Текст книги "Дела твои, любовь"
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Не то чтобы я проговорила про себя именно это, но именно это я пыталась донести до него, медленно проводя пальцем по его губам. Он не сопротивлялся и продолжал внимательно на меня смотреть, словно пытался уловить фальшь в том, чего я не говорила, словно не верил в мою искренность. Да, он мне не поверил, и этого уже не исправить. Его недоверие будет расти или уменьшаться, будет усиливаться или ослабевать, но оно останется у него навсегда.
– Он приходил не для того, чтобы оказать мне услугу, – наконец заговорил Диас-Варела. – Он приходил попросить меня об услуге. Ему срочно понадобилась помощь. Но, в любом случае, спасибо за твое предложение.
Я понимала, что он лжет. Мы были в одинаковом положении: ни один из нас не надеялся услышать от другого правду, и нам оставалось только успокаивать друг друга, ждать, что будет дальше, и надеяться, что к словам того несчастного никто не станет прислушиваться, что никто не захочет продолжить расследование. Так мы и поступили: успокоились и перестали паниковать.
– Не за что.
Он положил руку мне на плечо, и она показалась мне ужасно тяжелой – словно мне на плечо свалился огромный кусок мяса. Диас-Варела не был ни очень крупным, ни очень сильным, хотя роста был высокого. Но мужчины берут силу неизвестно откуда – почти все или большинство из них (или это только кажется нам, женщинам, когда мы сравниваем себя с ними?). Они легко могут напугать всего лишь одним угрожающим, или нервным, или слишком резким жестом, когда хватают нас за запястье, или обнимают слишком сильно, или швыряют нас на кровать. Хорошо, что на мне джемпер, думала я, потому что, если бы эта тяжелая рука легла мне на кожу, я бы вздрогнула – ведь раньше он никогда так не делал. Диас-Варела слегка сжал мое плечо, словно собирался дать мне совет или открыть какую-то тайну. Я представила себе, что было бы, если бы эта рука (даже одна эта рука, а не обе) оказалась у меня на шее, и испугалась, что вот сейчас он одним быстрым движением переместит ее туда. Он почувствовал, как я напряглась, но не убрал руку. Мне хотелось высвободиться, выскользнуть, но его правая рука продолжала лежать на моем левом плече, словно он был отцом, а я дочерью или словно он был учителем, а я его ученицей. Наверное, он этого и хотел: хотел, чтобы я почувствовала себя маленькой девочкой, которые всегда говорят правду, а если лгут, то это легко можно понять по их глазам.
– Ты действительно не слышала ничего из того, что он мне рассказывал? Ты ведь спала, когда он пришел, да? Я заходил в спальню, перед тем как мы начали разговаривать, и видел, что ты крепко спишь. Или ты не спала? То, о чем мы с ним говорили, касается только нас двоих. Ему не понравилось бы, если бы об этом узнал еще кто-нибудь. Даже совершенно незнакомый ему человек. Есть вещи, за которые бывает неловко, он даже мне стыдился об этом сказать, хотя пришел сюда именно за этим, потому что ему нужна была моя помощь. Ты правда ничего не знаешь? Что тебя разбудило?
Он призывал меня поговорить начистоту, не веря в то, что я соглашусь, и все-таки надеясь на это. Из того, что я ему отвечу, он собирался сделать вывод, лгала я ему или нет. Но это все равно было бы только предположение, он должен был бы сам решать, верить мне или не верить. Удивительно: люди разговаривают друг с другом уже столько веков подряд и до сих пор не научились отличать правду от лжи. Нам говорят "да", но слишком часто оказывается "нет". Нам говорят "нет", но всегда может оказаться "да". Даже наука, даже самые новые технологии не позволяют нам определить, насколько верен ответ. И все же он не смог удержаться, не смог не спросить напрямую, хотя не было никакой разницы, что я отвечу: "да" или "нет". Что с того, что один из лучших (если не самый близкий) друзей Десверна на протяжении стольких лет уверял его в том, что он ему дорог? Разве мог он предположить, что этот друг решится убить его – пусть не сам, пусть чужими руками, не обагрив ни пальца его кровью, чтобы потом, когда будет счастлив, иметь возможность сказать: "На самом деле это сделал не я. Я к этому не причастен".
– Нет, я ничего не слышала, не беспокойся. Я спала крепко, хотя и недолго. К тому же я видела, что ты закрыл дверь, так что слышать вас я никак не могла.
Его рука сильнее надавила на мое плечо – совсем чуть-чуть, почти незаметно. Казалось, он хотел вогнать меня в пол – медленно-медленно, чтобы я этого даже не почувствовала. А может быть, мне это просто показалось: рука лежала на моем плече уже долго, и ее вес ощущался все сильнее. Я приподняла плечо – не резким движением, а осторожно, даже робко, чтобы только показать ему, что предпочитаю освободиться от его руки, не хочу, чтобы этот кусок мяса продолжал давить на меня (в этом было что-то унизительное, рука на плече словно говорила: "Видишь, какой я сильный?" или "Теперь ты можешь представить, на что я способен"). Он не обратил внимания на мой жест (наверное, просто его не заметил) и снова повторил вопрос, на который не получил ответа:
– Так что тебя разбудило? И если ты была уверена, что я в гостиной один, то зачем надела лифчик, прежде чем выйти? Ты наверняка слышала голоса. И хоть что-то, но поняла. Я прав?
Нужно было оставаться спокойной и продолжать все отрицать. Чем сильнее он меня будет подозревать, тем решительнее следует все отрицать. Но при этом не стоит горячиться и нервничать. Я должна его убедить, что мне совершенно неинтересно, что у них там с Руиберрисом за дела, что мне незачем за ними шпионить, что все, что происходит за стенами его спальни, мне безразлично, и мне не важно даже, что происходит в этой спальне, когда там нет меня. Он должен понять: мы оба знаем, что наша связь – ненадолго, что мы всего лишь изредка встречаемся у него дома (и в этом доме я знаю только спальню и гостиную), а потому мне нет дела до всего остального. Мне нет дела до того, чем он занимается, до его прошлого, до его друзей, до его планов, до других женщин, с которыми он встречается, – до его жизни в целом. Меня не было в ней раньше, меня не будет в ней "hereafter" – после того как кончится "сейчас".
Все было так и совсем не так: мне было не все равно, мне было дело до каждой мелочи, которая его касалась. И проснулась я, когда уловила ключевое слово. Возможно, это было слово "баба", или "знакома", или "его жена", но скорее всего все эти слова вместе. И я поднялась с постели и подошла к двери, приоткрыла эту дверь и приложила ухо к узенькой щели, чтобы лучше слышать, я радовалась, когда он или Руиберрис начинали нервничать и повышали голос, потому что так я могла понять больше. Я спрашивала себя, зачем я это делаю, я раскаивалась в том, что не удержалась от соблазна что-то узнать о нем, и вот теперь я это знаю и больше не могу протянуть к нему руки, обхватить за талию и прижаться к нему. Еще несколько минут назад я могла бы убрать его руку со своего плеча – одним легким и естественным движением, а сейчас я не могу заставить его без лишних слов обнять меня. Его губы, на которые я всегда так любила смотреть, которые так любила целовать, – рядом, но я не смею прикоснуться к ним губами: что-то меня удерживает, что-то отталкивает. Не его губы (они, бедняжки, ни в чем не виноваты) – меня отталкивает другое. Я любила его и боялась его. Я продолжала его любить, а то, что я о нем теперь знала, вызывало у меня отвращение. Не он сам, а то, что я о нем знала.
– Что за странный вопрос? – в моем голосе слышалось теперь раздражение. – Не помню я, почему я проснулась. Сон плохой приснился, лежала неудобно, вспомнила, что мне давно домой пора, – не знаю я, да и какая разница? И почему мне должно было быть интересно, что тебе рассказывал этот человек? Я даже не знала, что он здесь. А лифчик я надела, потому что, если ты смотришь на меня, когда я спокойно лежу рядом, – это одно, а когда хожу голая по дому – совсем другое. У меня не такая уж хорошая фигура, как у манекенщиц на показе нижнего белья. Да и те всегда чем-то прикрыты. Тебе что, все нужно объяснять?
– Что ты хочешь этим сказать? – удивился он, и я вздохнула с облегчением: он отвлекся, его мысли переключились на что-то другое, он больше не будет задавать каверзных вопросов, и я смогу наконец-то уйти – мне не терпелось освободиться от его руки на моем плече, мне не хотелось его больше видеть. Однако прежняя я (которая никуда не делась, которая не изменилась – да и как я могла измениться за такое короткое время? – не была отменена или изгнана) уходить не спешила: покидая этот дом, я никогда не знала, через сколько времени вернусь и вернусь ли вообще.
– До чего же вы, мужчины, иногда недогадливы! – Я решила, воспользовавшись представившейся мне возможностью, перевести разговор на другую тему – простую, безобидную, понятную, не требующую от собеседников постоянного нервного напряжения, располагающую к доверию. – Мы, женщины, очень трепетно относимся к некоторым частям нашего тела. Нам кажется, что они очень быстро стареют. Уже в двадцать пять – тридцать лет (и чем дальше, тем больше) мы стыдимся их, потому что сравниваем себя с самими собой – такими, какими мы были раньше: мы помним каждый безвозвратно ушедший год. Поэтому нам не нравится выставлять свое тело напоказ. По крайней мере, большинству из нас, и мне в том числе. Есть, правда, такие женщины, которым все равно: на пляжах такого насмотришься – просто ужас! А им хоть бы что. В лучшем случае вошьют себе пару чурок, чтобы все торчало, и думают, что проблема решена.
– Даже так? – И он засмеялся. Хороший знак. – Лично мне ни одна часть твоего тела не кажется постаревшей. По-моему, у тебя все прекрасно.
"Он немного успокоился, – думала я. – Тревога ушла, подозрения улеглись. После пережитого страха ему это необходимо. Но пройдет некоторое время, он останется один и снова начнет думать, что я знаю то, чего мне не следует знать, то, что должно быть известно только ему и Руиберрису. Он будет вспоминать каждое мое слово, каждый жест. Припомнит, что я покраснела еще до того, как вышла из спальни, и что слишком старалась показать, что ничего не знаю. Справедливо рассудит, что после того, чем мы занимались в его постели, мне должно было быть все равно, в каком виде я перед ним покажусь (какой там, к черту, лифчик! После этого расслабляются и ни о чем таком не думают!). И тогда мои доводы, которые сейчас он принял – просто потому, что они его удивили (ему и в голову раньше не приходило, что женщины могут настолько серьезно относиться к своему внешнему виду, что всегда четко понимают, что можно показать, а что лучше прикрыть, что контролируют даже громкость стонов в постели, что никогда, даже когда, казалось бы, забывают обо всем, не утрачивают стыдливости до конца), – покажутся ему неубедительными. Он снова и снова будет размышлять над тем, что произошло, пытаясь понять, как ему следует поступить: отдалиться от меня медленно и постепенно, или резко порвать со мной, или оставить все, как было, вести себя так, будто ничего не произошло, и наблюдать за мной, контролировать меня, оценивать каждый день, насколько велика опасность, что я его предам. Это очень тяжело – зависеть от кого-то, следить за каждым его шагом, знать, что ты у этого человека в руках, что он может начать тебя шантажировать и в конце концов разрушить твою жизнь. Никто не в силах долго это выносить. Рано или поздно тот, кто находится в подобном положении, начинает искать выход – пробует лгать, запугивать, пробует обмануть, подкупить, договориться и иногда в конце концов решается убить. Последний способ надежнее других, но он же и самый рискованный и самый опасный. А еще он – если можно так сказать – самый длительный: убийца и жертва связаны навек. Мертвец может являться во сне – убийца видит его живым и испытывает облегчение, оттого что все же не совершил ужасного злодеяния, или, наоборот, его охватывает ужас, и он готов совершить убийство еще раз. Нужно быть готовым к тому, что каждую ночь придется видеть это лицо – улыбающееся или хмурое, – эти широко открытые глаза – те, что закрылись много веков назад или позавчера, – что каждую ночь придется слышать голос, которого не слышит уже больше никто, и этот голос будет шептать проклятия или умолять о чем-то, и это не кончится никогда: будет лишь прерываться каждое утро, чтобы следующей ночью начаться вновь. Но все это будет потом, когда убийца будет размышлять над случившимся. Вот тогда-то, возможно, он и пришлет ко мне Руиберриса под каким-нибудь предлогом, чтобы он выпытал у меня, вытянул из меня правду (а может быть, поручение, которое он даст Руиберрису, будет куда страшнее? Может быть, ему будет поручено подыскать посредника, который меня уничтожит? С сегодняшнего дня я тоже не смогу жить спокойно). Но сейчас еще не время думать об этом. Там будет видно, а пока нужно радоваться, что мне удалось отвлечь его, рассеять ненадолго его подозрения, даже немного его повеселить. И нужно уходить. Как можно скорее".
– Спасибо за комплимент, от тебя их не часто услышишь, – улыбнулась я и, потянувшись к нему (какого усилия стоило на этот раз это прежде так легко дававшееся движение!), поцеловала – сомкнутыми сухими (мне очень хотелось пить) губами осторожно провела по его губам (так же, как до этого провела по ним пальцем). Мои губы лишь ласково коснулись его губ. И ничего больше. Ничего больше.
Выйдя из его дома через несколько минут, я задала себе тот же вопрос, что и всегда: доведется ли мне еще когда-нибудь сюда вернуться? Но на этот раз в моем вопросе были не только надежда и желание. К ним примешивались другие чувства, и не знаю, какое из них было сильнее: отвращение, ужас или безысходное отчаяние.
III
Когда один любит, а другой лишь позволяет себя любить и отношения этих людей носят случайный и временный характер, то обычно проявляет инициативу – звонит, предлагает встретиться, – тот, кто любим, а у того, кто любит, есть две возможности, два способа не исчезнуть из жизни любимого, удержаться в ней как можно дольше (хотя в глубине души он понимает, что расставание неизбежно, и вопрос лишь в том, когда оно произойдет). Первый способ самый простой: он может просто ждать, не предпринимая никаких шагов, и надеяться, что его молчание и его отсутствие вдруг обеспокоят другого, вдруг окажутся для него невыносимыми, – люди быстро привыкают к тому, что дарит им судьба, к тому, что у них есть. Второй способ – попытаться просочиться (осторожно, незаметно, пользуясь для этого малейшей возможностью и любым предлогом, завоевывая пространство пядь за пядью) в жизнь любимого человека: звонить ему (не затем, чтобы что-то предложить, – это пока еще категорически запрещено), для того чтобы о чем-то спросить, обратиться за советом или помощью, рассказать о своих проблемах (это объединяет крепче всего), сообщить что-то важное. Нужно стараться как можно чаще напоминать о себе, не становясь при этом навязчивым. Нужно, чтобы любимый знал, что ты в курсе всех его дел, всегда напомнишь ему то, что нужно напомнить, уладишь то, что нужно уладить; нужно, чтобы он слышал, как ты напеваешь неподалеку, чтобы постоянно чувствовал твое присутствие. Нужно, чтобы он привык ко всему этому, и тогда в один прекрасный день, когда не раздастся звонок, который давно стал частью его жизни, он вдруг поймет, что ждет этот звонок, что он ему необходим, и почувствует тревогу – или что-то похожее на одиночество, – подойдет к телефону, поднимет трубку и позвонит сам, под первым попавшимся, самым нелепым, предлогом.
Я не принадлежу к людям этого второго типа – решительным и предприимчивым. Я из тех, кто молчит и ждет. Такие, как я, более чувствительны и в то же время смотрят на вещи более трезво, но именно нас быстрее всего бросают и забывают. Однако после того вечера я начала радоваться, что никогда не делала первого шага, что всегда подчинялась требованиям и соглашалась с предложениями того, кто все еще был для меня Хавьером, но уже начал превращаться в Диаса-Варелу (человека, которого я раньше не знала, о котором мне нечего вспомнить), а потому, если теперь я не буду звонить ему и искать с ним встречи, ему мое поведение не покажется странным и не даст пищи для новых подозрений. И если я не буду делать попыток связаться с ним, это не будет выглядеть так, словно я его избегаю, или что я в нем разочаровалась (если не сказать больше), или словно я боюсь его; не заставит подумать, что я решила прервать с ним всякие отношения, узнав, что по его вине погиб человек, что он организовал убийство своего лучшего друга, даже не будучи уверенным, что эта смерть поможет ему добиться заветной цели – ведь оставалось решить еще одну задачу (самую легкую и самую трудную, от решения которой зависело все): нужно было, чтобы его полюбила та, ради которой он и пошел на преступление. Если я не буду давать о себе знать, рассуждала я, это вовсе не будет означать, что я теперь знаю то, чего раньше не знала, а потому веду себя так, как раньше не вела. Мое молчание меня не выдаст: я и прежде не делала ни шагу первой, я ждала, пока он не вспомнит обо мне и не позовет в свою спальню. И лишь тогда я начинала думать о том, как вести себя и что делать. Любовь – не самое важное, самое важное – это ее ожидание.
Когда Диас-Варела рассказывал мне о полковнике Шабере, я думала о Десверне. Думала, что мертвые должны оставаться мертвыми, потому что факт их смерти зафиксирован и стал достоянием истории. О нем рассказано неоднократно и во всех подробностях, так что когда мертвые вдруг возвращаются, то их возвращение не может быть расценено иначе как вторжение в жизнь других людей. Оживший мертвец – это попытка нарушить установившийся порядок, а его нарушать нельзя, и мир продолжает жить так, словно ожившего мертвеца в нем нет. То, что Луиса никак не может забыть мужа, что он (или ее воспоминание о нем) до сих пор присутствует в ее жизни, что для нее он до сих пор жив (для нее, но не для того, кто очень давно ждал его смерти, ждал, пока он уйдет с дороги), наверное, тоже казалось Диасу – Вареле попыткой нарушить тот порядок, который установился в мире после гибели Десверна. Десверн для него был чем-то вроде полковника Шабера, только последний явился живой и со страшными шрамами, после того как его давно все забыли, и его возвращение было досадной помехой даже для времени, которое он, вопреки законам мироздания, пытался повернуть вспять, а Десверн умер, но дух его никак не мог уйти: ему не давала сделать этого жена, потому что она никак не могла справиться с болью утраты и все удерживала его (еще чуть-чуть, еще немного!), уже зная, что наступит ужасный день, когда она не сможет вспомнить его лица или когда его лицо навсегда станет в ее памяти таким, как на одной из бесчисленных фотографий, на которые она будет часто смотреть – иногда с глупой улыбкой, иногда со слезами на глазах и всегда украдкой, втайне от других.
А мне казалось, что Диас-Варела похож на Шабера гораздо больше, чем Десверн. Шабер много страдал – а Диас-Варела сам причинял страдания. Шабер был жертвой войны, халатности, бюрократии и нечуткости – а Диас-Варела превратился в палача и заставил мир содрогнуться от его жестокости, ужаснуться его эгоизму и чудовищному легкомыслию. Но их объединяло то, что оба верили в чудо и ждали его. Шабер надеялся на невозможное: на то, что его снова полюбит жена, а Диас-Варела жил надеждой на маловероятное: на то, что его когда-нибудь полюбит (или хотя бы найдет в нем утешение) Луиса. У них были схожие надежды, и обоим пришлось проявить немалое терпение, только старый вояка был скептиком и почти не верил в успех, а тот, кого мне выпало на долю полюбить, – оптимистом, почти не сомневавшимся, что его мечта когда-нибудь сбудется. Они оба были похожи на привидения, которые размахивают руками и гримасничают, потому что хотят, чтобы их заметили, чтобы увидели и узнали, чтобы сказали наконец те слова, которые они так жаждут услышать: "Да, я тебя узнала. Это ты", – хотя в случае с полковником Шабером эти слова означали бы всего лишь признание его права на существование, в котором ему прежде было отказано, а в случае с Диасом-Варелой они означали бы гораздо больше: "Я хочу быть рядом с тобой. Останься здесь, займи освободившееся место, подойди ко мне и обними меня". И, наверное, им обоим приходили в голову одинаковые мысли, которые поддерживали их, помогали ждать, не позволяли сдаться: "Не может быть, чтобы после того как я прошел через все, через что мне пришлось пройти, – после того как мне разрубили череп саблей, а потом над моим телом проскакало множество лошадей, и я все-таки выжил и выбрался из-под горы трупов (сорок тысяч солдат погибло в той изнурительной и бессмысленной бойне, и я должен был стать одним из них), после того как с огромным трудом залечил раны (теперь я могу хотя бы ходить), после того как столько лет мыкался по Европе без гроша в кармане, без имени, вынужденный доказывать каждому дураку, что я тот, за кого себя выдаю, – я, добравшись наконец до тех мест, где я жил, где у меня был дом, жена, состояние, высокий чин, – вдруг узнал, что человек, которого я любил больше жизни и который унаследовал все, что мне принадлежало, не желает признавать, что я – это я, делает вид, что не узнает меня, клеймит меня самозванцем! Зачем было мне выживать тогда под Эйлау, зачем было выбираться из могилы (когда я уже почти свыкся с мыслью, что останусь в ней) – голому, без знаков отличия, уравненному с тысячами других: рядовых солдат, офицеров, возможно даже врагов, павших в том бою, – зачем все это, если в конце тяжкого пути меня отказались признать тем, кто я есть, меня лишили имени, памяти, у меня отняли все то, что произошло со мной после моей смерти? Ради чего я проходил через все эти испытания?" – думал, наверное, полковник Шабер, торопливо шагая по парижским улицам по направлению к конторе поверенного Дервиля или к дому мадам Ферро (которая после его возвращения больше не могла считаться его вдовой, а должна была, к несчастью своему, называться его женой – тоже давно исчезнувшей и забытой, никому больше не нужной мадам Шабер), чтобы умолить их принять и выслушать его. А Диас-Варела, должно быть, думал: "Не может быть, чтобы я сделал то, что сделал – точнее задумал, потому что осуществили это другие, те, кому я дал команду это осуществить, – напрасно. Что я зря столько времени терзался сомнениями, а приняв решение, так тщательно обдумывал план – план убийства своего лучшего друга. Зря лгал самому себе, что вероятность того, что он действительно может умереть, ничтожно мала, что попытка убийства может оказаться неудачной, что она вообще может не состояться, что все зависит от тысячи случайностей. Впрочем, с другой стороны, все действительно так и было: мой план был далеко не безупречным, я умышленно оставил много недоработок, каждая из которых могла помешать его осуществлению. Я сделал это для того, чтобы впоследствии успокаивать себя мыслью, что, в конце концов, шансов на то, что все получится, было мало, что если бы я хотел сделать все наверняка, то подослал бы к нему наемного убийцу, приказав: "Убей его!" Но в цепочке было еще два (даже три) звена: Руиберрис, человек, которому он поручил звонить по телефону, сам тот несчастный, который слушал эти звонки, – эти люди нужны были мне затем, чтобы сам я мог находиться как можно дальше от того места, где произойдет убийство. Если оно, конечно, произойдет: мы не знали, как поведет себя "горилла". Он мог не обратить на звонки никакого внимания, или просто накричать на Мигеля, или побить, как побил его шофера, решив, что он и есть хозяин машины. Наши попытки разозлить, ожесточить его могли вообще не произвести на него никакого действия. Но они произвели. И что теперь? Неужели, после того как, вопреки законам логики, все случилось так, как хотел я, после того как игра перестала быть игрой и превратилась в трагедию, в умышленное убийство, к которому я оказался причастен потому что это была моя идея и это я решил, что пришло время ее осуществить, я дал сигнал к тому, чтобы колесо закрутилось, я сказал: "Дайте ему мобильный телефон, чтобы с его помощью внушить ему мысли, которые мы собираемся внушить, которые через уши должны проникнуть в его мозг – разрушенный мозг, мозг, которого у него нет, – и стать его мыслями; купите ему наваху – пусть он прикасается к ней, пусть раскрывает и открывает ее, пусть привыкает к ней, пусть ему захочется пустить ее в ход: такое желание может появиться лишь у человека, у которого в руках уже есть оружие"), я так и не достиг своей цели? Нет, нет, не может быть, чтобы я напрасно позволил себе оказаться замешанным в таком деле, чтобы напрасно обагрил руки кровью, чтобы не получил в результате того, о чем мечтал! Зачем все это – заговор, преступление, ужас, несмываемое пятно предательства, от которого мне никогда не избавиться, о котором никогда не забыть (разве что в редкие минуты помутнения рассудка или в минуты неземного блаженства, когда забываешь обо всем, – не знаю, такого со мной еще не случалось)? Зачем до конца дней мне во сне будет являться мертвец? Зачем все это, если в конце пути меня ждет отказ, или безразличие, или жалость, если я по-прежнему буду занимать то же место, какое занимал раньше? Ради чего тогда совершено это злодеяние? А может произойти и куда более страшное, то, чего я даже представить себе не хочу: донос, разоблачение, презрение, ее повернутая ко мне спина и ледяной голос, звучащий словно из-под шлема, обращенный ко мне: ‘‘Уходи и больше никогда не показывайся мне на глаза", – словно королева, отправляющая в изгнание своего самого преданного слугу, своего самого пылкого обожателя. А такое может произойти, если эта женщина, Мария, слышала то, чего не должна была услышать, и если она решится пойти и все рассказать. И сколько бы я ни отрицал своей вины, сколько ни оправдывался бы – все будет бесполезно: и тени сомнения будет достаточно, чтобы разрушить все мои мечты, чтобы лишить меня малейшей надежды. В Руиберрисе я уверен, потому-то и выбрал его: я знаю его давно и знаю, что он меня никогда не выдаст. Даже если его будут допрашивать, даже если его арестуют – если тот бедолага его узнает и его найдут. Он будет молчать, даже если на него будут давить, даже если он будет знать, что признание облегчит его участь. На него можно положиться. Остальные (Канелья и тот, кто ему звонил, кто по нескольку раз в день напоминал, что его дочери – шлюхи, вынуждал представлять обеих за их занятием, описывая каждую сцену во всех ужасающих подробностях, кто заставил его поверить, что во всем этом виноват Мигель, заставил возненавидеть его) никогда меня не видели, не слышали ни моего имени, ни моего голоса. Я для них не существую, для них существует лишь Руиберрис с его рубашками поло, с его кожаным пальто, с его похотливой улыбкой. Но Мария… Ее я почти не знаю, я замечаю только, что она начинает влюбляться в меня (если уже не влюбилась), а это означает, что она может, если захочет, многое мне простить. Правда, позднее она может раскаяться в этом – потому что ей надоест прощать или потому что сочтет свое решение ошибкой, или разочаруется во мне, или возненавидит меня и захочет отомстить. Впрочем, мне кажется, мстить она не будет никогда: она довольствуется тем, что имеет, и не требует большего, она знает, что однажды я ее брошу и сотру из памяти навсегда, потому что Луиса наконец-то позовет меня. Конечно, этого может и не случиться, но я очень надеюсь, что это все-таки произойдет – рано или поздно это должно произойти. А если Мария наделена обостренным чувством справедливости, и сознание того, что я преступник, возобладает для нее над всеми остальными чувствами и доводами разума? Тогда она отречется от меня, будет бежать от меня как от огня. Но и этого ей покажется мало: она решит, что необходимо уберечь от меня ту, которую я люблю. И если Луиса все узнает, если только поверит, что такое возможно, – то все потеряет смысл. Зачем мне было вставать на самый грязный путь, если у меня все равно не будет никакой надежды, даже самой крохотной, самой робкой, которая помогала бы мне жить? Возможно, мне будет отказано даже в том, чтобы просто ждать – не надеяться, нет, а только ждать, хотя право на это есть даже у самых несчастных: у больных, у дряхлых стариков, у осужденных и у умирающих. Они ждут, что кончится день и наступит ночь, а потом будет новый день и другая ночь, ждут, что сменится освещение, чтобы знать хотя бы, что им делать – вставать или ложиться спать. Даже животные ждут. У всех на земле есть на это право, и только меня могут этого права лишить.
Шли дни – один, другой, третий, четвертый, Диас – Варела не давал о себе знать, и это было совершенно нормально. Пять дней, шесть, семь, восемь – вестей все нет, и это тоже нормально. Девять дней, десять, одиннадцать, двенадцать… Что ж, раньше такое тоже иногда случалось: его, как и меня, нередко отправляли в служебные командировки, и обычно мы не предупреждали о них друг друга (мы были не настолько близки, чтобы считать это необходимым) и уж тем более не прощались перед отъездом.
Каждый раз, когда он пропадал так надолго, я думала, что мне пришла пора сойти со сцены. Мне было грустно, но я принимала судьбу покорно. Я никогда не считала, будто что-то значу для него, хотя мне очень хотелось значить для него гораздо больше. Я думала, что, наверное, уже наскучила ему, или что он решил найти новую подружку, которая скрасит его ожидание (теперь я знала, что он не просто очень давно ждет, но еще и следит за каждым шагом той, ради кого он готов на что угодно), или что Луиса ответила ему взаимностью раньше, чем он ожидал, и теперь в его жизни больше нет места ни для меня, ни для кого-либо еще, или что он просто слишком занят делами Луисы – отвозит детей в школу, помогает, чем может, старается проводить рядом с ней как можно больше времени, сопровождать ее всюду, быть всегда в ее распоряжении. "Вот и все, он больше не вернется, он бросил меня, все кончено, – думала я. – Я всегда знала, что мы будем вместе недолго, но конец наступил так быстро, что он, наверное, не успел меня даже запомнить, и я сольюсь в его памяти с другими, такими же, как я. Я стану прошлым, ненужным прошлым, пустой страницей, на которой (в отличие от того, что будет "начиная с сейчас") уже никогда ничего не напишут. Что ж, я с самого начала знала, что меня ждет". Если на двенадцатый или пятнадцатый день телефон все же звонил и я слышала в трубке его голос, я теряла голову от радости и не могла удержаться, чтобы не похвастаться самой себе: "Вот видишь, это не конец. Будет хотя бы еще один раз!" И в течение всего того времени, на которое он исчезал, я каждый раз, когда раздавался телефонный звонок в моей квартире, каждый раз, когда звонил мой рабочий или мой мобильный телефон, каждый раз, когда слышала сигнал, извещающий о том, что мне пришло сообщение, надеялась услышать его голос или получить весть от него.