355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Крик жерлянки » Текст книги (страница 2)
Крик жерлянки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:42

Текст книги "Крик жерлянки"


Автор книги: Гюнтер Грасс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Рассказав несколько забавных историй о школьных подругах, две из которых были еврейками, о каникулах в деревне и о сборе картофельных жуков, она вдруг умолкла, словно нить воспоминаний оборвалась. «В войну там было ужасно. До сих пор мне мерещатся трупы на улицах».

И вновь: приглушенный шум бензоколонки. Кладбищенские деревья без птиц. Курильщица и некурящий. Пара на чугунной скамейке.

Тут, опять внезапно (отчасти просто из-за импульсивности, а отчасти потому, что к созвучию имен и объединяющему их вдовству ей захотелось добавить еще одно совпадение), Александра сообщила: «А ведь мы коллеги. Я тоже училась на факультете искусствоведения. Правда, всего три курса. Профессора из меня не вышло. Зато получился практик, притом хороший».

Решке узнал, что Пентковская вот уже три десятка лет занимается реставрацией, а именно золочением. Всеми видами соответствующих работ. «Матирую и полирую. Работаю с сусальным золотом, которое делается из червонного. Золочу барочных ангелов, гипсовую скульптуру. Особенно люблю деревянные резные алтари в стиле рококо. И вообще алтари. Отреставрировала три дюжины. В Доминиканской церкви, в разных других. Материал получаем из золотобитной мастерской дрезденского народного предприятия «Сусальное золото».

Ах, услышал бы кто эту беседу под редеющими кладбищенскими кущами, разговор двух специалистов, перекличку двух смежных профессий: эмблематика и золочение замысловатых эмблем. Стоило ему завести речь о тридцати восьми эпитафиях из св. Марии, описанных у Курике, она тут же отвечала рассказом о том, как ей довелось однажды золотить считавшуюся утраченной эпитафию, которая датировалась 1588 годом. Он обращался к голландским маньеристам, а она вспоминала позолоченную конскую голову на красном поле и три лилии на синем фоне в гербе теолога Якобуса Шадиуса. Он расхваливал анатомическую точность восстающих из гроба скелетов на известном рельефе, она тотчас вспоминала золотые инициалы на черном фоне нижнего полуовала. Он увлекал ее вниз по ступеням темного склепа, она же водила его от алтаря к алтарю по церквям в св. Николае.

Никогда еще эти могилы не слыхивали стольких подробностей о золотой основе или золотой фольге, о ручной позолоте или инструментах позолотчика: специальной подушечке и специальном ножичке. По мнению Решке, который в своем историческом экскурсе дошел вплоть до египетских фараонов, золото вообще следует считать цветом смерти, точнее – сочетание золотого с черным. О, это сияние золота с его переливами от червонного до лимонного. «Золотой отблеск смерти!» – воскликнул он и не мог успокоиться.

В очередной раз Пентковская рассмеялась лишь в заключение своего подробнейшего отчета о том, как несколько лет назад она золотила в Иоанновской церкви фасад органа, который в войну был демонтирован, вывезен на складское хранение и тем самым спасен. «Побольше бы таких заказов. Купите за марки орган для церкви Девы Марии! А мы покроем фасад сусальным золотом. Будет дешево и красиво!»

Потом оба замолчали. Пожалуй, разговор прервался потому, что пример немецко-польского сотрудничества по спасению и реставрации старинного органа вновь высек некую искорку. Недаром Решке записал: «Замечательная мысль! Почему бы эту мысль не перенести на другие сферы?»

Возможно, что на время, которого хватило на то, чтобы выкурить две-три сигареты, обоими завладела элегическая грусть под стать кладбищенской тишине. Вероятно, возникшая позже идея наметила свои очертания, которые, однако, тут же растворились в воздухе, подобно сигаретному дымку. Во всяком случае, идея витала над ними, ее оставалось только ухватить.

Решке указывает в дневнике, что Александра отвела его на могилу своих родителей, точнее, она попросила: «Пожалуйста, мне бы очень хотелось, чтобы мы вместе сходили на мамину и папину могилу».

Они помолчали у большого гранитного камня – между прочим, со свежепозолоченной надписью, – перед которым стояла ваза с темно-красными астрами и две свечи с колпачками от ветра, после чего вдова, опять неожиданно, решила взять инициативу в свои руки. Будто услышав у родительской могилы материнский совет, она указала на доставшуюся ей в наследство вязаную авоську, с которой профессор не мог расстаться, и, засмеявшись, предложила: «Поджарю-ка я вам грибов! И покрошу петрушки».

Через дыру в ограде они вернулись в послеполуденную реальность. Теперь авоську несла вдова. Вдовцу осталось лишь подчиниться, причем он и на этот раз не решился напомнить о Чернобыле и необходимых предосторожностях.

***

Они проехали на трамвае мимо Главного вокзала до Высоких ворот, которые теперь назывались Brama Wyżynna. Александра Пентковская жила на Огарной улице, идущей справа от параллельной ей улицы Ланггассе. Когда-то Огарная именовалась Хундегассе, но прежняя улица сгорела во время войны дотла, как и весь город, а в пятидесятые годы ее с изумительной точностью восстановили; впрочем, теперь, подобно остальным улицам и переулкам возрожденного города, она уже нуждалась в серьезном ремонте, ибо лепнина на карнизах отваливалась прямо-таки кусками. Решке заметил на стенах пузыри и отслаивающуюся штукатурку. Долетавшие из порта кислотные испарения разъели каменные фигуры на фронтонах. Время состарило их. Особенно обветшалые фасады стояли в строительных лесах. «Эту поразительную и дорогостоящую имитацию придется повторять снова и снова».

Жилье в исторической части Старого города и Правого города котировалось высоко и давалось только членам партии, поэтому есть основание предположить, что Пентковской весьма пригодилось ее членство в ПОРП, сохранявшееся до начала восьмидесятых годов, но еще больше ей пригодился орден, которым она была награждена за заслуги по реставрации памятников культуры. Она жила здесь с середины семидесятых. Прежде они занимали с сыном и мужем, который досрочно уволился на пенсию («Яцек служил в торговом флоте».), двухкомнатную квартиру между Сопотом и Адлерсхорстом, теперь Орлово, откуда ей было далеко добираться до мастерской в центре города. Понятно, что она обратилась в свою парторганизацию. Имея многолетний партийный стаж – со времени участия во Всемирном фестивале молодежи и студентов в Бухаресте в 1953 году, – она считала себя вправе претендовать на жилплощадь поближе к месту работы. Мастерская реставраторов и позолотчиков размешалась в Зеленых воротах, ренессансном здании, которое замыкало улицы Ланггассе и Лянгер-маркт, спускающиеся на западе к реке, в сторону Моттлау.

Через несколько лет после переезда на Хундегассе ее муж умер от белокровия. А когда Витольд, ее единственный сын, поздний ребенок, уехал в самом начале восьмидесятых годов, вскоре после введения генералом Ярузельским военного положения, на Запад, чтобы учиться в Бремене, вдова осталась совсем одна в прежде тесноватой, а теперь просторной трехкомнатной квартире; впрочем, одиночество не сделало ее несчастной.

По какому-то градостроительному капризу это здание на Хундегассе оказалось уникальным в том смысле, что у него возникла пристройка, терраса, отчего дом получился как бы сдвоенным и даже имел двойной номер: ул. Огарная, 78–79. В период военного положения нижние этажи заняло правительственное агентство «Polska Agencja Interpress», которое теперь готовилось к приватизации. Фасад террасы украшал рельеф из песчаника, изображающего Амура с амурчиками. Решке замечает: «Следовало бы позаботиться об этом жизнерадостном памятнике буржуазной культуры, который крошится и покрывается плесенью».

Квартира Пентковской находилась на четвертом этаже, в той части дома, что как бы заканчивала собою улицу, которая, как и все восточные улицы Правого города, имела ворота, в данном случае – Коровьи ворота, выходящие на Моттлау. Вид из гостиной открывал туповерхую башню Мариинской церкви и стройную башню ратуши – верхняя треть обеих башен казалась обрезанной крышами противоположных домов. Из комнаты сына, ставшей теперь ее рабочим кабинетом, была видна автострада в южной части города. Там находился прежде район Предместья, называвшийся Поггенпфуль, от которого уцелела лишь Петровская церковь. Вдова показала гостю и спальню, также выходящую окнами на юг, и ванную. А в кухне она сказала: «Как видите, живу роскошно. По нашим меркам, конечно».

***

Почему все-таки, черт возьми, я увязался за ними? Чего ради преследую? Что я потерял на том кладбище или в квартире на Хундегассе? Какое мне дело до досужих умозаключений постороннего человека? Может, разгадка в том, что вдова…

Вслед за описанием трехкомнатной квартиры Решке вновь вспоминает глаза Александры: «Под сенью кладбищенских кущ они из голубых превратились в ясно-синие, причем синева еще и оттенялась начерненными тушью (по-моему, чересчур сильно) ресницами, которые густыми стрелками обрамляли нижние и верхние веки. А когда она смеется, делаются заметными тоненькие морщинки в уголках глаз…» Лишь после этого Решке воспроизводит то, что сообщил ей о собственной квартире: «С тех пор, как от рака умерла моя жена, а дочери зажили самостоятельно, я тоже целиком занимаю довольно большую трехкомнатную квартиру (которая практически вся обставлена как рабочий кабинет) в невзрачной новостройке с далеко не импозантным видом на индустриальный ландшафт, разбавленный, правда, немалым количеством зеленых насаждений».

Здесь сравнение жилищных условий между Западом и Востоком было прервано ворвавшимся в кухню долгим и надрывно-трагическим перезвоном колоколов с ратушной башни, который еще не раз будет прерывать их беседу. Когда отзвучал последний удар, вдова сказала: «Громковато, конечно. Но можно привыкнуть».

Из дневника мне известно, что прежде чем Решке принялся за петрушку, Александра повязала ему передник. Сама же она взялась чистить четверку пузатых, с большими шляпками, белых грибов, ножки которых не были ни деревянистыми, ни червивыми. Потому и отходов оказалось совсем мало, пришлось лишь чуточку снизу поскоблить шляпки, а также места, тронутые слизнями. Потом Решке вызвался чистить картошку и настоял на своем. Он, дескать, после смерти жены наловчился в этом деле, так что оно ему не в тягость.

Разнесшийся по кухне запах жарящихся грибов побудил обоих к попыткам описать его. По дневнику неясно, кто из них рискнул назвать грибной дух «возбуждающим». Ему, во всяком случае, белые грибы часто напоминают детство, саскошинские леса, куда он хаживал с бабкой по материнской линии собирать лисички. «Подобные воспоминания острее любого грибного блюда в итальянском ресторане; вот в Болонье, когда я там был последний раз с женой…»

Вздохнув, она сказала, что, к сожалению, не бывала в Италии, зато ей довелось изрядно поработать в Западной Германии и Бельгии: «Польские реставраторы зарабатывают валюту для казны. Их экспортируют, вроде польских гусей. Была я в Трире, Кельне и Антверпене…»

«Иногда кухня становится мастерской», – пишет Решке и отмечает на кухонных полочках множество баночек, скляночек и всевозможных инструментов. Аромат жареных грибов быстро забил и запах олифы, и запах ее духов.

Поставив картошку вариться, вдова растопила на горячей сковородке кубик сливочного масла, порезала туда небольшими кусочками грибы, и оставила их жариться на среднем огне. Вдовец попробовал научиться правильно выговаривать по-польски «масло». Стоя у плиты, она снова закурила, это ему опять не понравилось. Особой записи в дневнике удостоился тот факт, что очки понадобились не только ему, чтобы чистить картошку, но и ей, когда она занималась грибами: «Дома она носит очки на плетеном шелковом шнурке». Вижу, как он открывает футляр, достает свои очки, потом снимает, складывает и прячет обратно в солидный старомодный футляр. Ее очки обращают на себя внимание броской оправой, дорогой, отделанной стразом: «Побаловала себя подарком в Антверпене!» Его круглые очки в роговой ореховой оправе придают ему весьма ученый вид. Оба снимают очки одновременно. Позднее, сильно забегая вперед и датируя запись самым концом века, он жалуется: «Почти совсем ослеп, не могу ходить без трости…»

Поначалу вдова выбрала для ужина кухонный стол, покрытый клеенкой: «Давайте останемся здесь! На кухне уютнее», – но потом все же предпочла гостиную. Мебель шестидесятых годов, кое-что из обстановки в «крестьянском стиле». На стенах в рамках репродукции старых фламандцев, но также и «Христос въезжает в Брюссель» загадочного Энсора. На чертежной доске фотографии: трирские Черные ворота, антверпенская ратуша и дома цеховых собраний. В стеллажах среди детективов и послевоенных польских романов выделяются толстые справочники по морскому делу. В шкафу за стеклом другие фотографии: покойный муж в морской форме, он же с женой на сопотском пирсе, мать и сын перед замковой церковью в Оливе («Мать улыбается, – пишет Решке, – в глазах у нее сияют звездочки, зато сын хмур и замкнут, а на лице офицера портовой службы торгового флота равнодушная мина»).

– Видите, каким высоким был муж, – сказала Пентковская, расставляя тарелки, от которых поднимался парок. – Почти на две головы выше меня.

Вдовец засмотрелся на фотографию с пирсом.

– Ну, хватит. Давайте есть. А то все остынет.

Они сидели напротив. На столе стояла бутылка красного болгарского вина. Вдова добавила в грибы сметаны, поперчила, а разварившуюся картошку заправила нарезанной петрушкой. Наполняя бокалы, Решке пролил вино. Вдова рассмеялась. Красное пятно присыпали солью. Вновь раздался то ли трагический, то ли героический перезвон электронных курантов с ратушной башни.

– Это мелодия на знаменитые стихи Марии Конопницкой, – объяснила вдова. – Мы не оставим той земли, которой рождены…

Грибы следовало доесть без остатка. Лишь после поданного в маленьких чашечках кофе, очень густого, как его любят поляки, курильщица и некурящий вернулись к разговору, который велся на кладбище.

Поначалу вновь пошли школьные истории. Преобладали виленские воспоминания. «В лицее нам учиться не разрешалось. Обеих моих подруг забрали. А у папы отняли сахароварный заводик…»

Только теперь Решке не без некоторого пафоса поведал о том, что на деле было лишь заурядным совпадением. Оказывается, вместе с родителями и братом он жил когда-то поблизости, на Хундегассе, чуточку наискосок отсюда, в скромном доме под островерхой крышей, разумеется, не в нынешней добротной копии, а, так сказать, в оригинале. Отец служил почтовым чиновником еще в «вольном городе Данциге». До главпочтамта от дома рукой подать. «Между прочим, отцовские родители похоронены в семейной могиле на Сводном кладбище, там же имелось зарезервированное место и для моих родителей».

«Мои папа с мамой тоже заранее знали свое место на виленском кладбище», – воскликнула вдова.

Тут-то, видно, их и осенило. А роды общей идеи получились быстрыми и легкими, потому что она давно уже свербила у них в уме; так же легко слетает с уст засевший в голове простенький, неотвязный мотивчик, особенно если он одинаково приятен и для польского, и для немецкого, и вообще для человеческого слуха.

Беседа затянулась, они несколько раз варили кофе, слушали перезвон колоколов, и вот, буквально за минуту до девятичасовых курантов, появилась на белый свет эта новорожденная мысль, которая сразу же была признана обоими счастливой и очень скоро обрела форму вполне конкретного замысла, призванного служить высокой цели примирения народов. Вдова отнеслась к этому замыслу с восторгом, вдовец же не преминул вернуться к своей теме «век изгнаний», он перечислил многие сотни тысяч тех, кого принудили к переселению или бегству – армян и крымских татар, евреев и палестинцев, бенгальцев и пакистанцев, эстонцев и латышей, поляков и, наконец, немцев, которым пришлось, бросив имущество и захватив лишь кое-какие пожитки, уезжать на запад. «Сколько их погибло в пути, ведь мертвых никто не считал… Тиф, голод, холод. Миллионы покойников. И никому не ведомо, где и кто похоронен. Их закапывали просто в придорожных канавах, иногда поодиночке, а иногда сразу помногу. Но нельзя забывать и о тех, кто развеян пеплом по ветру. Нельзя забывать о фабриках смерти, о массовом истреблении людей, о геноциде, о злодеяниях, которые непостижимы. Поэтому сегодня, в День поминовения…»

Позже Решке заговорил о том, что у людей часто возникает потребность найти последний приют там, откуда их изгнали, там, где по праву рождения человек как бы получил на земле свое место, впоследствии утраченное, вновь обретенное и отнятое опять. «Понятия «родина», «родимый край» гораздо ближе сердцу, чем такие понятия, как «отечество» или «нация», поэтому многие, хотя и не все (это чувство усиливается с возрастом), испытывают желание лечь после смерти в родную землю, причем нередко такое желание оказывается трагически неисполнимым, ибо его осуществлению препятствуют объективные обстоятельства. Но ведь речь идет о, так сказать, фундаментальном естественном праве. В перечне основных прав человека следовало бы закрепить и это право. Нет, я вовсе не имею в виду то «право на родину», которого добиваются иные деятели из наших «Союзов беженцев» – эта родина повинна в тягчайших преступлениях, ее мы потеряли навсегда, – но право мертвых на возвращение к себе на родину можно и должно было бы признать законным».

Думаю, профессор Решке, излагая свои рассуждения о смерти и последнем приюте, расхаживал по гостиной, как это он привык делать перед большой аудиторией. Он вообще любил долгие предисловия перед тем, как перейти к сути вопроса, а высказав какую-либо смелую мысль, он сам же ставил ее впоследствии под сомнение.

Другое дело – Александра Пентковская. Она предпочитала определенность. «Но почему «бы»? Ох, уж это мне сослагательное наклонение! Знаю, учила. Только лучше: «можно и должно признать законным», безо всяких «бы». И мы это сделаем. Мы скажем: когда человек умер, политика кончилась. У покойника ничего нету. Только последняя воля. Мама с папой до последнего дня чувствовали себя здесь чужими. Хотя иногда, когда мы ездили в кашубские горы, мама говорила: «Красиво тут. Совсем как дома!»

Когда вдова волновалась, а большое количество кофе, выпитого по ходу затянувшейся беседы, и пространные монологи профессора с их сослагательными излишествами не могли ее не разволновать, речь ее становилась еще более отрывистой и иногда не вполне грамотной. Однако приходится все цитировать дословно, как того требует документальность материалов, присланных мне моим одноклассником. Теперь, когда главная идея высказана, все пути назад для меня отрезаны. Кстати, приложенное к посылке письмо содержало немалое количество инсинуаций в мой адрес. Например, будто бы его самого и других соучеников восторгал мой трюк с заглатыванием живых жаб. Как бы то ни было, а его наживку я заглотнул.

***

По всей видимости, еще на рынке, самое позднее – на кладбище, Решке поинтересовался у Пентковской, разумеется, сопровождая свой вопрос комплиментами, откуда она знает немецкий язык. Однако подробный ответ приводился в дневнике лишь гораздо позже. «Ее мать не говорила по-немецки, зато говорил отец. В Познани она изучала не только историю искусства, но и германистику. К тому же ее супруг, неплохо владевший еще и английским, был, судя по всему, большим педантом. «Ни одной ошибки не прощал. Вечно поправлял». Витольду, ее сыну, это пошло на пользу. Он хорошо говорит по-немецки, только как-то уж очень заковыристо, пожаловалась Александра. Чего, дескать, о ней самой не скажешь. Это верно. Но и не так мало внимания уделяло государство моей позолотчице, посылая ее в зарубежные командировки на заработки валюты для казны. Она и сама так считает: «Три месяца в Кельне, четыре месяца в Трире. Каждый раз что-то в голове остается». Недавно, когда мы ездили с магнитофоном в Вердер, она даже спела мне кельнскую карнавальную песенку».

Но это произошло позднее, к тому времени их идея уже самообособилась, обрела размах и зажила собственной жизнью. А в этот вечер, когда впервые зашла речь о том, какие права остаются у человека после смерти, Пентковская разволновалась, заговорила еще более отрывисто, чем обычно, и даже стала примешивать к немецким польские слова: «Последний приют свят. Надо, чтобы люди, наконец, помирились. Есть такое немецкое выражение «кладбищенский порядок». Niemiecki porzadek! Вот пусть и будет немецко-польский кладбищенский порядок. Пора нам этому учиться».

Должно быть, в холодильнике нашлась вторая бутылочка красного болгарского вина. Во всяком случае, дневник отмечает, что Пентковская стала чаще смеяться. Решке даже попробовал пересчитать «лучики морщинок» в уголках ее глаз. Впрочем, едва идея была сформулирована, разговор перешел к таким скучным материям, как организация ритуальных услуг, транспортировка покойных, сложности с перевозкой гробов или урн через границу, зато поводом для ее смеха, звонкого, как бубенчик, послужила попытка Александра подобрать название для их общей затеи.

Он предложил: польско-германское акционерное общество по созданию миротворческого кладбища. Она возразила, что, поскольку «немцы богаче», они должны стоять на первом месте, то есть пусть акционерное общество называется «немецко-польским».

В конце концов, памятуя о Вильно, оба согласились, что богатому и в этом смысле первому партнеру более пристало центральное место, а потому утвердили следующее название: польско-немецко-литовское акционерное общество по созданию миротворческого кладбища, сокращенно АО МК. Таким образом, второго ноября 1989 года акционерное общество было если и не учреждено, то по крайней мере провозглашено; недоставало, разумеется, ряда компонентов, а именно, прочих акционеров, учредительного договора, устава, регламентации делопроизводства, наблюдательного совета и – поскольку ничего на свете не дается задаром – учредительного капитала с банковским счетом.

Если, к несчастью, в доме не нашлось больше красного вина или, на худой конец, водки, то уж в бутылке медового ликера не могло его не остаться как раз на две рюмочки, которыми они и чокнулись. Он потянулся поцеловать ей ручку, как это принято у поляков. Тут она не рассмеялась. Затем вдовец откланялся. Вдова на прощание сказала:

– Надо все хорошенько обдумать. Утро вечера мудренее! – И добавила, впервые назвав его по имени: – Не правда ли, Александр?

– Да, Александра, – ответил он с порога. – Мы все хорошенько обдумаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю