны покончить с собой, если у них имеются для этого веские причины. Насколько причины серьезны, определяет сама организация. Человек должен представить все медицинские справки, организация проверяет, достоверны ли эти документы и правильно ли поставлен диагноз. Судя по всему, каждый случай рассматривается очень тщательно и долго, если, конечно, меры не нужно принимать безотлагательно. Сначала пациента просят попробовать продолжать жить, используя паллиативы, если таковые существуют, но по какой-то причине больному их не прописали. Потом с ним работают психологи, задача которых – убедиться в том, что этот человек вменяем и что решение принято им не под влиянием временной депрессии. Одним словом, место серьезное. Друг уверял Мигеля, что в его случае отказа не будет. Он называл эту организацию как один из вариантов, как наименьшее из зол, но Мигель и на это оказался неспособен – ему не хватило смелости. Он хотел умереть, но так, чтобы не знать, когда именно это произойдет. И как это произойдет, тоже знать не хотел. По крайней мере, не хотел знать подробностей.
– Кто этот врач, друг Мигеля? – неожиданно для самой себя перебила я – наверное, мне хотелось сделать что-нибудь, чтобы перестать верить Диасу-Вареле, ведь, когда нам что-то рассказывают, мы в конце концов всегда начинаем верить тому, что слышим.
Диаса-Варелу мой вопрос не удивил. Разве что самую малость. И ответил он без заминки:
– Ты хочешь знать его фамилию? Доктор Видаль.
– Видаль? Что за Видаль? Иметь такую фамилию – все равно что не иметь никакой. Видалей в этом городе пруд пруди.
– А почему тебя это так интересует? Хочешь проверить, правду я говорю или нет? Хочешь пойти к этому Видалю и расспросить его? Пожалуйста, иди. Он человек очень любезный и доброжелательный – мы с ним пару раз встречались. Доктор Видаль Секанель. Хосе Мануэль Видаль Секанель. Ты легко его найдешь – просто просмотри списки членов Коллегии врачей или как она там называется. Думаю, их можно найти в интернете.
– А офтальмолог? А терапевт?
– Тут я тебе ничем помочь не могу. Мигель никогда не упоминал их имен. Или называл, но я их не запомнил. С Видалем я был знаком – они с Мигелем дружили с детства, я тебе уже говорил. А про остальных ничего не знаю. Но тебе нетрудно будет узнать имя офтальмолога, если захочешь. Ты решила провести расследование? Об одном прошу: не спрашивай у Луисы. Если, конечно, ты не собираешься рассказать ей все. Она ничего об этом не знала – ни о меланоме, ни обо всем остальном. Таково было желание Мигеля.
– Тебе это не кажется странным? Всякий скажет, что для нее было бы меньшим ударом узнать о его болезни, чем увидеть его на земле в луже крови, изрезанного ножом. И что после такого жестокого, зверского убийства ей будет гораздо тяжелее оправиться. Или примириться со случившимся, как теперь говорят. Ты согласен?
– Возможно, ты права, – согласился Диас-Варела. – Но для Мигеля это было не самое главное. Я тебе уже говорил, что его приводила в ужас мысль о том, что придется пройти все этапы, предсказанные его другом Видалем. Мысль о том, что Луиса будет свидетелем его медленного и мучительного умирания, тоже волновала его, но гораздо меньше, чем первая. Человек, который знает, что скоро умрет, погружен в себя. Он мало думает о других, даже о самых близких, самых любимых, хотя не забывает их и старается о них позаботиться. Он знает, что уйдет один, что его близкие останутся, и это вызывает у него досаду и даже злость. Они кажутся ему чужими, он отдаляется от них, замыкается в себе. Он не хотел, чтобы Луиса наблюдала его агонию, но самое главное – он не хотел умирать так, как должен был умереть. Заметь, он понятия не имел, какой будет его внезапная смерть, – оставил это на мое усмотрение. Он даже не был уверен, что умрет так, как решил: у меня могло ничего не получиться, и тогда ему пришлось бы или покориться судьбе и ждать, когда болезнь сделает свое дело, или надеяться, что у него достанет сил выброситься из окна, когда боль станет нестерпимой, а тело изменится до неузнаваемости. Я ему ничего не обещал, я не говорил, что согласен.
– Чего ты ему не обещал? На что ты должен был согласиться?
Диас-Варела снова посмотрел на меня пристально и в то же время рассеянно, словно обволакивая взглядом. Мне показалось, я заметила в его глазах искру раздражения. Но, как любая искра, она быстро погасла, и он ответил на мой вопрос сразу:
– Выполнить его просьбу, что же еще? Он попросил: "Помоги мне умереть. Сделай это за меня. Не говори, когда и где это произойдет, пусть смерть будет для меня неожиданной. У нас есть полтора или два месяца. Придумай что-нибудь и сделай это. Мне все равно, как это будет. Но лучше, чтобы смерть была быстрой – чем меньше я буду страдать, тем лучше. И пусть это случится как можно скорее. Делай, что хочешь: найми кого-нибудь, кто пристрелит меня или собьет, когда я буду переходить улицу, пусть на меня обрушится стена или откажут тормоза в машине или фары – мне все равно, я не хочу об этом ни знать, ни думать. Возьми все на себя, сделай что угодно – что сможешь, что тебе придет в голову. Ты должен оказать мне эту услугу, должен спасти меня от того, что меня ждет в противном случае. Я знаю, что прошу слишком многого, но я не в силах ни покончить с собой сам, ни отправиться, как советует мой друг, в Швейцарию, заранее зная, что еду туда умирать среди незнакомых людей, – это все равно что отправиться на собственную казнь, все равно что уже умереть и продолжать умирать всю дорогу туда, пока там не умрешь окончательно. Я предпочитаю просыпаться каждое утро здесь, чтобы мне казалось, что все идет как всегда, что в моей жизни ничего не изменилось. Предпочитаю продолжать жить, как жил, каждый день страшась и надеясь, что этот день – последний, и не быть в этом уверенным. Вот это и есть самое главное – не быть уверенным. Это единственное, что может мне помочь, и я знаю, что мне хватит сил перенести это. Для меня невыносимо другое: сознание, что все зависит от меня, что я должен все решить сам. Возьми мою судьбу в свои руки. Помоги мне умереть, пока еще не поздно. Окажи мне эту услугу". Вот с такой примерно просьбой он ко мне обратился. Он был в отчаянии, ему было очень страшно, но он прекрасно понимал, на что идет, он все обдумал. Хладнокровно обдумал, если можно так выразиться. Он не видел другого выхода. Не видел.
– И что ты ему ответил? – спросила я и тут же поняла, что почти верю тому, что он рассказывает.
Пусть не совсем, не полностью, пусть убеждая себя, что на самом деле мой вопрос звучит по-другому:
– И если предположить на минуту, что все так и было, то что ты ему ответил – но все же верю, потому что вопрос мой прозвучал так, как прозвучал. – Сначала я отказался. Решительно, не слушая его возражений. Сказал, что это невозможно, что он действительно требует от меня слишком многого, что он не имеет права заставлять других делать то, что обязан сделать он сам. Что ему придется или найти в себе силы, чтобы покончить с собой, или нанять убийцу – уже не раз случалось, что человек сам организовывал собственное убийство и сам за него платил. Он возразил, что слишком хорошо себя знает и уверен, что никогда не сможет сделать то, о чем я говорю: на самоубийство он не способен и нанимать никого не хочет, потому что в этом случае ему заранее будет известно, как все произойдет, и даже когда примерно произойдет, ведь профессиональные убийцы – люди занятые, им некогда долго ждать, они выполняют то, что им поручено, и дело с концом. По его словам, это было бы почти то же самое, что и поездка в Швейцарию: он сам должен был бы принять решение, сам должен был бы назначить дату. Ему не осталось бы даже того маленького утешения, какое дает неопределенность. Он так и не смог бы назвать день – сегодня, завтра или послезавтра, – снова и снова откладывал бы решение. Время шло бы, а он бы все не решался, и в конце концов болезнь взяла бы свое, и произошло бы то, чего он всеми силами стремился избежать… И я его понимаю: в подобных обстоятельствах легче всего сказать себе: "Нет, не сейчас. Еще не время. Возможно, завтра. Но не позднее. А сегодня я еще буду спать дома, в своей постели, рядом с Луисой. Еще только один день". ("Наверное, он говорил себе: "Я должен был бы умереть позднее, взять от жизни еще хотя бы немного, – думала я. – Ведь потом я уже не смогу вернуться. И даже если бы смог – мертвым не следует возвращаться".) У Мигеля было много достоинств, но он был слаб духом и нерешителен. Впрочем, в подобных обстоятельствах любой, наверное, повел бы себя не лучше. Я, наверное, тоже.
Диас-Варела замолчал, ушел в себя. Казалось, он пытался представить себя на месте друга или снова вспоминал то, что сделал. Мне пришлось вывести его из этого состояния.
– Ты говоришь, что сначала отказался. А потом? Что заставило тебя переменить решение?
Он еще несколько секунд помолчал, провел несколько раз ладонью по щекам, словно проверяя, гладко ли они выбриты. Потом заговорил, и голос звучал устало, словно у него не было больше сил продолжать этот тяжелый разговор.
– Я не менял решения. Я с самого начала знал, что не смогу поступить по-другому. Что выполню его просьбу, насколько бы трудно это ни оказалось. Одно дело, что я ему ответил, другое – что я решил для себя. Нужно было "помочь ему умереть", как он говорил, потому что сам он никогда не собрался бы с духом, а то, что его ожидало, было действительно ужасно. Он настаивал, убеждал, предложил подписать бумагу, удостоверявшую, что всю ответственность он берет на себя, даже предложил пойти к нотариусу. Я отказался наотрез: если бы мы это сделали, у него было бы ощущение, что он подписал нечто большее, что мы заключили что-то вроде договора или пакта, а я хотел избежать этого, хотел, чтобы он думал, что я его предложения не принял. И все-таки я оставил ему маленькую надежду. Сказал, что еще подумаю, хотя, скорее всего, вряд ли соглашусь. Что на меня ему лучше не рассчитывать. Попросил его больше со мной на эту тему не говорить и ни о чем меня не спрашивать. Сказал, что нам лучше некоторое время не встречаться: ему трудно будет удержаться, он снова будет умолять меня выполнить его просьбу – если не словами, то взглядом, тоном, – а я этого не хочу, с меня достаточно одного тяжелого разговора. Я попросил его даже не звонить мне, сказал, что время от времени буду с ним связываться, чтобы узнать, как он себя чувствует, что я не оставлю его одного, но что проблему свою пусть он решает сам и помощи от меня не ждет: нельзя впутывать друзей в подобные дела. Надежда, которую я ему оставил, была очень мала – это была тень надежды, но он мог за нее уцепиться, и она помогала бы ему, позволяла думать, что, может быть, я все-таки соглашусь ему помочь. И не чувствовать, что над ним уже нависла реальная и неотвратимая угроза, что делу уже дан ход. Только так он мог прожить остаток своей "здоровой" жизни нормально, как он сам говорил, как сам хотел. И – как знать? – возможно, ему это удалось. По крайней мере, он не встревожился, когда произошло нападение на Пабло, не соотнес ни само нападение, ни обвинения, которые выкрикивал при этом "горилла", с той просьбой, с какой до этого ко мне обратился. Думаю, что не соотнес, хотя доподлинно мне это неизвестно. Я время от времени звонил ему, спрашивал, как дела, не появились ли боли или новые симптомы. Мы даже виделись с ним пару раз, и он честно выполнил мое условие: ни словом не обмолвился о своей просьбе, ни разу не напомнил о том разговоре – словно его и не было никогда. Но, мне казалось, он верил в меня (я это замечал): ждал, что я протяну ему руку помощи, вытащу из трясины, спасу его, пока еще не поздно. Если только можно назвать спасением умышленное убийство. Я не сказал ему "да", но он был прав: с самого начала, с того момента, как он описал мне свое положение, моя голова начала работать. Я поговорил с Руиберрисом, попросил его помочь, а дальнейшее ты уже знаешь. Мне пришлось начать рассуждать так, как рассуждает преступник. Нужно было продумать, как убить друга за отведенное мне время и как сделать, чтобы убийство не выглядело как убийство. И чтобы на меня не пало ни тени подозрения. Да, я действовал через посредников, я не запачкал рук – за меня все сделали другие, и у меня даже было ощущение, что я не имею к случившемуся никакого отношения. Или почти никакого. Но в то же время я всегда помнил, что задумал все это я, что я и есть убийца. И потому нет ничего странного в том, что ты тоже так думаешь обо мне. Хотя повторяю, Мария: мне все равно, кем ты меня считаешь. И ты, полагаю, это знаешь.