Текст книги "Секретная зона: Исповедь генерального конструктора"
Автор книги: Григорий Кисунько
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
Пока отец стоял наверху, подошло время перерыва, раздался звонок, зашумели институтские коридоры и постепенно стали словно бы наполняться… песнями. Студенты, в большинстве своем выросшие в украинских селах, занесли с собой в институт сельскую традицию – петь, если оказываются вместе хотя бы два-три хлопца и выдалась свободная минута. А здесь – ого, сколько хлопцев и девчат! И перерыв – целых пятнадцать минут. И вот уже физики и математики с выпускного курса сбились плотным кружком в коридоре и поют. Одна песня сменяет другую: «На городи вэрба рясна…», «Дивка в синях стояла…», «Ой, на гори цыганы стоялы…», «Не спи, вставай, кудрявая…»
Пробовали устроить состязание по песням между физиками и математиками, но вместо этого каждый раз получался великолепный объединенный хор соревнующихся сторон: когда одни начинали петь – другие невольно подхватывали песню своих соперников.
«Здорово, шельмецы, поют», – подумал отец, спускаясь по лестнице на второй этаж и незаметно для себя подмурлыкивая песне. Между тем его сын выделялся в поющей компании тем, что размахивал руками, подражая дирижеру, а по окончании каждой песни объявлял: «Следующий номер нашей программы…» Только вместо фрака дирижер был одет в зеленую бумазеевую куртку от лыжного костюма. В какой-то момент он случайно взглянул в сторону наблюдавшего за ним отца, застыл в дирижерском взмахе и двинулся по коридору:
– Здравствуй, отец!
В детстве я называл отца «папа», но потом как-то отвык от этого, считая, что «папа» звучит не по-мужски.
– Здравствуй, студент или регент… если не шутишь. Что тут у вас такое: физмат или школа певчих?
– Здесь – интегралы грызут и песни поют. А ты как здесь оказался?
– Я ведь тоже студент… паровозный. Без отрыва от производства заканчиваю курсы мастеров социалистического труда. Вся наша группа здесь на экскурсии. Показали нам, машинистам, завод, где делают паровозы. Через два часа – поездом обратно.
– Подожди минутку, я сбегаю в деканат, попрошу отпустить меня с занятий. Провожу тебя на вокзал.
– Не надо. Пропустишь занятия, опять двойку схватишь. И без этого их у тебя хватает. Мне даже письмо из института прислали. В былые времена проучил бы я тебя ремешком за такие дела. А сейчас что мне с тобой, дылдой, делать?
Дылда не подал виду, что заметил озорные искорки во взгляде отца, маскируемые суровым нахмуром бровей, и в тон ему ответил:
– Я ведь стараюсь и сам не понимаю, почему так получается.
Отец решил первым нарушить избранную им игру, но остался верен своему строгому нраву и привычке не перехваливать сына:
– Видел я твои портреты, стахановец учебы. – Последние слова он произнес с нескрываемой иронией. – Тоже мне, рядом со стахановцами труда выставили! Этого я не понимаю. Рано вашего брата почетом баловать. Ведь еще ничего и не сделал, только учишься. Выучишься, поработаешь – вот тогда и посмотрим, что из тебя получилось.
Выйдя из института, мы трамваем доехали до вокзала. Но в вагоне отец внимательно продолжал разглядывать меня с головы до пят и наконец начал как бы насквозь просвечивать взглядом мою обувь.
– Ну-ка, стахановец учебы, покажи свои галоши, – сказал он мне, когда мы были уже в здании вокзала.
Галоши были в порядке, но под ними на ногах студента оказались остатки прорезиненных, бывших когда-то синими, «спортсменок», а точнее – их матерчатого верха со шнурками. От некогда резиновых подошв не осталось и следа: вместо них сквозь дырявые носки просвечивали подошвы самого студента. Зато в сочетании с галошами такая обувь выглядела вполне прилично.
Отец покачал головой, а я пробормотал:
– Это ничего, мне в профкоме обещают талон на ботинки.
Идею столь искусной маскировки я позаимствовал у своего сокурсника Жоры – известного пижона и сердцееда. У него был приличный костюм, приобретенный им по талону еще в те времена, когда Жора работал на заводе, неплохо зарабатывал, учился на рабфаке. Но под пиджаком у Жоры не было ни рубахи, ни даже майки. Зато Жорину грудь в вырезе пиджака прикрывал крохотный кусок белой ткани размером с детский слюнявчик, к которому пристегивался воротничок от рубахи. Таким образом Жоре удавалось всегда быть при галстуке и в белой рубашке.
Отец, разоблачив мой обувной камуфляж, начал поглядывать то на мои ноги, то на свои ботинки, потом сказал:
– Давай меняться. И не мотай головой, скорее переобувайся.
– А как же ты? Мне только пробежать от общежития до института и обратно. Совсем рядом. А ты в чем будешь ходить на работу?
– Машинистов ни спецодеждой, ни обувью не обижают. Разве ты не слышал, что транспорт – родной брат Красной Армии? И вообще, прекрати разговоры, а то мне и вправду придется по старой памяти тряхнуть ремешком…
В зале ожидания один за другим стали появляться другие участники мариупольской группы паровозных машинистов, которые в шутку называли себя «паровозными студентами». Один из них был с длинными усами неопределенного цвета: не то седыми, но прокуренными, не то рыжими, но поседевшими. Здороваясь со мной, он сказал:
– Во имя отца и сына, ты, хлопче, значит, даже похож немного на свой портрет, значит, во Дворце культуры. А вот отец твой, значит, не узнал тебя на портрете и говорил, что это, значит, не сын, а, мабуть, однофамилец. Но сейчас и я вижу: разул – значит, сын. Значит, учишься?
– Да, вроде того, значит, – ответил я, невольно подлаживаясь под говор этого человека.
– Ну, давай-давай, значит. Может быть, на свете одним дурнем меньше станет.
– Э, Прокоп, не скажи, – вмешался другой машинист. – Дурень – он дурнем и останется, сколько его ни учи. Говорят же: сколько свинью ни отскабливай, а она все равно хрюкнет.
– Да еще тут же, значит, и пукнет, – в рифму добавил усатый, – и даже так, значит, насвинячит, что, короче говоря… – Прокоп добавил словцо, поясняющее, как именно насвинячит.
Все расхохотались, кроме моего отца, который сделал вид, что разглядывает расписание поездов: он чувствовал себя неловко от подобных шуток в присутствии сына.
И все же, значит, – продолжал Прокоп, – приятно видеть, когда животная начинает свою ученость показывать. Вот я видел когда-то циркача с ученой собачкой: он показывает ей большие цифири на картонках, похожих на рубль, трешку или пятерку, а она, окаянная, ровно столько раз и гавкает, сколько ей рублей покажут. Вот так же, уважаемый, и свинью можно обучить.
– Но только не дурня, – не сдавался уважаемый. – А свинья и ученая останется свиньей. И, между прочим, ту самую цирковую собачку для того и обучали, чтоб такие дурни, как мы с тобой, деньги за билет платили и радовались, что она за наши гроши да на нас же и гавкает…
В это время объявили посадку на поезд, идущий в Мариуполь.
Усатый попрощался со мной за руку с напутствием:
– Бувай, значит, здоров, хлопче, добре учись, и дай тоби Боже не стать ученой свиньей.
С отцом мы простились, по своему обыкновению, без телячьих нежностей, крепко, по-мужски, пожав друг другу руки.
Поезд лязгнул вагонными сцепками, двинулся с места и начал набирать скорость. В тамбуре вагона рядом с усатым стоял мой отец, и мне, когда я отвечал на прощальные взмахи отцовской руки, вдруг показалось, что отец уезжает не в Мариуполь, а куда-то далеко-далеко, откуда – нет возврата. Меня охватила какая-то смутная тревога, и я жадно всматривался вслед удаляющемуся поезду, и даже когда он скрылся – я долго стоял на перроне, будто бы ожидая возвращения поезда и возвращения той минуты, когда мы прощались с отцом.
Ни отец, ни я не знали, что это наше прощание было прощанием навсегда.
Стоя на перроне, а затем возвращаясь в институт, я не переставал думать об отце, вспоминал, как в долгие зимние вечера в нашей сельской хате мать сидела за прялкой, а отец занимался всякой хозяйственной всячиной: сплетал из лозы двуручные корзины для сена или соломы – «сапетки», мастерил деревянные грабли, чинил шорную упряжь. А для мариупольского дома он мастерил всю оконную и дверную столярку, и вид у нее получился вполне городской. Но особенно быстро и легко удавалось отцу осваивать разные машины и механизмы. Был он шофером в армии, трактористом в Бельманке, сейчас на хорошем счету среди паровозных машинистов. Помнится, поехали мы с ним на маслобойню в село Андреевку, заняли очередь среди других подвод на сдачу семечек. Порядок простой: подошла очередь – сдаешь семечки, и их тут же запускают в лущильню, дробильню, на жаровни, под масляный пресс – и, пожалуйста, получай масло и макуху. И все это на глазах у заказчика. Но на этот раз что-то испортилось в механизме пресса, в очереди образовался затор. Местные механики ковырялись в механизме, но безуспешно. Несколько часов простоял мой отец, наблюдая за их работой, потом предложил: дайте, мол, мне посмотреть. Его послали подальше, но очередь взбунтовалась. Мужики пригрозили повернуть подводы на другую маслобойню. Отца допустили к прессу, и он быстро его наладил. Как было тогда мне, шестилетнему мальчишке, не гордиться своим папой! Встречаясь с мальчиками с других подвод, я говорил: «Это мой папа починил маслобойню!»
…Сейчас отец в вагоне поезда под впечатлением расставания с сыном, может быть, вспоминает свою молодость, сравнивает с молодостью своего сына. Шестнадцатилетний Василий ушел на строительство железной дороги недалеко от своего села. Подносил и утрамбовывал грунт и песок на месте будущей насыпи, укладывал шпалы, рельсы, забивал кувалдой костыли, крепящие рельсы к шпалам, работал кочегаром на «кукушке».
После двух лет работы на железной дороге ему исполнилось 18 лет, и он поступил молотобойцем на мариупольский металлургический завод. В Мариуполе работала у разных людей служанкой, а потом кухаркой у самого городского головы и его будущая жена – односельчанка Надя из бедной семьи Скрябиных.
Родители отдавали Надю с девятилетнего возраста в люди, где она служила за то, что ее кое-как кормили и одевали. Это были обычно многодетные семьи в своем же селе. В 14 лет она уехала в Екатеринослав, там была служанкой в семье итальянского инженера, представителя фирмы, строившей трамвай в этом городе, потом служила кондуктором трамвая.
В 1914 году первым призвали старшего брата Ивана защищать веру, царя и отечество, и Василию пришлось вернуться в село, чтобы заменить Ивана в хозяйстве отца. Вскоре в село вернулась и Надя, они поженились, но потом и Василия призвали в армию, и остались его родители на хозяйстве со своей детворой и с двумя невестками: Евдокией с годовалым Ваней и с беременной Надей. Нелегкая ноша крестьянского труда выпала на долю невесток, и разрешилась Надя мертвой девочкой.
Василий служил на Кавказском фронте, побывал в Эрзеруме, отбитом у турок русскими войсками, и в это время ему было ровно столько лет, сколько в этом году будет его сыну Григорию, когда тот получит диплом физика. А он, Василий, так и остался со своими двумя классами и одним коридором церковноприходской школы. Правда, на курсах соцмастеров он познакомился с алгеброй и тригонометрией и мог потягаться по Шапошникову и Вальцову, Рыбкину и любым другим задачникам даже с молодыми в цеху, которые учились на рабфаке или в вечернем техникуме. Но все же не зря говорят, что молодым у нас дорога, старикам – только почет. Хотя он еще не старик, но и в свои 42 года ему уже не угнаться в учении за молодыми. Скоро и его сын Григорий, а за ним и дочь выйдут на свои дороги, и ему с Надей вздохнется легче. Еще, как говорится, и сами поживем, и на детей нарадуемся, и внучат понянчим. Вот только слепить бы в этом году или купить какую-нибудь халупу в поселке. А на участке возле халупы он обязательно разведет виноград.
О хорошем винограднике он мечтал еще в Бельманке. Для него была в задумке отведена часть приусадебного участка, примыкающая к выгону. Виноградниками он «заболел» после того, как в войну побывал на Кавказе. Достал книжки по виноградарству и по ним осенью 1929 года заложил на облюбованном участке несколько рядов виноградных саженцев. Но его неожиданно остудил старший брат Иван. Однажды, вернувшись из окружного центра, он сказал: «Надвигается большая беда. Какая – потом увидим. Из села надо удирать. Устроимся работать на завод, участок земли для постройки дома мне обещают. За год надо построить дом, навалиться на него всем нашим гуртом, и переезжать семьями, бросать все…»
«И все же беду, считай, пережили, и будет у нас с Надей свой домик, садик и свой виноград. Все образуется…»
С этой мыслью под мерный стук вагонных колес Василия Трифоновича стало клонить ко сну, и он уснул, не подозревая, что все обернется и «образуется» совсем не так, как ему думалось.
Старший брат моего отца Иван Трифонович в Бельманке последние годы совсем отошел от крестьянских дел и забот нашего «семейного колхоза», возглавлявшегося дедушкой Трифоном Герасимовичем. Их тащили на себе мой отец и другие младшие братья. Они даже в кузнице поднаторели и вполне обходились без дяди Ивана. А он был полностью занят делами сельскохозяйственного финансово-кредитного товарищества в качестве его председателя. Для конторы этого товарищества он построил великолепное здание из красного кирпича под кровлей из оцинкованного железа. К конторе примыкал дворик в виде площадки, на которой всегда можно было увидеть, осмотреть, потрогать всевозможные сельскохозяйственные машины с непривычными нерусскими названиями. Иван Трифонович часто выезжал по делам товарищества в Мариуполь, Бердянск и другие города, привозил оттуда всякие диковинные вещи, вроде охотничьего ружья, охотничьих собак с такими нерусскими кличками, как Нинэлла, Рекс…
Однажды он привез черный резиновый мяч для игры в лапту, и его старший сын Ванька принес этот мяч в школу. О таких мячах бельманские ребята не имели понятия. У нас были мячи, свалянные из шерсти и обшитые кожей. Ванька делал пассы мячом об землю – то, что никак невозможно сделать деревенским мячом. Из своих рук он мяч не выпускал, и ребята с большим трудом уговорили его провести хотя бы один кон игры в лапту с этим мячом. Но во время игры мяч вроде бы нечаянно залетел в колодец, находившийся в школьном дворе. Колодец был сухим, и на его дне хорошо был виден мяч, но как его достать, если на барабане сруба нет каната? Это была явная проделка ребят, живших вблизи школы, но они успокаивали Ваньку: мол, завтра приходи в школу с канатом, и после уроков достанем мяч. Конечно, на следующий день мяча в колодце уже не было.
В связи с частыми разъездами дядя Иван и одеваться стал по-городскому. Особенно представительно выглядел он в дубленой бекеше со смушковой выпушкой, в папахе из добротного каракуля, в начищенных до зеркального блеска хромовых сапогах.
Вращаясь по своим служебным делам в райкомовских и окружкомовских кругах, дядя Иван тем не менее оставался беспартийным, но при этом, видимо, вовремя уловил надвигающуюся на крестьянство беду и решил податься в город, бросив свою вроде бы выгодную службу. И это по его подсказке перебрался на завод мой отец, а за ним потянулись и другие братья. Дяде Ивану его работа в кредитно-финансовом товариществе была засчитана как рабочий стаж, дающий право на получение земельного участка в рабочем поселке. Поэтому и дом в Мариуполе, задуманный как база для «великого переселения» из Бельманки, строился братьями сообща, хотя записан он был на имя Ивана Трифоновича.
Мудрым оказался дядя Иван: останься он председательствовать в Бельманке – стал бы или раскулачни-ком, или подкулачником. А теперь, в Мариуполе, он – кузнец, рабочий человек, ударник, опора для всего «семейного колхоза».
И вдруг эта опора рухнула. 8 сентября 1933 года дядя Иван, находясь на отдыхе в санатории, утонул во время купания в Днепре. Его жена Евдокия – двоюродная сестра моей матери, овдовев, сначала пустилась в гульбу с холостыми младшими братьями покойного мужа, но мой отец их приструнил, и тогда она стала искать утеху среди приятелей своего старшего сына. И вот теперь живет у нее незарегистрированный примак – Иван Хомчак, всего на четыре года старше ее сына Ивана.
Хомчак – не по годам разбитной малый. Это он надоумил Евдокию отсудить на свое имя дом, построенный братьями. Суд определил, чтобы мой отец платил Евдокии по государственным расценкам квартирную плату за занимаемую нашей семьей комнатушку. Больше «квартирантов» в доме не осталось: Илья и Дмитрий поженились и живут с женами на частных квартирах, копят деньги на постройку собственных гнезд. Копит деньги и мой отец, присматривает, где бы купить себе дом. И Захара нет.
Хомчак дико напивается с сыном Евдокии Иваном и другим ее приятелем – Арсенем, который еще раньше хаживал к вдове. Во хмелю примак дебоширит, грозит, что всех вышвырнет «из нашего дома», а моего отца, как кулацкую контру, посадит.
Арсень – скользкий тип, известный тем, что околачивается в разных компаниях и ведет провокационные разговоры, за которые другого давно бы посадили. Говорят, что он – тайный доносчик НКВД. Однажды моя мать случайно услышала, как Арсень шепнул Евдокии: «Еще не взяли? Ну, ничего, теперь уже недолго осталось ждать».
Даже младший сын Евдокии, школьник, как-то сказал моей матери:
– А я про дядьку Василя такое знаю!
– Ну, так расскажи.
– Нельзя, это государственная тайна. Придет время – сами узнаете.
И моему отцу однажды по секрету сказал дядя моей матери, который служил где-то в Донецке, может быть, даже в НКВД:
– Немедленно бросай все и уезжай куда-нибудь подальше от Донбасса. Здесь с тобой может произойти непоправимая беда.
– У меня совесть чиста, никуда я не поеду.
– Пойми, я рискую головой, говоря тебе об этом. Только ради Надюши, чтобы она не осталась без мужа. Делай то, что я говорю. По секрету скажу, что старший брат Нади послушался моего совета, и теперь ему ничто не угрожает.
Отец не послушался совета маминого дяди. Будь что будет!
Между тем и сама Евдокия как-то в сердцах сказала моей матери:
– Вы с Василем корите меня за вдовьи развлечения? Хорошо, скоро и ты узнаешь, что значит быть вдовой.
В юности Евдокия была недурна собой: пышнотелая, румяная, бойкая в танцах, веселая, беспечная певунья и хохотунья, может быть, немного глуповатая, но зато во всем селе только у ее отца и еще двух мужиков хаты были крыты не соломой, а черепицей, в хате были деревянные крашеные полы, да и в остальном хата у Акима Скрябина была не похожа на другие. Она состояла вроде бы из трех впритык поставленных хат, разделенных между собой глухими стенами. Из них средняя служила жильем для семьи, в другой был добротный амбар, в третьей хранился всевозможный инвентарь, брички, сбруя, дроги и даже ульи с уснувшими на зиму пчелами. А для скота были отдельно стоящие помещения – не то что у других мужиков, которые и жили под одной крышей со своей скотиной. У таких голодранцев, прежде чем попасть с улицы в жилую хату, надо было пройти через сени, в которых стояли лошадь, корова или то и другое… А рядом, в жилом помещении, стояли, перемешавшись, запахи навоза, детских пеленок, борща и свежеиспеченного хлеба.
Евдокия глубоко презирала таких злыдней, и вдруг ее выдают замуж за одного из них – Ивана, в занюханную хату, в которой как клопы кишат засопливленные младшие отпрыски ее свекра. Она возненавидела хату свекра и всех ее обитателей и облегченно вздохнула, когда с Иваном и детьми удалось выделиться на отдельное подворье рядом с подворьем ее отца. И вот нате вам: опять со всей этой оравой в одном доме в Мариуполе! В принадлежавшем ей доме! С этим приходилось как-то мириться, пока был жив Иван. Но теперь – вон из моего дома!
С Надькой у Евдокии особые счеты еще с тех времен, когда обе были солдатками в доме свекра, и Надька лезла не в свои дела, грозила наябедничать Ивану, когда он вернется с войны. Но сейчас особенно злит Евдокию и то, что Надькин сын заканчивает институт, говорят, будет дальше учиться на профессора, а ее Ванька еле одолел семилетку, дважды побывал второгодником, работает каталем у доменной печи. Да к тому же этот будущий профессор – явная контра и ведет агитацию. Евдокия сама слышала, как он говорил, что наукой доказано, будто в Библии написана правда и упоминаемые в ней цари и города не выдуманы церковниками, а существовали на самом деле. Она где угодно подтвердит, что студент вел такую агитацию в присутствии своего отца, тестя Ильи – Тимофея Черныша и тестя Дмитрия – Афанасия Ивашины. Очень подозрительная компания. Родственнички.
В тот день Василий Трифонович вернулся домой после двенадцатичасовой ночной смены. Своему сменщику он сдал паровоз блестящим, надраенным «как новый гривенник». Оттого и сам был, как обычно после смены, черным от копоти и мазута, в промасленной, потерявшей свой первоначальный цвет, задубеневшей до хруста парусиновой спецовке, которая лоснилась и тоже блестела как паровоз.
Сняв спецовку в сарае, он повесил ее на колышки и там же поставил свой неизменный сундучок для еды. Потом прихватил из котелка добрую горсть скользкой песчано-глинистой массы, которую выдавали машинистам в качестве «спецмыла», и начал умываться, смачно отфыркиваясь над тазом с водой. После третьей смены воды сказал, обращаясь к жене:
– Готовь завтрак. Проголодался, как волк. И представляешь, иду сегодня с работы и думаю: «Эх, к завтраку бы рюмочку красного винца! Захотелось – ну прямо как перед смертью!
– С чего бы это? Слава Богу, сколько я тебя знаю, ни парубком, ни женатым никогда не пил, не курил.
– А что тут плохого? Впереди – двое суток отдыха, и почему бы немного не расслабиться, когда жить стало, как говорится, лучше и веселее? Жили мы ради детей, пора пожить и для себя. Ты только вдумайся: сын у нас институт кончает, дочка – школу, мне разряд повысили, к осени, глядишь, будет у нас и свой домишко. Дети разлетятся кто куда, а мы будем себе в том домишке жить да поживать. Разведем садочек, виноград…
– Садись, завтракай, отдохни с ночи – вот тебе и будет «расслабиться». А насчет остального – подожди пять дней, отметим твои сорок два года.
…Ночью к ним в комнату вошли участковый милиционер и человек в кожаном пальто, в сапогах. Третьим был Хомчак (?!). Вошли без стука, посветили фонариком, нашли выключатель, зажгли свет. В комнате все проснулись: отец, мать и дочь.
– Ты – Кисунько Василий Трифонович? – обратился милиционер к отцу, стоявшему у кровати в нижнем белье. – Предъяви паспорт.
Милиционер взял паспорт, раскрыл его, полистал и спрятал в милицейскую сумку. Потом начал ковыряться на полках стенной этажерки, где лежали школьные учебники и тетради, книга «Паровоз. Вопросы и ответы», старинного издания Библия в кожаном переплете.
– Вот это нам пригодится, – сказал участковый, пряча Библию в сумку. При этом он положил на этажерку расписку об изъятии при обыске «религиозной литературы в количестве одной книги».
– А теперь одевайся и показывай, где спрятано оружие. Говорю тебе по-хорошему, – сказал человек в кожаном пальто.
– Ни по-хорошему, ни по-плохому – признаваться мне не в чем.
– Ничего, в другом месте все расскажешь. Руки на зад – и на выход!
– Подождите, пожалуйста. Сейчас соберу узелок! – попросила мать, но отец остановил ее:
– Не надо. Иду ненадолго. Правда свое возьмет.
Безуспешно пыталась моя мать что-нибудь узнать об арестованном муже. Была в милиции, в НКВД. Мне написала коротенькую записку на открытке с просьбой приехать на майские праздничные дни – так как она «немного приболела». Все же ее сын у нее образованный. А она не знает и куда пойти, и с кем и как поговорить.
Я выехал в Мариуполь 29 апреля, еще не зная истинной причины, заставившей маму написать мне открытку с просьбой приехать.
А между тем 29 апреля – день моего выезда из Луганска – оказался роковым для моего отца. В этот день в Донецке появился следующий документ, с которым я познакомился только 7 мая 1992 года: