412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Былинка в поле » Текст книги (страница 5)
Былинка в поле
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:10

Текст книги "Былинка в поле"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Марька попросила ее хоть плети не топтать голопятыми чугунками. Но Мавре невтерпеж захотелось огурчиков к кваску . "Я, касатка расхорошая, тебе же добра желаю, приворожу Захарку, припаяю на всю жизнь. А ты не боись, если бы я про всех баяла, рта не закрывала бы – ох, как много знаю!"

Сейчас Мавра прикрыла двухстворчатую дверь, ласково улыбаясь сморщенным лицом. Пахло от нее табаком и вином, когда шептала потерявшейся Марьке, что придут сваты от первейшего парня – сокола, а этого Захара, с холощеным сердцем, потаскуна, забыть надо.

– Бабушка, ведь ничего же не было, сидели мы...

– Ну и слава богу, демону спасибо. Сшей мне юбку, лапушка, а за этот колокольчик не беспокойся! – Старуха высунула в щербинку змеино-острый язычок и, щелкнув пальцами у губ, как бы отрезала его. – Не забывай меня, горемыку, несчастный несчастьем близких жив. – И, положив на стол ситец, уплыла в черном тумане.

А в это время на кухне распахнулись двери, и на белых Еолнах морозного воздуха медленно плыл бородатым богом Егор Чубаров, а из-под его руки выпорхнула Фиена. С бесстыжей дознательностью вонзила азиатские глазки в Острецова, прямо-таки чуть не вслух требуя ответа: за кого сватаешься наперебой? За себя аль за приятеля какого?

А что председатель приехал на ретивом коне свататься, Фиена нимало не сомневалась, недаром он портфель держит на коленях, выставил напоказ новые бурки.

Егор отвычно, утратив опыт, перекрестил лпцо, поклонился поясно, сказал тихо, будто спросонок:

– Мир и радость хозяевам, – сел на лавку под потолочную широкую матку.

Фиена управилась пятикратно обмахнуть лицо крестным знамением и, форсисто, чуть не под самым носом Острецова распушив подолы двух юбок, села на табуретку под матицей. Все исходные рубежи для атаки были заняты мгновенно, может быть, потому, что хозяева предусмотрительно в этот вечер очистили места под потолочной маткой.

Договорятся или нет – дело другое, но, коли у тебя девка невеста, стулья должны стоять на подобающем месте.

Максим Отчев взглянул на меньших дочерей, и они все трое потянули с полатей шубы и, одеваясь на ходу, кинулись в сени. Вслед за ними ушел и Острецов, догадливостью своей возвысив себя в глазах сельчан.

Егор копотно долго усаживался, как старый петух на нашесте, и, закатывая глаза под лоб, все еще примеривался взглядом, точно ли над ним потолочная матка.

– Испить бы водицы, – попросил он.

"Тетёра полусонная! – с жгучим презрением думала Фпена, выгнув бровь. Двух слов не свяжет".

Егор нехотя выцедил сквозь зубы полковша ледяной воды и опять беспомощно закатил глаза под лоб. На бороде засверкали капли.

"Иль боится, что потолок упадет на него? И что он там разглядывает, торопыга? Батюшки, да он опузырится, все ведро допьет!" – про себя гневалась Фиена.

– Морозы жмут и жмут, аж пятки трещат, – сказал Максим, завертывая вторую цигарку, хотя от первой дым еще витал вокруг усов.

– И не приведи бог! – затараторила Фиена. – Ночито длиннущие. Мы с Егор Данилычем сон видали: наш овес вашу пшеничку увез.

"Никогда я с нею не спал вместе, и сон такой дурацкий не снился мне", думал Егор, с осуждающей опаской поглядывая на сноху своего брата.

– Без мужа-та какие сны не приснятся, – встряла в разговор Катя, мать невесты, улыбаясь умными карими глазами.

– А еще вижу луга, трава по пояс. – Фиена вскочила, провела ребром ладони по тугому животу своему, – А в этом лугу паслись баран да ярочка. Баран-то наш, а ярочка ваша. И вдруг батюшка Кузьма Даннлыч из-за горы идет, а наспроть его на пригорок всходит Максим Се.мионович в макласеевой поддевке.

Отчев засмеялся, и в усах его рыбкой взблеснули розные зубы.

– А ведь я не помню, чтобы ходил по лугам в зпмнепуток.

– Во сне это! – замахала на него руками Катя.

– Поманил ты ярочку к себе, а батюшка к себе, ц пошла она вместе с барашком за Кузьмой Данилычем.

– Плохая овца, ножа просит, – смеясь, сказал Отчев.

Егор бухнул, как в бочку:

– Отдадите дочь за племянника моего Автонома али нет?

– Что вы, господь с вами, – пожала плечами Катя, удивляясь несказанно. – Ей и года-то не вышли.

– Это не закавычка! – развеселился Егор, по простосердечности веря, что задержка за годами. – К архиерею за разрешением зальюсь. Только скажите, какая кладка задумана вашим домом?

– Архиереев нынче нет. Волисполком – вот архиерей. Так что торопиться некуда, – четко сказал Отчев. – Ваш тоже не вышел пз годов, пусть погуляет. Опять же возьми в толк: наша жизнь на распутье. Ньппе сват – родня, завтра – размежуют несоединимо. Подождать надо, пусть утрясется, повыпрямится. жпзня.

– На тот мясоед поговорим, – смягчила ответ мужа Катя.

– Зачем ждать? Глупость натворят. Народ нынче пошел ненадежный, не то что мы с тобой, Максим Семионович.

– Я на свою дочь надеюсь. Если ваш ослушник рвет недоуздок, то и жените попроворнее. Ставьте на прикол.

Бот вам мой совет.

– Без пригляду только муравьи плодятся, Максим Семионович.

"Огнем горю с таким подсобилой. Ну хоть бы краспобаил круглыми словами, как тот дурак: колесо, бочка, арбуз. Покойный дядя по недогляду пошел сватать в подштанниках, не видных под зипуном. Распахнулись полы, а ехидный старичок ему: где такую матерью на штаны брал?

На базаре, тута не все, еще в сундуке три аршина спрятаны. Уж молчал бы Егор Данилыч", – думала Фиена.

– Господи, ну чего ты брякнул, Егор Данплыч? – вступилась она. – Любит наш Автоном вашу Марьку до потери аж сознания. И нет лучше и честнее ее кругом. Уж такая смирная, уважительная. А хозяева-то наши справные – две рабочие лошади да стригунок, две коровы, хлеба сусеки внакат. Есть чего поесть-попить.

– Хозяйственные нынче не в цене, – отмела Фпенины доводы Катя. – Кто в рямок одет, веревкой подпоясан, тот и хорош.

– Времена новые у ворот стоят. Косятся люди на тех, кто работников поднанимает; Прицеливаются, как бы оглушить. По какой дороге идти думаете? – допытывался Отчев. – Чуть качнетесь в сторону – окулачитесь.

– Дорога одна для всех на роду написана: жить ладом в достатке, детей рожать, в люди выводить, – ответила Фиена, с легкостью входя в роль доброхотной матушки.

– Нет, Фиена Карповна, те времена уплыли.

– Скотину легко поубавить. Зарежем на свадьбу корову – вот и сразу в разряд зажиточных бедняков. Пусть классуют, не страшно, – сказал Егор. – А жених – не в поле обсевок. Культурой пропитан.

Максим нахмурил русые брови, потер белый лоб.

– Не отдам. Пусть на бадажок, да на чужой бережок.

Ешь собака, да нездешняя.

Егор надул кирпично-красные щеки, встал.

– За кобелей нас считаешь?

Фиена вскочила, разлопушилась, фыркая.

– Так-то вы встречаете честных сватов?!

Вышли не простившись.

– Прогадаешь! – кричала в сенях Фиена. – Жениху нигде ворота не заказаны, торкнемся. Найдутся, суперечить не станут. Подумаешь, невеста! Нынче не в цене богобоязненные-то! Нынче бойкие в моду входят!

– Желаем вам изловить соколицу-разбойницу.

Через полчаса Отчев собрал всю родню на думу. Уселись по лавкам, а Марька в горнице завязала уши платком, а под платок натолкала шерсть, чтобы, упаси бог, не услышать речи старших. Всю-то свою недолгую жизнь она остерегалась сделать что-нибудь не так, хотя робкой вроде и не была. Как-то раз нашла на дороге кошелек, подняла над головой и забежала в Хлебовку, возвещая звонко:

"Чей гаманок?" Может, с того побаиваться стала, что пятилетняя верховодила двумя сестрами да Тимкой Цевневым в страдную пору, когда родители в поле убирали хлеба: подвесила курносый рукомойник на бороний зуб в деревянной стене дома, развела костернк – кашу варить.

Пока соседи тушили пожар, увела сестренок в такие заросли в балке, что и найти не могли. На голоса не откликались, уткнувшись лицами в вытканную вьюнками землю. Вообщо-то была она изобретательница. Уж большенькоп, этак лет девяти, подъехала к спуску в село, остановила смирную кобылу на том взлобке, с которого виднелся крест церкви, и решила притормозить телегу, сунув меж спиц колеса ногу. Вовремя подоспел сосед, а то бы хромоножкой век коротала Марька.

На думе перешерстили всю родню Чубаровых. Начали было с предков, но Максим не велел трогать давно усопших: лежат они в могилках смиренно, есть-пить пэ требуют, с наставлениями, как жить молодым, вряд ли будут докучать по своей покойницкой скромности.

– Кузьма Данплыч далеко не рысак, вот-вот и за печку к своей матери полезет. Упадут старые на руки Марьки.

– Старый да малый – рук нетути, а ротик есть.

– Кузьма еще потянет за двоих.

– Автоном-то прижимист, в мать. Встречаю его на мельнице, мелет подрешетье. Куда отборное-то зерно. Автоном Кузьмич? А он выпялил на меня свои два небушки голубые: на базар, куда же еще?

– Умрет Марька на ихних хлебах-кизяках. На обухе рожь молотят, зерна пе уронят. Из песка умеют веревки вить.

– На работе уморят Марьку. Ведь еще черти на кулачный бои не выходят, а Чубаровы в поле едут. От зари до зарп чертомелят, как каторжане. И абы в чем ходят.

– Автоном-то помешался на работе да на книгах.

А уж одевается! Анадысь в нардоме про клевер говорил, а рубаха на нем по фанетовой земле буздыковые цветочкн.

– Кузьма в одних сапогах полвека топает.

– Он тысячу лет пропылит так-то – до церкви босиком, как гусь лапчатый, а там уж обмуничивается.

– Промеж себя на ножах живут. Не забывайте, Кузьма – убивец. Василиса и сейчас в голос ревет от него в мазанке.

– Это уж брешешь, кума, – Максим засмеялся. – Василиса скорее прослезит камень, чем сама капнет слезой.

Бабы дали волю своим языкам: к сорока годам постаревшие, они завидовали Василпсиной добротной красоте, щажённой временем, побаивались ее, казалось, все знающих спних глаз.

– Насмешливая Василиса хитрее лисы, смурая.

– Каждому прозвище приклеила. Один – долгоспипный кобель, другой мерзлозубый шайтан, третья – тонколыдая ведьма. А сама чудным языком байт: питак в писке.

– Умная баба, уж врежет, так врежет, будто горячее тавро приложит, подзадоривал Максим родню. – Кто на самодельных седлах с подушками подпрыгивал в банде, до сих пор не сотрет Василиспных слов с себя: задница в пуху. Министр баба, только размахнуться негде.

– Опоздала родиться, нынче такие во вчерашний день глядят.

– Себя-то раз в год любит, и то по обещанию. Заела Фиену.

– Уж если Фиену щукозубую со света сживает, в желтизну покрасила щеки ее, то Марька-то голубушка не жилица. Нынче на свадьбе веселились, завтра ревмя реви на поминках.

– Ну, черта два укусишь Фиенку. Кажучка эта колючками в каждый хвост цепляется.

– Фиенка – гостья короткая, до петухов первых.

Муж погиб, уйдет в отдел она.

– Уйдет, да не так, отхватит полхозяйства.

Максим слушал молча, быстро взглядывая на родню.

– Все это нажпвно. А вот жених что за птица?

Встряхните, выбейте блох, как из кошмы, – подкинул он Автонома на растерзание баб.

Женщины, заливаясь хохотом, по-всякому переиначивали имя жениха Автолом, Автол, Талалом, припомнили все: когда маленький Автоном огрызался повелению взрослых, не поклонился старухе. Несуразный, неловкий, гордый.

– А уж кипит-то, буран, да и только. Ее, тихонькую девоньку, до смерти испужает.

– Значит, по-вашему так получается: сын удался в отца, отец во пса, а все вместе – в бешеную собаку? – спросил Максим. – И вдруг породнимся, как в глаза глядеть людям? Автоном поумнее иных стариков, характерный, слова на ветер не бросает, вином не балуется, с бабами не озорует. Но пара ли ему наша кроткая песенница, не знаю. Вроде и парнем-то не был он... все с мужиками думы думает. Зови, мать, Марьку, – велел Максим.

Марька вышла из горницы тихо, будто воздухом принесло ее, как лепесток с цветка, остановилась.

– Марья, Автоиом Чубаров... как он?

Никогда прежде Автоном не был даже в мыслях у Марьки, даже в те зимние вечера, когда он на кухне доказывал мужикам пользу науки. При случайных встречах она первой здоровалась с ним, и не как с парнем, шутя и улыбаясь, а почтительно отступив в сторонку, кланяясь, опуская глаза, будто сверстнику отца уважение оказывала. Но после новогоднего гадания заиграли по-девически думы о нем – а ведь ему всего двадцатый год, этому темноусому. Вчера он на улице преступил ей дорогу:

– Почему не глядишь, Марья Максимовна, на меня? – в угрюмозато-серьезных глазах сине вспыхнула веселпнка. – Вроде никогда не обижал...

– А меня никто не обижает... на всех и глядеть?

– На всех не надо, а ко мне привыкай – посвататься могу...

Марька забежала в дом, присмирела до сумерек. Тревожно смущала молодецкая ладность крепко сбитого парня.

– Не приземляй взора, ты честная. Гляди прямо, – сказал отец. – По душе он тебе али нет?

Марька встретилась с умными веселыми глазами его, сморгнула слезы.

– Как вы, тятя с малюй, так и я.

– Жить тебе с человеком. Не вечер, не день. Поругались, потом каждый к своему гнезду. Всю жизнь вместе. – Отец, сидя на лавке, притянул ее к себе, сжал колет нями, как, бывало, в детстве. – Мы тебя не торопим, живи дома, сколько захочется.

Она опустилась на колени, склоняясь русой головой в его ноги.

– Если мою волю знать хотите, – я никогда замуж не пойду.

Отец улыбнулся, погладил Марькипу голову, велел сесть на лавку.

– Молода! Откажи им, братка, – сказала меньшая сестра Отчева. Но муж сопл ее:

– А самой страсть как охота погулять на свадьбе, покататься кругом улицы.

– Чубаровы честные люди, только старик каторжанин. Да ведь на ком нет крови в наше время? Разве только грудные не стреляли. Работящие Чубаровы. А нашему брату землеробу что еще надо, окромя работы? Родились для земли.

– Один сын, хозяин в доме, – подхватила старшая сестра Максима.

– Марька уживется со всякими, – плаксиво и гордо заговорила Катя. Слушайся старших и мужа... Ты женщина, должна любить своего мужа. Не огрызайся, не перечь. Покорностью татар взяли...

– Погодите отдавать, – остановил жену Максим, – она еще в девках не гуляла. Маялась с сестрами, четырех вынянчила.

– Зато наловчилась, со своими детьми сумеет вертеться.

– Успеет наплакаться. Гуляй, Марька, – сказал отец.

Марька ушла в горницу, села за машинку. Навсегдато отрезала себе путь к замужеству. "Господи, прибери меня поскорее, пошли смертыньку любую, спасибо тебе веки вечные буду говорить", – привычно повторяла она, в душе же такая растекалась горечь и так хотелось жить...

Собравшаяся было погулять на свадьбе родня приуныла.

– Люди они хоть и сумрачные, однако по закону живут.

В это время в дом ввалился сам Кузьма Данилыч, даже в шапке ради такого случая. Рухнул коленями на пол, пополз к ногам Максима, сгребая и волоча за собой половики. Хозяин вскочил с лавки, Катя испуганно прижалась к печке.

– Отдай Марьку! – Кузьма вцепился железными пальцами за щиколотки хозяина, будто капканом прищемил. – Ваш род силен – сорок человек, наш тоже не на воде вырос – полсотня человек. Сроднимся, державой будем. Хошь, в праворучпые к тебе пойду? Смешаем коней, и коров, и овец. Властвуй над моим и своим хозяйством.

Отрежу для тебя половину огорода и сада. Ты – умный, я – дурак, вот и заживем, как в хорошем царстве-государстве. Где силой не возьмем, там дуростью.

– Сядь, Кузьма Данилыч, как же говорить буду с тобой, если ты на полу валяешься?

– Сват! Нет краше твоей горлинки. Не сойду с этого места, умру тута, если отказом зашибешь насмерть.

Вспомни, как встретился мне с дочкой-то почесть грудной?

С тех пор и я глаз не сводил с нее, любуясь. – Кузьма лег, и из кармана выглянула бутылка. – А не умру тута в тепле, пойду в проруби утоплюсь.

– Горячий ты, Кузьма Данилыч, вода закипит в проруби.

Дверь распахнулась, из сеней, подтолкнутый в спину Фненой, споткнувшись о порог, вошел Автоном. Даже забыл сразу поздороваться с хозяевами приковал к себе внимание изображавший на полу мертвого отец.

– Падай в ноги нашему благодетелю! – голос ом воскресшего повелел Кузьма.

Враз взговоршю в Автономе часто находившее на него шутовство. Он поклонился бабе Кате, Максиму Семноновичу и повалялся рядом с отцом.

– Ну, чего с ними поделаешь? – совсем оробела баба Катя. – Впдно, судьба.

Тут очутилась в избе Фиена, уткнулась лбом в пол рядом с деверем. Неслышный смех сотрясал ее тело.

– Кузьма Данилыч, вставай, садись за стол. Автоном, Феня, вы-то почему пол метете? Он выпил, а у вас голова вкруговую? – сказал Максим Отчев.

Сели на лавки с невинным видом. Максим помялся: молода дева. Кузьма ответил, что сватаются всегда за молодых. Рожь косишь с прозеленью, да в крестцах доходит.

Но когда запросили большую кладку за невесту, Кузьма снова захмелел, закосноязычнл, понес такую чепуху, вроде того что готов запрячься в сани и кругом улиц покатать свата. Сошлись на шубе с лисой, полушалке ы туфлях. Из сепен с четвертью рыковкп вошел отец Фяены Карпей Сугуров. И родня стеклась быстро. Начался маленький запои.

13

Под вечер Максим Отчев обменял в ближайшем к ХлеСовке Калмык-Качаргннском отделении совхоза три мешка простой пшеницы на сортовую, потолковал с заведующим о политике и деревенских новостях, заехал к вдове Цевневой, жившей с семнадцатилетним сыном Тимкой в небольшой чистенькой избенке напротив конного двора.

– Ну, кума Ольга, крестницу твою замуж выдаем.

Будь посаженой матерью. А когда моему крестнику Тимофею подоспеет жениться, я посаженым отцом буду.

– Дай бог ей счастья. Смиренная она, сердечная, любвеобильная. – Ольга перекрестила тонкое, большеглазое лицо, потуже завязала черный платок, подбирая седеющие волосы.

Полезла было рогачом в печь за щами – угостить кума, но Отчев остановил ее.

– Марька души в тебе не чает. кума.

Ольга Цевнева согласилась проводить под венец крестницу, только чтобы все было по старому закону.

Когда Цевневы жили в Хлебовке, Марька часто навещала свою крестную мать, вместе со вдовами и Пашкоймонашкой распевала псалмы и духовные стихи. Смиряли вдовы тоску, оплакивая погибших на войне и умерших о г сыпняка и голода мужей и детей. Одну зиму Тпмка, сын Ольги, читал им проникновенно нараспев Евангелие на церковнославянском языке, потом вышел из послушания.

подружившись с Захаром Острецовым. То в центральную усадьбу совхоза, то в Хлебовку ходил на разные собрания в любую погоду – ни дожди осенние, ни бураны и выош.

ни вешнее раздополье не удерживали парнишку. Однажды мать подняла на него руку – наотрез отказался поптп з церковь в канун светлого воскресения Христова. На завалинке снял сапоги, стянул через голову сшитую матерью из своей подвенечной кофты белую рубаху, просунул вместе с пасхой в худое окно. Молившаяся перед лампадой мать поднялась с колен, велела сыну войти в дом. За руку швырнула от порога к печке и давай хлестать рубахой по лицу. Не уклонялся, лишь чуть покачивалась светло-русая голова да в глазищах вспыхивал стыд за нее, за мать. Так и поутихла под его взглядом, опустилась на лавку, как повялая, слышала неотразимо властное и ласковое внушение сына не давать впредь волю рукам, не унижать себя и его. И не сразу заметила очутившегося в избе кума Максима с бараньей лопаткой принес к празднику. Послушал он Ольгу да и посоветовал ей отпустить Тимку на все четыре стороны, все равно крестьянствовать не станет.

– Пашем мы с ним летось, а он – в одной руке хворостина, в другой книжка. Заглядится в книжку, далеко убредет от быков. Кричу ему: "Тимка, куда же ты качнулся? Ежелп бы быки не знали борозды, пошли бы за тобой, знаешь, какие бы вензеля прочертили плугом по полю?"

За два года Тимка закончил сельскохозяйственную школу в Ташле, забрал мать и перешел в ближайшее к Хлебовке Калмык-Качаргинское отделение совхоза пасти косяки конского молодняка. Только зимой и жил при матери, когда лошадей на сено ставили, лето же все напролет пропадал пропадом с конями на выпасах, лишь по субботним предвечерьям, гарцуя на своей Пульке, наезжал домой побаниться, книжки новые взять. С чисто материнским вроде бы удивлением и восхищением расказывала Ольга, как Тимша летом пасет коней ночь напролет. С коЕЯ он почти не слазит. На заре засыпает, хоронится от жары в кустах таволги, а Пулька щиплет траву кругом него. Увидит пешего или конного, будит парня ржанием, а то мордой толкает пли зубами тянет за полу. А еще у Тимки вернее коня – багряный пес Голован. Кутенком подобрал, за пазухой возил, пока пес не наловчился поспевать за конем. И прячется Тимка на Пульке проворно:

глядишь – сидит, моргнул – его нет, хоть конь рысит.

Где? Сбоку или под животом, а то и под шеей. Как ласка, верткий. Б такого даже меткий стрелок не попадет, шутят некоторые.

Не по душе пришлась Отчеву дурацкая шутка, но расспросами не стал тревожить куму.

– Парнишка молодой, да ранний, глянется мне, с головой, смелый. Ей-ей, кума, усыновил бы я крестника али в зятья с годами взял, пе будь он себе на уме. А то моя Катюха заладила девчонок катать. Сей на ветер, корми для чужих, а сами одинокими старость докоетыливай.

Отчев уже надел мерлушковую шапку, взялся за скобу двери, изготовившись двинуть плечом, но что-то недосказанное удерживало его.

– Ладно, Ольга, молви Тимке, пусть на девишипк пыпче придет.

Цевнева покачала головой в горестном сомнении:

– Если венчать в церкви, Тимша глаз не покажет на свадьбе. Я уж и перечить-то ему сил не имею. Иной раз целый день, пока он на работе, готовлюсь слово божье вложить в его сердце, а гляну в глаза, так вылетает все из памяти, как дым из трубы. Пока под ноги смотрю, гозурю что-то складное из Писания, но тянет мепя поднять глаза. А вылуплю свои зснкц глупые – шабаш, его словами начинаю говорить. Непонятный он, и болнт мое сердце об нем, уж так болит... Да вот он сам идет! – воскликнула Цевпева, глядя на проталинку окна одним глазом, прижмурив другой. Засуетилась, усадила Отчева на лавку иод книжную полку и, улыбаясь, открыла дверь.

Вошел Тимка в просторной, не по росту, ватной фуфайке, подшитых валенках, окованных льдом, – чистил прорубь на водопое. Сняв шапку из сусликов, он разделся, сбил с валенок лед, поставил их на печь; вымыл руки – длиннопалые, костлявые, и только потом поздоровался с Отчевым, пристально глянув в лицо его, будто взвесил душу на ладони. Был он на изроете, даже чуть повыше матерого и крепкого Максима, но костляв и жидковат, с тяжелыми темными глазами на худом, асимметричном лице – от левого уголка рта по нижней челюсти краснел шрам, зазябший на морозе. Прошлой слякотной осенью отгонял волков от конского молодняка, конь со скользкого пригорка упал через голову, Тимка ударился лицом о камень. Вгорячах вскочил, уткнулся подбородком в ладони, а когда отвел руки, увидал полную пригоршню кровк.

Старший табунщик Зиновий вправил челюсть. В больнице зашили разруб, но шрам все же остался.

– Неужто не пойдешь на девишппк? Бывало, звал Марьку няней, а теперь знать не хочешь, а? – говорил Отчев. – Помнишь, кума, как Марька пеклась о нем, хоть сама-то всего на годик старше была, а он ни на шаг от нее, все звеннт голоском в лебеде: няня!

Пока надевал свитер, чесанки с калошами, а мать пришивала пуговицу к бекеше, доставала из сундука отцовскую, из рыжей лисы, папаху, Тимка все яснее и печальнее сознавал, что произошло. Однажды летом он, затаившись в подсолнухах, слушал, как поют девки, половшие совхозные бахчи. Чей-то чистый, сильный голос тревожил в нем жалостную любовь к этой земле в прошвах арбузных плетей, к доцветающей в пахучем утреннем пару пшенице, к бабам с подоткнутыми исподницами, поливающим огурцы. Солнце играло на ведрах, на смуглых икрах.

Тимка подошел к поденщицам, попросил признаться, чей голос вел песню на такой высоте и задушевности. Смеясь, девки бросились врассыпную от него. И очутился он лицом к лицу со своей няней Марькой – стояла в черной кофте с засученными по локоть рукавами, в глазах еще не угасла печаль песни.

– А я думал, ты только псалмы умеешь распевать.

– Большой ты стал, Тима, а все еще дурачок. – Марька вынула из узелка огурец. – Поотведай – молодой, с пупырышками, ядреный, только преснотой рот вяжет.

Склонившись высоким станом, рубила тяпкой молоканку у своих босых, крутых во взъеме ног.

– Отступись, а то подсеку, придется нянчиться с тобой.

Поглядел он, как никнет широким полукружьем подрубленная трава, ушел молча, унося в душе тревожно вопрошающую тишину.

Он по-прежнему, как пал зазимок, часто заходил к Отчеву, иногда после совместной охоты на волков засиживался за чаем, веселея лишь от мимолетного, спокойнодоброжелательного взгляда Марькп.

Часто вечерами спевки проходили в доме Отчева. Любил Максим, задав на ночь скотине корму, слушать песнопения... Вспоминалась ему речка Камышка, чистоводная, с проглядом до песчаного дна. Встанешь натруженными ногами на быстрине, видишь, как пошевеливает волосы на пальцах. Под песни-то эти любил Максим слушать Тимкины речи: любовь соберет людей вместе, исчезнут зависть, лютость "В обнимку будут жить?" – усмехался Максим, а Тимка зной свое: душа в душу жить будут.

Отчев отпускал Марьку под доброе слово стариков петь на свадьбах и посиделках, но однажды, выслушав горячую Тимкину похвалу ее голосу, обрезал дочери все пути на спевки, оставив один – церковный хор. руководимый бывшим красноармейцем. Тут спокойнее – и бог и революция вместе, потому что хор пел и в Октябрьские праздники.

Нехотя ехал Тимка на девишник, недвижно лежал в санях за спиной Отчева, только у моста через Камышку беспокойно завозился, сказал, что не замужем бы быть няне Марьке.

Отчев повернулся к нему насмешливым лицом:

– Она не урод. И чего ты понимаешь в жизни? Все девки бабами становятся.

Настойчиво, с запалом уговаривал Тимка Максима Семионовпча отвезти дочь в город, в музыкальную школу, – голос у нее соловьям на зависть.

– Девки до замужества, соловей до выводка поют.

Играть бабе некогда, а плакать придется – без науки сумеет. На скотину покрикивать хрипловатым голосом складнее. Так-то, Тнмша, крестник мой.

Уже во дворе, помогая Отчеву выпрягать коня. Тимка засомневался, удобно ли ему явиться на девишник.

Хмуро взглянул Отчев на его озябшее, серое в сумерках лицо, к досаде своей разгадав затаенное.

– Ну что ж. если умыслы в голове супротивные – не ходи, – сказал он и совсем уж вышел из себя, услыхав признание несовершеннолетнего сироты, что жалко ему Марьку, а почему – и сам не знает.

Постучал кнутовищем но валенку, советуя выбросить из головы задумья не по возрасту.

– Весна твоя далеко, за горами-лесами, и еще рано тебе зацветать. Учись, в люди выходи.

– Уж так мне жалко Марьку... Кажись, умру. Пойду и при всех признаюсь. Зачем мне таиться, подличать смолоду? А потом всю жизнь волос на себе рвать?

– Ишь ты, молокосос! Молот – молод, да бьет тяжэло... Остерегаю тебя: девке не проговорись ненароком. Человек, он какой? Выкрутаст, с дурникой, соблазняется тем, что вдали маячит. Иного шутепно пальцем поманишь, а он до гроба при неладах будет растравлять себя: эта жизнь плохая, горчит, а та, какую сулили, куда пальчиком заманивали, медовая. Солнце всех обманывает, в догонячки заигрывает с людьми: взойдет – лови! И опять вечером на свое место. Умом жить надо, Тимофей Ильич.

Лился сквозь опаивающие окна свет, доносились голоса поющих.

Антоном стоял в сенях, слышал этот разговор. Сильно сжал руки Тимке, вглядываясь в лицо его.

– Думал, не придешь, – сказал и потерся жестким чубом о Тимкин лоб. По старым предрассудкам, полагается жениху ходить на девппшик с сотоварищами. Одного нашел – Семка Алтухов, а другим будешь ты, Тимша.

В прихожей, дымя махоркой, перекидываясь в картишки, разговаривали о приметах на урожай.

– Плохо, что земля ничья. Продать и купить нельзя. А то бы под пьяну руку загнал десятин пять.

Широко и горячо втиснулся Ермолай:

– Вот что, думачп, не дают мне покоя госфондовские земли рядом с совхозными. Чернозем давно не тревожен лемехом. Что нп посей – родит. А сена какие! Води скотинушку, сколь душе вольготно. Вот бы пойти на выселки, да косяком, одной упряжкой.

– Чем строиться на новом месте? Сейчас кое-как держатся дома и постройки, а начни ломать – пыль полетит, из сарая собачью конуру не соберешь. А о детях подумай!

Как в школу будут ходить? В темноте жить им? – встрял в разговор Автоном.

– Только женится, а уж о детях! Темпота школы не боится. Мало их, ученых, с потемками в голове? – Ермолай едко оборвал племянника. Разузнал я от того умача: банк даст кредит в рассрочку, только назваться надо "артель тружеников"... А из чьего дома собачья конура не получится, того не возьмем.

Маленький старичок Пимен Горячкин, известный на селе маловер, во всем сомневающийся, пустил из бороденки неожиданно осадистый бас:

– Не подсунули бы фальшивых денег, в тюрьму сядешь. Какой-то мой покойный тятятка поднял на дороге виколаевкп, а они поддельными оказались!

– Сам уж дед бородатый, а все еще тятякаешь, никак не можешь простить ему, что нашел не настоящие.

– Дядя Ермоша, умеешь ты краснобаить о земле, а работать нет сноровки у тебя. Не деловой ты мужик, не хозяин земли, – сказал Автоном.

– Помолчи, сосунок! Не знаешь ты цену земли – она и дня твоей не была. Земля тогда хороша, когда она твоя, как родная жена, и никто, окромя тебя, дела с ней не имеет. А теперь земля ничья. Бездомовная.

– Народная земля, не ругай ее. Заплакала бы земля, если и в твоих руках была.

Вышедшие из горницы нарядные разгоряченные девки потащили парней, подталкивая в спины.

– Ну, Автоном Кузьмич, бить тебя будем. Не совестно с женатиками про пахоту толковать, а невеста тоскует, и мы досуха исплакались. А ты, Тимофа, аи не накалякался на волюшке? – И вроде невысокая бокастенькая Грипка Горячкина втолкнула Тимку в горницу. Пахло от ее разгоревшегося лица девичьей чистотой, глаза смеялись.

Жарко и светло горела лампа-"молния". Марька в голубой кашемировой кофте с буфами сидела у передней стены за столом, облитым белой скатертью, вязала жениху шарф. Показалась она Тимке не прежней спокойно-доброй смущенно-увертливым взглядом встретила его, и румянец, бывало безмятежно горевший яблочками на щеках, поджег теперь все лицо. Автоном сел рядом с нег схватил Грипку за руку, усадил под бок к Тимке:

– Одари, Грипка, его платком, соблюдай обычай.

– Не надо мне. – Тимка ссутулился, как молодой.

только что оперившийся беркутенок, спрятал длинные руки в карманах.

Но Грипка сунула в карман пиджака Тимке платок с тыквенными семечками, принялась за шитье. Заигрывая, как это делали все девки со своими парнями, она уколола его иголкой, будто невзначай. Тпмка отодвинулся, запунцовели уши.

Здоровый красномордый Семка Алтухов, одолев дремоту, отлепился от голландки, вышел на середину горницы, скомандовал:

– Давайте в соседи играть, девки!

Семка и маленькая Санька Копцова подошли к Тимке.

– Сосед, соседка мила? – спросила Санька почтительно.

– Мила, мила! – ответила за Тимку Грипка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю