Текст книги "Секретная зона: Исповедь генерального конструктора"
Автор книги: Григорий Кисунько
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
НАЧ. ВОЛНОВАХСКОГО РО НКВД
МЛ. ЛЕЙТЕНАНТ ГОСБЕЗОНОСТИ
(подпись) СОЛЯНОЙ
Так выглядел итоговый документ следствия по сведенным в одно общее дело обвинениям В. Т. Кисунько и А. Л. Ивашина, якобы завербованных Т. П. Чернышевым в контрреволюционную организацию. Документ, на основании которого (если вообще здесь уместно выражение «на основании») особая тройка постановила расстрелять обоих обвиняемых. Поразительно, что в следственном деле нет никаких отметок об ознакомлении обвиняемых с обвинительным заключением. Но есть еще две особенности дела № 01652, дичайшие даже для НКВД.
Во-первых, особая тройка в Донецке даже не снизошла до того, чтобы хотя бы увидеть тех, кого она постановила расстрелять. Это видно хотя бы из того, что 29 апреля 1938 года, когда тройка якобы выносила свое решение в Донецке, обвиняемые находились в Мариупольской тюрьме, как это следует из справки, приведенной в конце обвинительного заключения, датированного тоже 29 апреля.
Во-вторых, В. Т. Кисунько и А. Л. Ивашин были расстреляны в Мариуполе до фактического вынесения постановления тройки, дата заседания которой (то есть 29 апреля) была проставлена задним числом. Ибо физически невозможно было за один день – 29 апреля:
– составить и утвердить в мариупольском НКВД обвинительное заключение;
– доставить его из Мариуполя в Донецк для рассмотрения особой тройки УНКВД по Донецкой области;
– особой тройке – собраться, рассмотреть обвинительное заключение, оформить протокол своего заседания и его отправку в Мариуполь для исполнения;
– доставить протокол особой тройки в Мариуполь из Донецка.
Но если нельзя было управиться со всем этим за один день, то никто не решал мариупольским и донецким органам в предмайской спешке договориться заранее: Мариуполь направляет в Донецк 29 апреля обвинительное заключение, а Донецк гарантирует, что этой же датой будет оформлен протокол особой тройки с расстрельным решением. При такой договоренности снимались все препятствия к тому, чтобы 29 апреля «авансом» шлепнуть в Мариуполе двух кулацких контриков, изрядно надоевших «занимавшимся» с ними местным энкавэдэшникам.
И еще – об обнаруженных мной махинациях с архивно-следственным делом. Начались они с изъятия из подшивки двух листов (вероятно, связанных с доносами и доносчиками). Оформлено это пометкой с неразборчивой подписью на внутренней стороне папки в конце подшивки: «В деле 39 листов. Листы 9 и 15 отсутствуют».
Но если в деле 39 листов, то после листа под номером 38 с приведенным выше обвинительным заключением не должен ли следовать протокол особой тройки по рассмотрению обвинительного заключения?
На самом же деле под номером 39 подшито заявление младшего брата моего отца – Ильи Трифоновича (вх. К-373 от 22.XII 1956 года) с просьбой сообщить о судьбе арестованного брата. И далее за номером 40 добавлена копия исх. 6/3 21884 от 1957 г. за подписью майора Катунина:
«Уполномоченному КГБ при СМ УССР
по Сталинской области в г. ЖДАНОВЕ
Просим дать указания вызвать rp-на Кисунько Илью Трифоновича, проживающего в г. Жданове, ул. Пограничная, дом 24, и устно объявить, что его брат – Кисунько Василий Трифонович в 1938 году был осужден на 10 лет лишения свободы и, находясь в заключении, умер 18 сентября 1942 года от крупозного воспаления легких».
Одним словом, «органы» решили врать, но только устно. Такова была их «перестройка» после XX съезда КПСС. При этом письмо Ильи Трифоновича и письмо майора Катунина, подшитые к следственным документам после обвинительного заключения, – фактически вместо расстрельного решения тройки, – как бы дают подсказку, как надо отвечать (врать) о судьбе Кисучько В. Т. и Ивашина А. Л. при поступлении запросов от кого бы то ни было. Явный расчет на то, что родственники расстрелянных не станут маяться с их реабилитацией, смирятся с вестью об их почти естественной смерти.
Версия с крупозным воспалением легких, кроме того, изложена рукописной пометкой на свободной части листа № 38 после подписи составителя обвинительного заключения Соляного: «14/1 1957 г. сообщено Кисунько И. Т., что Кисунько В. Т. умер 18 сентября 1942 года от крупозного воспаления легких».
Но рядом с этой пометкой проставлен штамп: «Следственное дело пересмотрено и оставлено для дальнейшего хранения в архиве по фонду «осужден к ВМН». Значит, при пересмотре дел после XX съезда КПСС «осуждение к ВМН» было проштамповано как правильное.
А как же с протоколом заседания особой тройки? В деле отсутствует первоначальный документ о ее заседании. Только среди документов переписки о реабилитации, проведенной по требованию начальника особого отдела В. А. Сипкевича (в/ч 25617), появилась «Выписка из копии протокола № заседания тройки УНКВД по Донецкой области от 29 апреля 1938 г.», составленная по трафарету: «СЛУШАЛИ-ПОСТАНОВИЛИ-РАССТРЕЛЯТЬ».
Почему выписка, да к тому же из копии? Видно, даже в 1965 году было что хранить в тайне не только в подлиннике, но даже в оскопленной копии кошмарного документа из времен 1938 года. Дело в том, что на территории Украины «расстрельные» решения областных троек по групповым делам полагалось утверждать секретарю ЦК КПУ Н. С. Хрущеву.
Не нарком, не чин военный,
никакой не уклонист,
рядовой, обыкновенный
паровозный машинист,
в сорок два неполных года
ты оставил этот свет
с ярлыком врага народа, -
ярлыка страшнее нет.
Сорок два… Как это мало,
я постиг уже потом.
Мне отца недоставало,
когда сам я стал отцом.
Но, оправданный посмертно,
ты без стуков и звонков
появляешься, наверно,
в страшных снах клеветников.
Встань же, батько, прокурором
и возмездия порукой
стукачам и живодерам
и своей святою мукой
за злодейство с них спроси,
приговор произнеси.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Уж ты, доля моя! Ты меня не чуралась:
одарила сызмальства куркульским клеймом.
Словно кошка с мышонком,
ты мной забавлялась
и вломилась бедою в отеческий дом.
Так спасибо тебе: ты меня опекала,
не сгубила на ратных кровавых полях,
и вослед за отцом на расстрел не погнала,
не погнала этапом в кромешный ГУЛАГ.
Мои студенческие годы в Луганском пединституте я вспоминаю с глубоким и теплым чувством признательности к преподавателям-физикам Сергею Николаевичу Холодилину, Николаю Павловичу Охотскому, Михаилу Павловичу Чефранову, математикам Михаилу Гавриловичу Цук, Петру Дмитриевичу Богомолову, Григорию Ивановичу Кононикину. Они не блистали учеными степенями и званиями, но это были питомцы Санкт-Петербургского (кто старше), Ленинградского, Московского и Киевского университетов, хорошо владевшие предметами своего преподавания, прошедшие через школу таких университетских профессоров, как О. Д. Хвольсон, Н. Е. Жуковский, Н. Н. Лузин, Н. С. Кошляков…
Но вместе с тем все эти годы я находился под гнетущим страхом разоблачения меня как «классово чуждого элемента», и для этого страха было не мало оснований. Ибо то, что поиски чужаков где-то и кем-то постоянно ведутся, явно обнаруживалось в том, что в клуб института время от времени собирали всех студентов и преподавателей и объявляли об исключении из комсомола и из института таких-то, оказавшихся детьми кулаков. Среди них мне особенно запомнилась симпатичная румянощекая девушка по фамилии Лебтаг – из семьи немцев-колонистов, которых в те годы подчистую выселяли с юга Украины. И даже один из студентов нашей группы по фамилии Чуйченко оказался кулацким сыном. Каждый такой факт доводился до всего коллектива института с напоминанием о бдительности и еще раз бдительности.
Я попытался проанализировать наиболее вероятные поводы для моего разоблачения и продумать меры, чтобы их исключить. Среди таких поводов могло быть противоречие в «моей» биографии: отец с 1914 года – рабочий в Мариуполе, а мое место рождения – село Бельманка, 1918 год. Такой вопрос мог бы задать не только дотошный кадровик при бдительном изучении моего личного дела, но и любой бдительный комсомолец или профсоюзник при обсуждении моей кандидатуры на выборном собрании. Дело в том, что в тот период по правилам бдительности любой кандидат, выдвигаемый на выборном собрании, обязан был рассказывать свою подробную биографию, – даже если он просит самоотвод. Причем вопросы по биографии задавались с особой придирчивостью, и всякие действительные или мнимые неувязки могли стать поводом для специальной проверки кадровиками. Чтобы избежать такой опасности, я взял себе за твердое правило – «не высовываться» ни на комсомольском, ни на профсоюзном поприщах. И все же я на всякий случай придумал объяснение парадокса моего рождения: деcкать, в Гражданскую войну многие спасались в селе от городской голодухи.
Но такая моя версия могла быть вмиг разоблачена, если бы я ее пустил в ход в присутствии институтского комсомольского активиста, в котором я с ужасом узнал выпускника 1930 года сельской семилетки, в которой я учился в «кулацкой» группе пятого класса. Положение усугублялось тем, что этот активист в семилетке был одноклассником моего двоюродного брата Ивана, даже дружил с ним, и ему была хорошо известна наша фамилия. «Так где же вы жили до 1930 года: в селе или Мариуполе?» – мог бы спросить меня этот живой свидетель моего селянского происхождения. Мне повезло, что он был студентом литфака. И все же я набрался страха за два года, пока этот студент не закончил институт и не уехал из Луганска.
Однако во все институтские годы наиболее кошмарным в моем воображении представлялся такой случай, когда кадровик, листая мое личное дело, обратил бы внимание на то, что текст справки о рабочем стаже отца содержит строчку, явно вписанную другими чернилами. Ибо как бы ни подбирал я цвет чернил, но все равно разные партии чернил выцветают по-разному. Это была бы для меня катастрофа!
Была у меня и еще одна уловка, которая должна была уводить всех встречавшихся со мной от мысли о моем селянском происхождении: в украинскоязычной студенческой среде я сначала говорил только «по-городскому». В то время на юге Украины еще бытовало разделение языков на «городской» (русский) и «селянский» (украинский), и мне, якобы коренному горожанину, пришлось имитировать постепенное освоение своего родного языка. Заодно притворно постигал смысл «непонятных» слов из крестьянского лексикона. Например, поют: «…пропыв ярма ще и занозы». А что это такое – занозы, которые можно пропить?
На какой факультет поступать в институт? Я уже говорил, что для меня этот вопрос решался однозначно: только физмат. Как-то получилось, что в 7-9 классах я пристрастился к задачам по алгебре, геометрии и тригонометрии в объеме учебников и задачников бывших российских гимназий и реальных училищ. Но наиболее крутой поворот в моем интересе к математике произошел совершенно случайно в связи с выполнением мною очередного задания по отовариванию талонов на мясо в поселковом магазине. Отвесив мне, как обычно, вместо мяса несколько селедок, продавщица завернула их в какую-то странную бумагу, – вернее, в листы от какой-то книги, которые мне показались крайне любопытными. Дома я начал изучать засаленные селедочным жиром листочки, – очень интересно, а главное – понятно! С самого начала я наткнулся на объяснение с графической иллюстрацией понятия производной. Я побежал в магазин и попросил продавщицу разрешить мне выбрать для себя несколько листочков, чтобы получилось несколько страниц подряд. На это она ответила: «Бери, у меня этого добра хватает. И что ты нашел в этих бумажках?» Мне удалось установить, что это были листы из книги «Курс высшей математики для техникумов», автор – Брусиловский. (В те годы на Украине техникумы имели статус «узкоколейных» вузов.) Я раздобыл эту книгу, и работа с ней укрепила мою увлеченность математикой. Поэтому не случайно свои занятия на физмате я начинал в группе будущих математиков. Однако уже в первом семестре я обнаружил, что программа по физике у математиков, по моим представлениям, слабовата, и со второго семестра по моей просьбе я был переведен в группу физиков. Но при этом мне было разрешено сдавать экзамены и по математическим дисциплинам в объеме программы для математиков. Обучаясь в группе физиков, я продолжал участвовать в математическом кружке. Обратив внимание на мой интерес к математике, преподаватели математики М. Г. Цук и П. Д. Богомолов выразили желание заниматься со мной индивидуально по дополнительной программе. От этих занятий у меня сохранились самые теплые воспоминания и чувство благодарности к Михаилу Гавриловичу к Петру Дмитриевичу. И все же главным предметом моих занятий оставалась физика.
В школьные годы мои симпатии делились между математикой и физикой поровну. При этом в физике меня привлекала ее практическая значимость для электротехники, радиотехники и других отраслей науки. Не обошлось у меня и без увлечения радиолюбительством. Чтобы купить необходимые радиодетали, я пропускал школьные завтраки, которые сверх карточных норм отпускались по льготным ценам ученикам, и это позволяло мне каждый день копить по 20 копеек. Так был построен первый детекторный приемник, куплен антенный канатик с изоляторами. Но как раздобыть опорные мачты для антенны? С помощью дяди Ильи удалось добыть (ночью, чтоб никто не видел) две длинных водопроводных трубы из тех, что были завезены в поселок строителями, прокладывавшими водопровод с водозаборными колонками. Но мой отец, увидев трубы, задал мне взбучку и сказал, чтобы «сегодня же ночью» трубы были возвращены на их законное место.
Затеяв мальчишескую аферу с водопроводными трубами для антенных мачт, мы с дядей Ильей (бывшим всего на четыре года старше меня) совершенно не задумывались о возможных ее последствиях. А ведь до нас в Мариуполь доходили передаваемые шепотом слухи из Бельманки, где даже подростков хватают и судят за колоски, собранные на полях после уборки урожая! Вместо того чтобы вернуть трубы туда, где взяли, мы их спрятали, прикопав землей в огороде: надеялись, что со временем все уляжется и будет у нас стоять настоящая антенна. Но «со временем» пришлось забыть об этой затее, – после того что приключилось с Семеном Акимовичем Скрябиным, братом жены дяди Ивана и двоюродным братом моей матери.
Дядя Семен работал на заводе «Азовсталь» шофером на грузовике-полуторке. Однажды, доставив груз на территорию завода, он возвращался порожняком за новым грузом. На КПП у заводских ворот вохровец потребовал у него документ на груз. Шофер удивился: «Какой еще груз? Я же еду порожняком». Тогда вохровец указал на обрывки провода, которыми были подвязаны четыре угловые защелки, чтобы на ухабистых дорогах от тряски у грузовика не открывались борта кузова. Такие обрывки провода нетрудно было найти среди хлама, валяющегося на территории строящегося завода. Вохровец вызвал своего начальника, был составлен акт о краже проволоки, «виновника», пойманного с поличным, сняли прямо с машины, и после скорого суда загремел Семен Акимович на 8 лет в один из лагерей, строивших канал Москва – Волга. Хорошо помню обратный адрес на его письмах в Мариуполь: г. Химки Московской области, п/я 101. Вернулся он по амнистии, объявленной всем дожившим до нее «каналоармейцам» после хорошо организованной для Сталина и его соратников прогулки на катере по готовому каналу. Впоследствии Семен Акимович рассказывал, что выжить ему помогло то, что он не попал в землекопы, – благодаря своей шоферской специальности, оказавшейся дефицитной даже в ГУЛАГе.
И все же мне удалось проверить свой приемник у Володьки – сына инженера, проживавшего на верхнем этаже итээровского дома. У него на крыше была настоящая антенна, сделанная его отцом. Подключившись к антенне и заземлению, я долго возился с настройкой и подбором подходящей точки на кристалле детектора, пока не услышал в наушниках, – правда, не очень громко:
Конница Буденного раскинулась в степи…
Не веря своим ушам, я передал наушники Володьке, и после этого мы по Очереди передавали их друг другу, слушая передачу «аж из Харькова».
От Володьки домой я мчался вдоль заводского забора, размышляя о том, как поделюсь с матерью и скупым на похвалы отцом. Размечтавшись, не успел посторониться вовремя от встретившихся мне двух пьяных верзил. Один из них влепил мне затрещину, плюнул в лицо липкой, вонявшей водкой слизью, прорычал:
– Кышш с дороги… – и добавил похабное, по-южному расцвеченное ругательство.
Я отскочил в сторону и побежал, прижимая к себе приемник, но у меня с одной ноги соскочила галоша: по торжественному случаю в этот воскресный июльский день я был в новеньких, надетых на носки галошах, доставшихся отцу по талону в «ударном» магазине.
Один из верзил подобрал галошу и швырнул ее за заводской забор.
– Хулиган! Дурак! – выкрикнул я.
В ответ у хулигана в руке сверкнул нож, и я, потеряв хлопавшую на ноге вторую галошу, быстро помчался к палисадничку у ближайшего дома. Там по случаю выходного дня отдыхала компания рабочих: одни играли в домино, а другие наблюдали за игрой. Увидев вбежавшего во двор мальчика и гнавшегося за ним хулигана, двое дюжих парней подошли к калитке. Хулиган выматерился, повернул обратно, по дороге подобрал вторую мою галошу и отправил вслед за первой. Господь Бог словно бы вразумлял будущего генерального конструктора знамением: дескать, создавая новую технику, не забывай о хулиганах, готовых вознаградить тебя за нее плевками и оплеухами.
Но вскоре моя заинтересованность в физике внезапно переместилась из области научно-технической в область познавательно-теоретическую. Случилось это на уроке физики, когда впервые появившийся у нас новый учитель без всяких предисловий просто сказал, что сейчас мы выведем основное уравнение кинетической теории газов. Оказывается, можно очень красиво, – иначе не скажешь, – математически объяснить и вычислить давление газа, рассматривая движение молекул, из которых он состоит. И тем самым, как бы мимоходом, доказать математически закон Бойля и Мариотта. Передо мною открылось окошко в тончайшую область физики, где математика заменяет физические приборы, где без математики делать нечего. Много позже я узнал, что эта область называется теоретической физикой, но и не зная ее названия, я представлял себе ее как некий сплав физики и математики, как настоящую физику. Разумеется, в пределах моих школьных представлений я никакого понятия не имел о взаимодействии теоретической и экспериментальной физики. Таковы были истоки моих равновеликих усилий к изучению как физики, так и математических дисциплин на физмате.
Мой способ изучения теоретической физики заключался в том, что я не конспектировал лекции, а только слушал. Потом обкладывался книгами, программами университетских курсов и изучал предмет лекций по возможности в изложении разных авторов. И только после этого составлял конспект, стараясь изложить материал изучаемого курса «по-своему». Такая работа, конечно, отнимала много времени, не оставляя его для каких бы то ни было развлечений. Я совсем не интересовался девушками и, возможно, приобрел среди них репутацию лопоухого отличника. В этом духе я стойко держался даже после того, как был снят запрет на западные танцы и при институтском клубе открылись платные курсы, на которых под баян изучались фокстрот, танго, румба, вальс-бостон. Но Женя С. и Шура В. все же уговорили меня записаться в школу танцев в качестве партнера Шуры. Женя, жених Шуры, стеснялся подчеркивать свой маленький рост рядом с невестой, бывшей почти одного роста со мной. На занятия танцевальной группы мы приходили втроем. После занятий Женя, ожидавший нас в фойе, уводил Шуру, а я возвращался в читальный зал к оставленным там книгам и тетрадям. Но однажды шустрая подруга Шуры – Вера, оказавшись во время танца со своим партнером рядом с нами, предложила Шуре временно поменяться партнерами. Дескать, нельзя научиться танцевать только с одним и тем же партнером. Шура, как мне показалось, охотно согласилась. Может быть, я был неважным партнером, так как не мог сосредоточиться на танце, а обдумывал что-нибудь из физики или векторного исчисления. А может быть, это был девичий заговор насчет меня, потому что обратный обмен партнерами не состоялся. Впрочем, я и сам заметил, что фокстротные «елочки» с Верой у меня получаются необычайно складно, не то что с Шурой. И теперь после танцев я уходил не в читальный зал, а в укромную аллейку парка вместе с Верой.
Необыкновенно оживленная, заразительно веселая, Вера, бывая со мной в парке, любила петь, пританцовывая под собственное пение:
Я вся горю, не пойму от чего…
А потом с разбега и неожиданно, как настоящий пожар, налетала на меня, я неуклюже кружился с ней, и мне казалось, что она действительно горит и что во мне самом гудит, бушует ворвавшееся от нее пламя. Вспышки пламени сменялись затишьями, когда она замолкала и мы сидели на скамейке глаза в глаза. А потом она с озорством разлохмачивала мою шевелюру, вырывалась из моих неумелых объятий и снова пела:
Милый может гасить все пожары, но не может гасить только мой.
Вера начала вытаскивать меня в кино. В читальном зале мы тоже садились вместе.
…В наш последний вечер Вера была особенно оживленной, неистово веселой, но чувствовалось во всем этом что-то ненастоящее. Она спела, вероятно, весь репертуар Любови Орловой и Эдит Утесовой, плясала, кружилась, взяв меня за руки. Мы были в парке до рассвета. Потом, склонившись ко мне на скамейке, словно бы сникла, в ее взгляде погасли огоньки наигранной веселости, и она сказала:
– Нам пора, мой милый… Мой самый милый и самый глупый! Я выхожу замуж… Он был призван с нашего курса в летную школу и сейчас ее заканчивает. Но люблю я тебя. Глупенький мой, ты еще совсем-совсем мальчик! Прощай…
Да, я глупо поступил, встречаясь с Верой. Что мог дать ей клейменый сын и внук изгоев, живущий под страхом того, что его в любой момент могут вышвырнуть из института, и притом с самыми непредсказуемыми последствиями?
Летом 1936 года группа выпускников Луганского пединститута совершала экскурсию по маршруту Луганск-Харьков-Москва-Ленинград. Это была для них коллективная премия за отличную или – как тогда говорили – ударную, стахановскую учебу. В группе было и три студента, окончившие второй курс: математичка Вера Б., физик Шура Чебанов и я.
Руководители кафедры физики посоветовали мне воспользоваться экскурсионной оказией и попытаться оформить перевод на физфак МГУ или ЛГУ, для чего мне были выданы необходимые документы. Однако и в МГУ и в ЛГУ мне заявили, что против перевода нет возражений, но меня могут зачислить только без предоставления общежития. Забегая вперед, скажу, что через год мною была предпринята попытка перевестись в Киевский госуниверситет, и она не удалась опять-таки из-за общежития. Но зато во время пребывания в Москве мы Шурой Чебановым ухитрились раздобыть в МГУ редкие книги и конспекты лекций, издававшиеся в виде брошюр, нумеровавшихся как «Выпуск 1», «Выпуск 2» и г. д. Очень не просто было подобрать все эти выпуски подряд, не пропустив ни одного номера. Для этого приводилось даже пропускать посещения некоторых достопримечательностей столицы.
Может быть, из-за этих отлучек от экскурсионной группы у меня никаких особенно ярких впечатлений Москва не оставила, – кроме, конечно, потрясающего впечатления от метро. Невыразительные дома массовой купеческой застройки, трудно усваиваемые расположения улиц и переулочков, удивительно мало зелени, обшарпанные храмы. На улицах много видов лошадиного транспорта. Вот торжественно, с достоинством, тащит свою поклажу на огромной платформе его величество битюг – тяжеловоз. А его обгоняет легкомысленно верткий, словно бы игрушечный лихач. У каждой лошади – головной убор из белой плотной ткани с прорезями для ушей, благодаря чему лошади немного смахивают на московских модниц в белых шляпках. Как молодой человек, я, конечно же, не мог не обращать свои изучающие взоры на московских девушек. Среди них было немало настоящих красавиц, но все они были бледнолицые, будто вылепленные из брынзы. Ни тебе румянца, ни загара. Однажды я даже шутя спросил у Шуры Чебанова – не в сундуках ли их выращивают? Шура заметил, что это ведь блондинки. Но я ответил, вспомнив голубоглазую певунью Веру: «Но разве можно их сравнивать с нашими блондинками, разрумяненными и раззолоченными жарким южным солнцем?»
Особенно живописный вид московским улицам придавали милиционеры-регулировщики в белых касках, белых гимнастерках и белых, до локтей, перчатках. Весь шик был не только и не столько в новой форме одежды, которой еще не было у милиционеров в провинциальных городах. Нельзя было не залюбоваться и торжественными, артистически отточенными движениями регулировщиков. Вообще же было заметно, что московская публика тоже была в среднем одета лучше и чище, чем, например, в Мариуполе и Луганске. Я это объяснял тем, что в Москве много чиновного люду и сравнительно немного особо грязных производств.
В Москве наша экскурсионная группа размещалась в общежитии Московского пединститута в Хилковом переулке. Вечерами экскурсанты выбирали себе развлечения по вкусу, – главным образом, это были посещения рядом расположенного Парка культуры и отдыха. Меня же тянуло вниз по Хилкову переулку к Москве-реке. Мне нравилось быть там наедине с самим собой, сидеть у самой воды, слушать ее тихий плеск о берег, тогда еще не одетый в бетон, смотреть на отражение огней в ночной реке. Я засиживался допоздна, даже после того, как на том берегу, за мостом, в парке умолкала музыка, останавливалось «чертово колесо», закрывались все аттракционы. Этот клочок московской земли, еще не причесанный урбанизацией и не подстриженный ею под городской «ноль», напоминал мне о нашей маленькой Берде в Запорожской области. Здесь даже верба, – в самой Москве, а мне кажется, что она точно такая же, как та, под которой я мальчишкой сидел с самодельной удочкой, потом купался, ловил раков. Великую связь времен и народов символизирует сходство этих двух верб! Разве не выходцы из Киевской Руси основали Москву? Так же, как мою маленькую Бельманку основали люди из Московии, – беглые крестьяне из Тульской и Курской губерний, переселенцы из Смоленской губернии, – вместе с коренными запорожцами, тоже из бывших беглых украинцев, русских и белорусов. И выходит, что я хотя и мужицкого роду, но не хуже самого царя могу именоваться: Великия, и Малыя, и Белыя России дедич и отчич!
– Кулацкий дедич и отчич, – напоминал мне безжалостный внутренний голос, пресекая парение моих мыслей…
Когда экскурсанты прибыли поездом из Москвы в Ленинград, было еще рано, нужные нам учреждения были закрыты. Поэтому всем разрешили отлучку с вокзала на два часа.
Мы с Шурой Чебановым вместе вышли на привокзальную площадь, наткнулись на фигуру царственного всадника, прочитали надпись в стихах насчет «пугала» и пошли дальше, но вскоре какая-то сила нас остановила. Мы изумленно смотрели на открывшуюся перед нами перспективу идеально прямой улицы, вымощенной не булыжниками, а торцами просмоленных деревянных шестигранников, безупречно точно подогнанных друг к другу. В этот ранний час улица была совершенно пустынной, и от этого еще более пленительной представлялась ее непередаваемая красота, не нарушаемая посторонними предметами.
– Это что за улица? – спросил у меня Шура.
Хотя я, как и он, был впервые в Ленинграде, мои товарищи считали меня знатоком этого города. Я был заочно влюблен в Ленинград, по-хорошему завидовал моим бывшим мариупольским одноклассницам Жене и Тосе, которые учились в ленинградских вузах. Встречаясь с ними во время каникул, я жадно слушал их рассказы о Ленинграде. Даже такие названий; как Зимний, Смольный, площадь Урицкого, проспект 25 Октября, проспект Володарского (где жила Женя), набережная Рошаля (где жила Тося), – все эти названия были для них столь же привычными, как в Мариуполе Слободка, Садки, Новоселовка, Жабовка или название какого-нибудь другого поселка. Оказывается, существуют на свете с виду обыкновенные, а на самом деле самые счастливые студенты, которые запросто могут пройтись точно там же, где проходил Пушкин, или выйти из трамвая на остановке, где кондуктор небрежно объявит: «Зимний». Как будто это не знаменитый дворец, а, например, наш заводской клуб или наша 20-я средняя школа. И эти же студенты могут запросто бежать с книжками и тетрадями по набережной Невы, опаздывая на занятия, – и это как раз напротив Медного всадника? Как это можно: в Ленинграде – и опаздывать на занятия?
Но главное – я знал, что в Ленинграде работают в знаменитом физико-техническом институте и преподают в вузах такие профессора, как Иоффе, Семенов, Френкель… Одно дело учиться по их книгам, а другое дело – еще и слушать их лекции.
Я подолгу изучал план Ленинграда, помещенный в энциклопедии. И вот сейчас не могу ответить на элементарный вопрос своего приятеля: «Что это за улица?»
По этой улице мы продолжали идти в направлении к видневшемуся вдали сверкающему золотому шпилю на куполе какого-то здания. На каждом шагу нас что-нибудь вновь и вновь приводило в восторг. Вот мост с четырьмя фигурами бронзовых коней и их укротителей, памятники, дворцы, снова мост, соборы, памятники, еще один мост. Мы были настолько поглощены созерцанием этого великолепия, что даже не догадались взглянуть на таблички с названиями улицы и с номерами домов. Только в конце улицы (который оказался ее началом) я обратил внимание на такую табличку и шлепнул Шуру по плечу:
– Какие же мы с тобой лопухи! Ты спрашиваешь, что это за улица? Это же Невский! Смотри: «Улица 25 Октября». А это – адмиралтейская игла, вот – Главный штаб, Зимний и Дворцовая площадь.
Мой воображаемый Ленинград померк перед реальным.
Пройдя мост через Неву, мы спустились по гранитным ступенькам прямо к воде между странными колоннами с врезанными в них лодками.
– Шура, давай искупаемся, – сказал я.
Бледнокожий грузноватый Шура не спеша снял очки, протер их толстенные стекла, потом, поеживаясь, пригладил ладонями аккуратную жиденькую прическу, будто прикрываясь от пробивающегося сквозь нее утреннего холодка. И только после этого начал развязывать шнурки на ботинках. Я решил не ждать медлительного Шуру, быстро разделся, сделал глубокий вдох, похлопал себя по резко обозначившимся при вдохе ребрам, потом выбросил руки вперед над головой и нырнул. Про себя решил вынырнуть как можно дальше, а потом крикнуть Шуре, как когда-то мне самому кричал Митька в запруженной речке возле сельской водяной мельницы:
– А ну, попробуй, донырни сюда! Или слабо?
Но меня обожгла непривычно холодная, будто ледяная, вода, и от этого перехватило дыхание. Выходит, не подумал, я о разнице температур между Азовским морем и Невой. И еще почувствовал, что запутался в густой цепкой траве под водой. Разглядеть ее было невозможно, так как вода оказалась непрозрачной. Конечно, я испугался и, выпутываясь из тины, поспешил вынырнуть и тут же услышал звук милицейского свистка. Рядом с Шурой, так и не успевшим раздеться, стоял милиционер и выразительным жестом как бы выманивал меня из воды. А я, подгоняемый не столько свистком, сколько холодом, стуча зубами, преодолевая тину, плыл к своей одежде, к Шуре и к милиционеру. И еще с гордостью подумал, что у ленинградских милиционеров точно такие же нового образца белые гимнастерки, шлемы и перчатки, как у московских. В Донбассе таких еще нет. Еще бы: Ленинград – это Ленинград! И почему это некоторые так рвутся учиться в Москву? Нет, я сегодня же пойду в ЛГУ с бумагами насчет перевода. А если не получится, то по окончании института обязательно попробую поступить в аспирантуру именно здесь, в городе на Неве.