355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хавьер Мариас » Дела твои, любовь » Текст книги (страница 12)
Дела твои, любовь
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:29

Текст книги "Дела твои, любовь"


Автор книги: Хавьер Мариас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

Но сейчас я вздрагивала, когда звонил телефон: боялась увидеть на дисплее его имя и в то же время – и это было странно, это пугало меня – надеялась увидеть именно его. Я не хотела больше встречаться с ним, я не знала, как вести себя, если мы все-таки встретимся, не знала, чего от него ждать. Скорее всего, при встрече я была бы еще более скованной, более нерешительной, чем во время телефонного разговора, но, с другой стороны, я понимала, что, если мы не поговорим или не встретимся, я вообще не буду знать, что мне думать и что делать. Не ответить на звонок или не перезвонить тоже было нельзя: он насторожился бы, ведь раньше я никогда так не поступала. Если бы я решилась прийти к нему, и он – в своей обычной манере, как бы между делом, словно происходящее не имело для нас обоих никакого значения, – предложил лечь с ним в постель, а я под каким-нибудь предлогом отказалась, это показалось бы ему подозрительным. Если бы он назначил свидание, а я сказала бы, что не смогу прийти, это его тоже встревожило бы, потому что я всегда являлась по первому его зову. Для меня было счастьем, что с того дня он мне не звонил, что не звал меня, не подвергал расспросам, не прибегал к хитроумным уловкам, чтобы вытянуть из меня правду. Я не хотела смотреть ему в глаза, я не знала, как к нему относиться, как с ним обращаться. Он внушал мне отвращение и страх, но он мне по-прежнему нравился, и я ничего не могла с этим поделать: любовь не проходит сразу – это долгий процесс, похожий на процесс выздоровления (или даже на саму болезнь). Негодование и возмущение почти не помогают: первый порыв длится недолго, острота притупляется, гнев может то усиливаться, то ослабевать, и когда он проходит, то не оставляет следа, не накапливается – он забывается, как забываются холода, стоит вернуться теплым дням, как забывается горячка, как забывается боль. Наши чувства изменяются постепенно и медленно, слишком медленно. Человек привыкает к своим чувствам, и ему нелегко от них отказаться. Он привыкает думать о ком-то как о самом лучшем и желанном человеке и не может вдруг начать смотреть на него другими глазами. Процесс этот может занять месяцы и иногда даже годы. Это долгий процесс. А если человек вдруг узнает, что тот, кого он любит, совсем не такой, каким он его себе представлял, он поначалу никак не может смириться с этой мыслью, гонит ее от себя, отказывается верить, вопреки здравому смыслу, отрицает факты, старается их забыть. Порой мне начинало казаться, что мне все почудилось, или закрадывалась робкая надежда на то, что я неверно истолковала смысл тех фраз, которые мне довелось услышать. Я даже пыталась найти приемлемое объяснение тому, что Диас-Варела организовал смерть Десверна, – хотя какое оправдание этому можно было найти? И пока длилось ожидание, я не раз замечала за собой, что избегаю даже мысленно произносить слово "убийство".

Так я и жила: радовалась, что Диас-Варела не объявляется и у меня есть возможность прийти в себя и отдышаться, и в то же время волновалась из-за того, что он слишком долго не дает о себе знать, и с нетерпением ждала его звонка. Наверное, мне не верилось, что у этой истории может быть такой тусклый и невыразительный финал. Как же так: я проникла в его тайну, у него возникли подозрения, он допросил меня – и на этом все закончилось? Это было бы похоже на спектакль, который прервали не доиграв. Мысли мои путались, я и хотела и не хотела узнать, что с ним случилось, мне снились странные сны, а если у меня была бессонница, я всю ночь думала об одном и том же, не в силах переключиться на что-либо другое, не в с илах избавиться от этой муки.

Я спрашивала себя в часы бессонницы, не следует ли мне поговорить с Луисой? Мы больше не встречались по утрам: она не появлялась в том кафе, где когда-то каждое утро завтракала с мужем, – наверное, отказалась от прежних привычек, чтобы не растравлять себе душу или чтобы легче было забыть прошлое. А может быть, продолжала туда приходить, но теперь делала это позднее, когда я уже была на работе: возможно, это у ее мужа рабочий день начинался рано, а ей совсем не нужно было спешить, но она приходила вместе с ним, чтобы подольше с ним не расставаться?

Я спрашивала себя, не следует ли предупредить ее, раскрыть ей глаза, рассказать, кем на самом деле был человек, которого она считала другом своего мужа, а теперь и своим другом и опорой? Но у меня не было доказательств, и я боялась, что она сочтет меня сумасшедшей и не станет слушать – непросто поверить в такую страшную и запутанную историю (на это и надеются те, кто совершает жестокие злодеяния: никто не поверит этому, потому что никто не может даже представить себе, что человек способен на подобную жестокость).

Но дело было не только в этом. Была и другая причина. Большинству людей доставляет удовольствие показать на кого-то пальцем, они всегда готовы обвинять, доносить, сплетничать о своих друзьях, знакомых, соседях, о подчиненных и начальниках, о полицейских, о представителях власти. Им нравится находить виновных и заявлять об их вине во всеуслышание, называя имена (даже если они сами все и придумали, даже если их обвинения не подкреплены никакими доказательствами), нравится разрушать чужие жизни или хотя бы изрядно портить их. Им нравится делать людей изгоями, превращать их в маргиналов, в отбросы общества, нравится доводить до смерти. И всякий раз, когда им это удается, они радуются: "Вот и еще один вырван с корнем, изгнан, уничтожен. Еще одним стало меньше. А я опять не пострадал". Но есть люди (правда, нас с каждым днем становится все меньше), которые, наоборот, чувствуют непреодолимое отвращение к подобным действиям, которые ни за что не хотят примерить на себя роль предателя. Мы не можем пересилить отвращение к этой роли даже тогда, когда это необходимо для нашего же блага или для блага других людей. Что-то удерживает нас от того, чтобы набрать номер и произнести: "Послушайте, я только что видел террориста, которого разыскивают, фотографии которого поместили все газеты. Он только что зашел в такой-то подъезд такого-то дома". Впрочем, если дело касается террориста, то мы наверняка позвонили бы, думая о тех преступлениях, которые сможем своим звонком предотвратить, а не о наказании за преступления, что уже были совершены: причиненного ущерба не возместить, а безнаказанность в этом мире царит так давно и она так длинна, и широка, и глубока, что, в общем-то, ничего не изменится, если к ее ширине, глубине или длине прибавится еще пара миллиметров. Это звучит странно, но так случается часто: мы, те, кто чувствует отвращение к доносительству, предпочитаем быть несправедливыми и оставить преступника без наказания, чем донести на него, – в конце концов, вопрос о наказаниях не в нашей компетенции, этим занимаются другие, нас это не касается. Но еще более ненавистна нам роль предателя, когда требуется донести на тех, кого мы любили, или, еще хуже, на тех, кого мы, несмотря на ужас, который они внушают нам, после того как совершили то, что совершили, несмотря на отвращение, которое теперь к ним испытываем (наш разум убеждает нас, что это ужасно, что это отвратительно, но его голос все тише с каждым днем и с каждым днем мы прислушиваемся к нему все меньше), все еще продолжаем любить. Мы не можем сформулировать свое отношение к тому, что происходит, наши мысли сумбурны, сбивчивы, что-то вроде: "Да, это ужасно, просто ужасно. Но ведь это же он, речь ведь идет о нем". В те дни, когда я ждала, что Диас-Варела позвонит мне, и боялась, что он не позвонит, когда я была почти уверена, что больше никогда уже не увижу его, мне казалось, что он ни для кого – даже для меня (хотя по-прежнему испытывала перед ним страх) – уже не представляет опасности. Наверное, я неисправимая оптимистка, но я была почти уверена, что он не способен еще раз совершить то, что совершил. Он по-прежнему виделся мне дилетантом. Я полагала, что произошедшее – случайность, а он – нормальный человек, который однажды оступился.

Он позвонил на четырнадцатый день. Я была в издательстве, в кабинете Эжени, – мы беседовали с еще довольно молодым писателем, его рекомендовал нам Гарай Фонтина в благодарность за похвалы, которыми тот осыпал его в своем блоге и в весьма претенциозном (и весьма посредственном) литературном журнале, где он был редактором. Взглянув на дисплей своего мобильного телефона, я извинилась, вышла в коридор и ответила на звонок: сказала, что перезвоню чуть позднее. Он, по всему было видно, не поверил и попытался заставить меня продолжить разговор:

– Я только на минутку. Как ты смотришь на то, чтобы встретиться сегодня? Я уезжал на несколько дней и вот теперь вернулся, и мне очень хотелось бы тебя увидеть. Зайдешь ко мне домой после работы?

– Если получится. Я постараюсь, но сегодня мне, возможно, придется задержаться: у нас тут проблемы, – сымпровизировала я на ходу: мне нужно было время, для того чтобы все обдумать или хотя бы свыкнуться с мыслью, что мне придется снова встретиться с ним. Я никак не могла решить, хочу я этого или не хочу. Его долгожданный и нежданный звонок встревожил меня, но одновременно и обрадовал: он помнит обо мне, я ему нужна, он пока еще не собирается бросать меня, еще не собирается позволить мне тихо исчезнуть из его жизни, мне еще рано навсегда прощаться с ним. – Давай я тебе после обеда позвоню. Я уже буду знать, смогу зайти к тебе сегодня или нет.

И тогда он назвал меня по имени, чего раньше никогда не делал:

– Нет, Мария, ты должна прийти. – Он сделал паузу, чтобы слова его прозвучали как приказ. И они действительно прозвучали как приказ. – Дело не только в том, что я хочу с тобой увидеться, Мария. – Он дважды назвал меня по имени – небывалый случай, плохой знак. – Мне нужно с тобой поговорить, и это будет очень важный разговор. Приходи, когда сможешь, даже если будет очень поздно, – я сегодня никуда уходить уже не собираюсь. Я буду ждать. А если ты не придешь, я приеду к тебе сам. – Последние слова прозвучали твердо и решительно.

Я тоже редко называла его по имени, обычно, услышав свое имя, мы настораживаемся, словно слышим предостережение, словно это предвестие беды или разлуки, – но на этот раз последовала его примеру (или не захотела от него отстать):

– Хавьер, мы с тобой уже давным-давно не виделись и не говорили. Наверняка и этот разговор не такой срочный и может подождать день или два, ведь правда же? В том случае, конечно, если я сегодня не смогу к тебе выбраться.

Он почти умолял, и мне очень хотелось, чтобы он не отступился, не удовольствовался уклончивыми "если получится" или "я постараюсь". Мне льстила его настойчивость, хотя я прекрасно понимала, что он хочет увидеться со мной вовсе не затем, чтобы в очередной раз затащить меня в постель. Об этом и речи быть не могло. Вероятнее всего, он просто торопился поставить точку в наших отношениях и хотел все обговорить лично: когда становится ясно, что отношения зашли в тупик, когда мы не знаем, как из этого тупика выбраться, мы понимаем, что ждать больше нельзя. Нам нужно все высказать, все объяснить, чтобы освободиться от тяжкого груза самим и чтобы другой человек знал, как все обстоит на самом деле: чтобы ни на что не надеялся, чтобы не мнил, что что-то для нас значит, потому что он не значит для нас ничего; чтобы не воображал, что прочно занял место в нашем сердце и в наших мыслях, потому что больше ему там места нет. Чтобы безжалостно вычеркнуть его из своей жизни.

Но мне было все равно. Мне было все равно, что Диас-Варела звал меня только лишь для того, чтобы прогнать навсегда, чтобы расстаться со мной. Я не видела его четырнадцать дней, и все эти дни я боялась, что не увижу уже никогда, – и это было единственное, что имело для меня значение: если мы встретимся, то ему, возможно, будет труднее сказать мне то, что он собирается сказать, а может быть, он даже усомнится в правильности принятого им решения. Как знать, вдруг он поддастся искушению, представит, как будет тосковать по мне, когда мы расстанемся, и передумает? Но я тут же одернула себя, осознав, что рассуждаю как полная идиотка. Это всегда очень неприятно – вдруг понять, что ты полная идиотка, и не устыдиться этого, смириться с этим, наперед зная, что настанет день и мы скажем сами себе: "Ведь я же это знала. Я была в этом уверена. Боже мой, какой же я была дурой!" Вот о чем я думала в те минуты! И это после того как я уже почти решилась объявить ему, если он вновь появится на моем горизонте, что прерываю с ним всякие отношения! До чего же непоследовательными мы бываем порой! Я узнала, что он убил своего друга, и моя совесть, мое обостренное чувство справедливости потребовали от меня решительных действий. Но теперь мое чувство справедливости совсем не казалось обостренным, оно словно притупилось, и это заставляло меня снова думать о себе: "Боже мой, какая же я дура!"

Диас-Варела не привык к тому, чтобы я отклоняла его предложения, и был уверен, что на работе (особенно если речь идет об издательстве) почти не возникает таких проблем, решение которых нельзя было бы отложить на день-другой. По крайней мере, раньше моя работа не была препятствием для наших встреч. Точно так же, как и Леопольд, который, пока мы с ним встречались, был для меня примерно тем же, чем я была для Диаса-Варелы, – возможно, его положение было даже хуже, чем мое: мне всегда приходилось прилагать немало усилий, для того чтобы получать удовольствие от близости с ним, а Диасу-Вареле, как мне казалось, никаких усилий прилагать не приходилось. Хотя, впрочем, возможно, я просто принимала желаемое за действительное: никому не дано, знать, что на самом деле думает кто-то другой. Чужая душа – потемки. Леопольду я всегда сообщала, когда мы сможем увидеться (и сколько времени будет продолжаться наша встреча), а когда нет. Для него я была чрезвычайно занятой женщиной, которая почти не рассказывала ему о своих делах. Наверное, мой маленький неторопливый мирок с его размеренным ритмом представлялся ему бурлящим водоворотом – так редко я выкраивала время для встреч с ним, такой занятой казалась ему. Отношения с ним длились столько же, сколько и отношения с Диасом-Варелой. Так часто бывает, если отношения развиваются параллельно. В подобных случаях стоит порваться одной из связей, как вслед за ней тут же рвется другая – они не могут существовать друг без друга, насколько бы разными и непохожими они ни были. Сколько известно случаев, когда любовники переставали встречаться после того, как один из них разводился или становился вдовцом! Казалось, им делалось страшно, когда они оставались друг с другом один на один. Или не знали, как им жить в отсутствие препятствий для любви, которая до этого времени была легкой и необременительной: ее не нужно (нельзя!) было проявлять открыто, она зачастую ограничивалась пространством одной комнаты, она ни к чему не обязывала. Нужно всегда помнить: то, что начиналось как приключение, должно продолжать оставаться приключением, и попытка превратить это в нечто другое всегда оказывается болезненной для обеих сторон и в конце концов приводит к разрыву. Леопольд не знал о существовании Диаса-Варелы, не слышал о нем ни слова – это его не касалось, это было не его дело. Мы расстались мирно, я не причинила ему большого зла. Он до сих пор звонит мне иногда, но разговоры длятся недолго – нам нечего сказать друг другу, и, произнеся по две-три фразы, мы замолкаем. Когда мечта (даже если это была призрачная, почти несбыточная мечта) разбита, надеяться больше не на что, и это способны почувствовать даже самые неисправимые оптимисты. Я, во всяком случае, полагаю, что для него наш разрыв прошел почти безболезненно. Спрашивать его, так это или не так, я не собираюсь: мне в принципе все равно. Диасу-Вареле даже в голову не пришло бы задуматься, причинил он мне боль или не причинил и насколько причиненная им боль была сильна: ну что ж, я особых иллюзий насчет него и не строила. Насчет других мужчин – да, а насчет него – нет. Я кое-чему у него научилась: не придавать ничему значения, не оглядываться на прошлое.

Его следующая фраза прозвучала как требование, хотя по форме походила на просьбу, почти на мольбу:

– Приходи, Мария. Найди время. Вопрос, который я хочу с тобой обсудить, может, конечно, и подождать пару дней, но я не могу ждать, я хочу сделать это как можно скорее. А ты сама знаешь, что если человеку чего-нибудь очень хочется, то он теряет покой. Для тебя этот вопрос тоже важен. Так что приходи, я тебя очень прошу.

Я помедлила несколько секунд, чтобы ему не показалось, что все так же легко, как было раньше, – в последнюю нашу встречу все изменилось, хотя он этого еще не знает наверняка. Я очень хотела его увидеть, хотела еще раз посмотреть ему в глаза, прижаться щекой к его щеке, губами к его губам. Я хотела лечь с ним в постель – с ним прежним, который никуда не делся, который продолжал существовать внутри того, другого, нового, Хавьера. Потом я сказала:

– Хорошо, я приду, если ты так настаиваешь. Не знаю, во сколько, но приду. А если тебе надоест ждать, позвони мне, чтобы я зря не ехала. А сейчас извини – мне нужно идти, меня ждут.

Я отключила мобильный телефон, вернулась в кабинет шефа, но была уже не в состоянии вникать в его разговор с рекомендованным Гараем Фонтиной писателем, который был очень этим недоволен, поскольку единственное, чего он хотел, это чтобы его слушали, и слушали очень внимательно. Впрочем, мне это было безразлично: я уже точно знала, что печатать мы его не будем. По крайней мере, если решение будет зависеть от меня.

В конце концов мне хватило времени на все, и было еще совсем не поздно, когда я отправилась к Диасу-Вареле. У меня оставалось время не только на то, чтобы несколько раз остановиться и подумать, стоит ли мне идти к нему, но и на то, чтобы покружить по соседним улицам с целью отсрочить свой приход. И даже заглянуть ненадолго в "Эмбасси" – старое кафе, куда заходят элегантные дамы и дипломаты, чтобы перекусить или выпить чашку чаю. Я села за столик, сделала заказ и стала ждать. Не то чтобы я дожидалась какого-то определенного часа, понимая, что чем дольше я задержусь, тем сильнее будет нервничать Диас-Варела, – нет, я надеялась, что за те несколько минут, которые я проведу в кафе, я наберусь решимости (или желание увидеть его станет нестерпимым), чтобы подняться, сделать шаг, потом еще шаг, и еще, и еще, пока не окажусь перед его дверью и, замирая от волнения, не нажму кнопку звонка. Но ни того, ни другого не происходило. Я говорила себе: "Еще немного. Спешить некуда, посижу еще чуть-чуть. Он дома, никуда не денется, никуда от меня не убежит. Пусть помучается, пусть смотрит на часы через каждые пять минут, пусть читает страницу за страницей, не понимая ни одного слова, пусть бесцельно включает и выключает телевизор, пусть злится, пусть продумывает и заучивает наизусть то, что собирается мне сказать, пусть замирает каждый раз, как услышит лифт, и приходит в бешенство, поняв, что тот остановился ниже или выше его этажа. Какой вопрос он хочет со мной обсудить? Это обтекаемая формулировка, за которой обычно скрывается что-то другое. Это ловушка, обман: человеку льстят, уверяя, что его мнение очень важно, и одновременно возбуждают его любопытство. – Но тут же спохватывалась: – Зачем я к нему иду? Нужно было сразу отказаться. Нужно бежать от него, нужно скрыться, а лучше всего – пойти и рассказать то, что я узнала. Зачем я согласилась на встречу, зная то, что я о нем знаю? Зачем мне слушать его объяснения? Почему я готова лечь с ним в постель, стоит ему предложить – словами, ласковым прикосновением или этим типичным мужским кивком головы в сторону спальни? Мне вспомнился эпизод из "Трех мушкетеров" – мой отец знал его наизусть по-французски и иногда цитировал (к месту и не к месту, просто чтобы не повисала пауза в разговоре): возможно, ему нравился ритм, лаконичность и звучность этих французских фраз, а возможно, когда-то в детстве, когда он читал Дюма впервые, эти строки произвели на него сильное впечатление (мой отец, как и Диас – Варела, учился во французской школе, кажется, она называлась "Сан Луис де лос франсесес").

Так вот, в этом эпизоде Атос говорит о себе самом в третьем лице – рассказывает д'Артаньяну историю, которая случилась якобы с его старым другом-аристократом (а на самом деле с ним самим), который женился в двадцать пять лет на прелестной и невинной шестнадцатилетней девушке ("прелестной, как сама любовь", или "как влюбленность", или "как любовное увлечение", по словам Атоса, который в те времена был не мушкетером по имени Атос, а графом де Ла Фер). И вот однажды во время охоты с его юной и ангелоподобной женой, о которой граф до женитьбы на ней почти ничего не знал, случается несчастье: она падает с лошади и теряет сознание. Бросившийся ей на помощь Атос видит, что тесное платье слишком сдавливает ей грудь, что бедняжка не может дышать, почти задыхается. Он выхватывает кинжал и разрезает платье. И вот тут-то он и замечает на обнажившемся плече выжженную огнем позорную лилию – клеймо, которое палач ставил на плече проституток, воровок или всех преступниц подряд – уже не помню. "Ангел был демоном, – заключает Атос. – Бедняжка что-нибудь украла", – добавляет он позже, противореча сам себе. Д'Артаньян спрашивает, как поступил граф, и его друг отвечает коротко и сухо (и дальше идет то место, которое любил цитировать мой отец и которое я помню до сих пор): "Le Comte etait ип grand seigneur, il avait sur ses terres droit de justice basse et haute: il acheva de dechirer les habits de la Comtesse, il lui lia les mains derriere le dos et la pendit a un arbre", – что означает: "Граф был полновластным господином на своей земле и имел право казнить и миловать своих подданных. Он совершенно разорвал платье на графине, связал ей руки за спиной и повесил ее на дереве". [7]7
  Цитаты приводятся в переводе Д. Г. Лившиц, B.C. Вальдман и К. А. Ксаниной.


[Закрыть]
Вот как поступил молодой Атос. Решительно, безжалостно, не выслушав оправданий, не снизойдя к мольбам. Не пощадив ни молодости, ни красоты той женщины, которую так любил, что сделал своей супругой, хотя мог, если бы захотел, просто соблазнить ее или взять силой, – ведь он был хозяином тех мест. Кто вступился бы за незнакомую, неизвестно откуда взявшуюся девушку, о которой знали лишь то, что зовут ее Анна де Бейль (если это было ее настоящее имя)? Так нет же! "Этот упрямец, этот тупица, этот идиот" вздумал жениться на ней, упрекал Атос себя (каким был в молодые годы) – жестокого праведника графа де Ла Фер, который, узнав об обмане, позоре, несмываемом пятне, тут же, без суда и следствия, без сомнений и колебаний (вот только с любовью своей он не смог совладать, потому что так никогда и не разлюбил эту женщину), не дав графине ни малейшей возможности оправдаться, объяснить или сказать хоть слово в свою защиту, лишив ее права отрицать, убеждать, молить о пощаде или снова его очаровать, ни даже умереть "после того, как кончится "сейчас", чего, наверное, заслуживает любое человеческое существо, "связал ей руки за спиной и повесил на дереве". Д'Артаньян приходит в ужас и восклицает: "О Боже, Атос! Да ведь это убийство!" На что Атос дает ему странный, даже загадочный ответ: "Да, всего лишь убийство", – а потом велит принести еще вина и ветчины, давая этим понять, что рассказ окончен. Странность его ответа заключается в этом "всего лишь", по-французски – "pas davantage".Атос не возражает д'Артаньяну, не оправдывается, не поправляет его ("Нет, это была казнь, та женщина понесла заслуженное наказание", или "Он стоял на страже закона и порядка"), он даже не пытается как-то объяснить свой поспешный, безжалостный поступок – то, что он повесил женщину, которую любил. Он мог бы сказать, что они были в лесу одни – не было ни одного свидетеля, никого, к кому можно было бы обратиться за советом, мог сказать, что граф "потерял рассудок от гнева и не мог сдержаться; он должен был отомстить, и отомстить немедленно; он всю жизнь раскаивался в этом".

Но ничего такого он д'Артаньяну не говорит. Он признает, что было совершено убийство, но "всего лишь" убийство, словно убийство не является самым ужасным преступлением или словно это вещь настолько обычная, что не только удивляться ей, а и обращать внимания на нее не стоит. Точно так же рассуждал адвокат Дервиль, тот что вел дело полковника Шабера – ожившего мертвеца, которому не следовало оживать и возвращаться в мир, где его давно забыли. Дервиль, как и всякий человек его профессии, видел "все одни и те же низкие чувства, ничем не смягчаемые"; жаловался, что адвокатские конторы – "сточные канавы, очистить которые не под силу человеку". Да, убийство – вещь довольно обычная. Это то, на что способен всякий. Убийства совершаются с незапамятных времен и перестанут совершаться лишь тогда, когда закончится последний день, а ночь уже не придет, потому что время иссякнет, и больше не будет происходить вообще ничего. Убийства совершаются каждый день, они стали событиями заурядными, привычными и скучными. В такое уж время мы живем. Включите телевизор, раскройте любую газету – их там не счесть. Зачем так шуметь и возмущаться? Да, убийство. Всего лишь убийство.

"Почему я не такая, как Атос, или граф де Лa Фер, каким он был сначала и каким потом перестал быть? – спрашивала я себя, сидя в кафе "Эмбасси" и глядя на весело щебечущих дам и лениво попивающих кофе дипломатов. Почему я не могу видеть вещи такими, какие они есть на самом деле? Почему не могу поступить здраво: пойти в полицию или к Луисе и рассказать все, что знаю? Этого вполне достаточно, чтобы они начали что-то делать: расследовать, выяснять, искать Руиберриса де Торреса. Почему я не способна связать человеку, которого люблю, руки за спиной и повесить его на дереве, если мне известно, что он совершил ужасное преступление, такое же старое, как сама Библия, и что совершил его чужими руками – руками несчастного, безработного, беззащитного, безумного человека, которого он, действуя как последний трус через посредников и прячась за их спинами, заставил с помощью жалкого мобильного телефона пойти на убийство?

Нет, я не смогу быть решительной и жестокой, потому что я не имею "права казнить и миловать", как Атос, а еще потому, что мертвый не может ничего сказать, а живой может. Он может все объяснить, убедить, привести неопровержимые доказательства. Он даже может целовать меня, он даже может лечь со мной в постель, в то время как тот, другой, уже ничего не слышит и ничего не отвечает, не может ни на что повлиять, не может угрожать, не может доставить мне ни малейшей радости. Он не потребует от меня отчета, не выразит неудовольствия, не посмотрит взглядом, полным боли, или сожаления, или укоризны; он даже не сможет прикоснуться ко мне, я даже дыхания его никогда не смогу почувствовать. Он уже ничего не сможет сделать, и с ним ничего уже сделать нельзя".

Наконец я решилась. Возможно, мне просто надоело колебаться, или захотелось поскорее освободиться от страха, который меня то и дело охватывал, или стало нестерпимым желание увидеть его – не того, каким он представлялся мне сейчас, а прежнего, которого я все еще любила, который еще не исчез окончательно и, возможно, не исчезнет никогда, потому что именно он встает перед моими глазами, стоит мне подумать о том, кто был для меня Хавьером, а стал Диасом-Варелой. Так человека, который уже умер (даже если он умер очень давно), вспоминают живым, а не мертвым. Я попросила счет, расплатилась, снова вышла на улицу и зашагала хорошо знакомым маршрутом – к тому дому, в котором бывала не так часто и которого уже нет (Диас-Варела там больше не живет, а потому и сам этот дом для меня больше не существует), но о котором я всегда буду помнить. Я не торопилась, шагала медленно, словно вышла прогуляться, а не направлялась на встречу с человеком, который меня давно и нетерпеливо ждет, который хочет со мной о чем-то поговорить – хочет еще раз устроить мне допрос или что-то мне рассказать, а может быть, попросить меня о чем-то. Или заставить замолчать навсегда. Мне пришло на память еще одно место из "Трех мушкетеров". Мой отец не цитировал его, но я помнила его по-испански: то, что в детстве производит на нас сильное впечатление, врезается в память навсегда. Это как цветок лилии, выжженный палачом на плече той, кого повесил в лесу граф де Ла Фер. Так вот: та девушка – урожденная Анна де Бейль, которая какое-то время была монашкой, но сбежала из монастыря, потом недолгое время звалась графиней де Ла Фер, а позднее была известна как Шарлотта Баксон, леди Кларик, леди Винтер, баронесса Шеффилд (в детстве я все удивлялась, как можно сменить столько имен всего за одну жизнь) и вошла в литературу под именем Миледи, – не умерла в том лесу, так же как не умер брошенный в братскую могилу полковник Шабер. Но если Бальзак во всех подробностях поведал о том, как Шаберу удалось спастись – как он выбрался из-под целой горы трупов, оставшихся после сражения, как добрался до Парижа, – то Дюма (возможно, потому что не успевал к сроку сдать рукопись в издательство и ему некогда было отвлекаться на мелочи, не имеющие непосредственного отношения к сюжету, а скорее всего, просто потому, что рассказчик он более беспечный и куда менее внимательный к деталям, чем Бальзак) не удосужился объяснить читателю (по крайней мере, я не помню, чтобы он где-нибудь об этом говорил), каким, черт возьми, образом его героине удалось спастись, после того как она была жестоко казнена собственным мужем, чей гнев и оскорбленное чувство собственного достоинства скрывались под маской блюстителя справедливости, имевшего "право карать и миловать" (кстати, не мешало бы автору разъяснить и еще одну деталь: как мог муж, который каждую ночь ложился со своей женой в одну постель, ни разу не заметить на ее плече позорную лилию?). Пользуясь своей необыкновенной красотой, эта женщина – чрезвычайно хитрая, не гнушавшаяся никакими средствами и движимая жаждой мести, – достигла могущества (еще бы, ведь ей покровительствовал сам кардинал Ришелье!) и совершала преступление за преступлением, не испытывая ни малейших угрызений совести. В одном только романе о трех мушкетерах она совершает их несколько. Миледи, наверное, – самый порочный, злобный и безжалостный женский персонаж во всей мировой литературе (потом было множество подражаний, но они куда бледнее оригинала). В главе, иронически озаглавленной "Супружеская сцена", автор пишет о ее встрече с Атосом и о том, какой ужас она испытала, узнав (не сразу) своего бывшего мужа и палача – ведь она была уверена, что его давно нет в живых (он, надо сказать, был удивлен не меньше: у него было гораздо больше оснований полагать, что его прелестной и когда-то обожаемой жены уже много лет нет на этом свете). Атос говорит ей: "Вы снова стоите на моем пути" (или еще что-то в этом роде). "Я думал, – продолжает он, – что стер вас с лица земли, сударыня, но или я ошибся, или ад воскресил вас. – Потом, чуть подумав, добавляет уже с большей уверенностью: – Да, ад воскресил вас, ад сделал вас богатой, ад дал вам другое имя, ад почти до неузнаваемости изменил ваше лицо, но не смыл ни пятен с вашей души, ни клейма с вашего тела!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю