Текст книги "Былинка в поле"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
Тимка стоял у стены, а за столом, приподняв загорелые плечи, сидела в коричневом сарафанчике нездешняя девчонка – лицо со вздернутым носиком и выкруглпвшимся подбородком вроде бы подростковое, а груди напружиненно натянули сарафан. И почему-то вспомнился Марьке всего-то раз в жизни виденный поезд – мчался по возвышенности куда-то в Азию, манил и угрожающе печалил окнами с чужими бледнолицыми людьми.
"Тнмка, знать, далеко ты уедешь... А как же я-то?
Нянчилась с тобой... аль забыл? – подумала Марька с упреком. Сама удивилась своему беспокойству и заторопилась объяснить его давней заботой о Тимке. – Я-то тебе няня, а эта беленькая не обидит?" И жалко ей стало то время, когда он всюду бегал за ней. Уезжала раз к тетке за речку, а он плакал и говорил, что умрет. Не бреши, кричала она на него. На днях услыхала, уезжает в город учиться... Горько стало Марьке. Рванула поводья...
Тревожно-мглистая темнилась ночь в степи на таборе, месяц, как глаз осерчавшего коня, кровенел над шумящими травами. Марька сидела в затишке под бричкой, пела вполголоса:
Сады мои, садочки, поздно расцвели вы,
Да и рано сповяли.
Любил меня милый, любил, да спокинул.
Уехал на часик.
А тот-то часок днем мне кажется,
Ой, да не днем, а неделюшкой,
Не неделюшкой, а годиком..
Она не удивилась появившемуся на свет луны человеку – людям никогда не удивлялась. Был он крепкого сложения, в сапогах, ватнике и кепке, сухощавое сильное лицо зарастало щетиной. Поклонившись Марьке, он сказал, что спасается от преследования.
– Вот тебе, дяденька, хлеба кусок, сала и иди спать вон в те кусты. На заре я тебя разбужу.
Он зашаркал во тьме ногами, но тут же вернулся.
– Почему ты пожалела меня? – спросил он.
– Кто знает, может, у тебя нет матери с отцом. Беда, знать, случилась. Человека жалеть надо.
– Ты меня знаешь? – спросил он строговато.
– Не знаю, добрый человек. Ты ешь сало-то, хоть сырпнкоп отдает, а есть можно. А то давай поджарю, а?
– Огня не надо, Марья Максимовна. Я ведь тебя запомнил вот такой, – он поднял руку в свой пояс. – Песня ты распевала, хоть и картавила смешно так, а складно получалось.
Он поел не спеша, вытер широкий и длинный нож пучком сена, сомкнул и сунул за голенище сапога. Закурил.
– Сядь поближе, тихонько расскажу тебе, – доверчиво попросил он.
Марька села у его ног, во все глаза глядя в красивое мужественное лицо его с рассеченной скулой.
– Скажи мне, Маша, откровенно, как сестра брату:
как она, новая жизнь?
– Легче прежней. Вот только люди все еще по-старому – кто в лес, кто по дрова. По-новому живем недолго, пока нет навычкн, а старая жизнь длинная. Отцов напшх учили старики, как жить по-старому, по-дедовски. А новой жизни кто научит? Самим думать приходится. Что там нп говори, а артелью веселее, и не болит душа за свою десятину. На народе и смерть красна. На народе вольготнее.
И хоть проку пока немного, лодыря часто гоняем, зато безбоязненно. Да ну его, богатство-то! Тяжело от жадности человеку. Не насытишь око зрением, сердце любовью, а ум познанием – давно сказано. Достаток нажить легче"
труднее любовь между людьми. У моей крестной матери Оли есть сын Тима. Он хоть на годок моложе меня, а я нянчилась с ним, и зовет он меня до сих пор няней Машей.
Говорю ему, пора прощать, что ли? Конец-то должен быть лютости? А он: всех их вышлем в пески да в леса. Ну, что же получится, Тима, говорю я, война бесконечная. А оя:
собачиться станут, намордники наденем.
Человек встал, обошел вокруг стана, снова сел на копну.
– Марья Максимовна, ты что-нибудь слыхала от своих о Власе?
– Как же не слыхать, перед нашей с Автономом свадьбой поминкп по нем справляли. И я потом молилась богу за него. Смирный, говорят, был человек. Батюшка Кузьма Данилыч, царствие ему небесное, хороший был человек, так вот он раз как-то Автоному сказал: не тебе бы Марьку в жены, а Власу... Да это он погорячился, мы ладили с мужем, хоть и необузданный он. А теперь бы и такому рала, да болен он. Может, он и побил Захара Осиповича... А не случись этого, жили бы не хуже других. Ума ему не занимать, гордостью бы мог и с другими поделиться.
– Да. Автоном подпортил и мне.
– Ты знаешь его?
– Старший я брат его. Влас.
– Царица небесная! Не верю я тебе, дяденька! Правда, батюшка Кузьма Данплыч перед самой смертью сказал мне, будто с омета видал Власа Кузьмича во ржи. Но я думала, он уже без памяти говорил.
– Нет, Маша, правда это. – И Влас рассказал ей, как однажды под Новый год заявился домой, как потом начал работать кузнецом в совхозе под чужой фамилией.
Что привело его сюда, он едва ли сознавал. Явиться к властям он давно намеревался, но мешали разные обстоятельства, и особенно извещение о смерти и что жпл он под чужим именем, Надо было бы послушать отца в ту новогоднюю ночь, заявиться в сельсовет к Острецову. Но мать умоляла его не делать этого. Жалость к ней и боязнь двойной расплаты – со стороны Халилова и властей взяли верх. Но и этот грех и боязнь эту он перемолол, пережил в самом себе с подлинно отцовской привычкой. Наградила их род природа размашистой страстью, для которой нужна ой как крепкая узда.
Совсем было собрался идти к властям, боясь и ненавидя их, а тут кто-то покусился на Острецова. Да сразу бы указали пальцем на Власа, потому что и сам он не раз и не два думал, не убрать ли Захара.
– Фиене я разрешил жить, как хочет. Да она, надеюсь, не особенно стеснялась и до того.
– Не вини ее, Влас Кузьмич, самовольство одолело слабую духом. Где поблажка себе, сладости да вино, какая уж там твердость? Грех один! Как бы про тебя не проговорилась.
– Разгульные трусливы, Маша. Пришел я к тебе посоветоваться, как мне дальше быть?
"Передай Власу мою волю: пусть властям объявится или умрет", вспомнила Марька наказ свекра перед смертью, но сказать Власу не могла, потому что было в поведении Кузьмы насилие. Живой человек сам должен решить, что делать ему. Без страха слушала она страшный рассказ Власа о его жизни.
– Илью Цевнева я не стрелял. Но я конвоировал его.
Видел, как стреляли другие. Помешать было не в моих силах. Захар Острецов тоже не мог помешать – лежал тайво в траве без оружия. Я знал это, но не сказал своему командиру. Командир жестокий человек, обид своих он не забудет до самой смерти. Твой Тимка прав, а ты неправа – опасны такие, как Уганов, мой погубитель и спаситель мой. Ему ведь ничего не стоит истребить весь род Цевневых. И он бы сделал это, если бы не я...
Марька встала.
– Меня не бойся, – сказал Влас. – Давай подумаем вместе: что будет с Автономом, если я объявлюсь сейчас?
Возможно, из-за меня всю душу его извертело, жил он в страхе и лжи. Я виноват – не погиб вовремя. А мог бы.
Теперь слаб. Волчью свою жизнь люблю. Эх, если бы твои хорошие слова сбылись, давно бы на земле был рай.
Но у человека хватает силы только говорить хорошие слова, делать же добро кишка у него тонка. И едет он на таких вот простодырых наивных и грехобоязных, как ты, Марья Максимовна. Я ведь все знаю, в каком аду жила ты.
– Знать, заслужила, Влас Кузьмич.
Влас засмеялся.
– Вот такой-то телячьей добротой и пользуется вся нечисть земная. А ведь ты сильная душой, только задави в себе Христову слабость. Ну, прощай, Марья. Многое твое запало мне в душу, спасибо. Зверь, собака и те понимают добро, а мы все же люди. Не забуду тебя. А над моими словами подумай. Влас легко сжал руками ее голову, поцеловал ее лоб.
В смятении она зажмурилась, а когда пришла в себя, его уже не было. Но через минуту он снова подошел к ней с другой стороны, и тень его густилась за ним.
– Знаешь что... если я надумаю сдаться, я приду к тебе, а ты меня сдашь властям. Не открещивайся... Я русский человек, на чужбине нету мне жизни. Тут, на своей земле, я оступился, душу вывихнул, тут и лечиться мне, вправлять суставы на место. Бегал я по кругу, как конь на длинном приколе, а поводок все укорачивался, а круг все сужался. Смерти я не боюсь, ее цикто не минет. Но каждый ручей добежать до своей реки должен, не пропасть в песках... Теперь знаю, на какой кочке спотыкнулся, сбился с ноги... Не один.
Влас ушел. Глубокой ночью сквозь сон Марька слышала, как до утра шумела трава.
Бывало, Влас часто следил за Тимкой украдчиво и зорко и, встречаясь с его вопрошающим взглядом, отводил глаза.
"Что же вы своих-то истребляете?" – кричал Илья Цевнев, когда связывали его в риге. Губы обметаны болячками, лоб был горячий, видно, Илья уже захворал тифом.
"Как же хворого сгубили? – допрашивал теперь Влас себя. – Тогда все били всех... Сын-то твой жиз, рослый, кучерявый, в себе уверенный, значит, род твой, Илья, не извелся. А вот у меня нету никого, не дали мне корня пустить. Кто виноват? – разжигал и оправдывал себя Влас.– Господи, помоги мне прийти в согласие с моей совестью...
прищемила сердце, не отпускает, измаяла к концу... Лучше тюрьма, смерть, чем задыхаться в петле – давит чужое имя", – решил Влас так же, как когда-то его отец Кузьма предпочел каторгу жизпп в нераскаянном грехе.
Глубоко, с облегчающей болью вздохнул Влас.
Угапова-Халплова Влас встретил в степной балке, как условились. Серый в яблоках конь Халнлова терся шеей об осинку. Халплов сидел на камне.
– Митрий Иннокентьич, почему не дозволяете открыться во всем?
– Подожди самую малость. Мне виднее... Как бы не пришлось нам бежать.
– Я отбегался. Повыматывал ты из меня жилы, Митрий. Водишь меня по бесконечным страданиям. А для чего? Я готов умереть хоть сейчас, но за дело. Не за то же, чтоб в три горла жрали Тютюевы, Ермолаи. Никакая сила ве вернет их оттуда. И хорошо. Настанет покой.
– Да я и не зову тебя к войне. Давай расстанемся подобру-поздорову.
– Митрий, правда меня не пугает, смерти я не боюсь.
Скажи мне, кто убил Илью Цевнева?
– Чаусов, командир Волчьей сотни. Ну и что?
– Хочу развязать узлы.
– Тогда расскажи вдове и детям Чаусова, как ты зарубил его, их отца.
– Мптрий, я выполнял решение твое, трибунала.
А ты? Признайся, я не донесу.
"Этот изработался. Идея не терпит раздвоенности душевной. – Уганов глянул в глаза Власа. – Все, кончился Влас, уговаривать бесполезно. Жизнь его потекла не туда.
Жизнь его не только не нужна делу, но даже вредна. Отжил Влас..."
– Я убил Цевнева, – сказал Халилов. И он затянул ту предсмертную песню, которую пели тюрки в подвале купеческого дома.
Влас пошел, разбивая коленями волны ковыля.
– Власушка!
Влас оглянулся. Тишина. Только хруст посохшей травы под ногой. Поднялся с куста кобчик, зачастил крыльями над сурчиной.
Спиной Влас почувствовал опасность, резко обернулся.
В нескольких шагах из-за куста дикой вишни целился в него из нагана Халплов.
Озноб собрал мускулистое тело Власа в тугой комок, и, как развернувшаяся в рывке кошка, Влас прыгнул на Халилова.
Огонь ударил з лицо, опрокинул Власа...
Синяя протока неба наливалась краснотой. Уганов плакал над судорожно вздрагивающим телом Власа.
Потом столкнул тело в выбитую вешними ручьями яму в овражке с тонким слоем чернозема по рваным окраинам, закидал землей.
Ночью зашумел дождь, мокрым гулом наполнился суходол. Песчаным наплывом залило могилу.
11
Когда Автоном спустя время встал на ноги, ему сказали о смерти Власа. И он горько удивился, что мать, когдато поминавшая за упокой живого Власа, теперь не хотела верить в его смерть, продолжая молиться за здравие своего первенца.
Автоном вышел в степь.
Пока хворал, отцеплялся душой от каких-то крючков.
В одну из тяжких ночей он почувствовал, что нельзя пошевелиться, чтобы не задеть что-то. Потянешь травинку – она корнями связана с другими.
Нельзя идти по жизни, размахивая руками. И постепенно отцеплялся, путы ослаблялись. Чем примиренное думал о людях, тем больше ослаблялись веревки незримые.
Как-то по-новому входил в жизнь людей. Повзрослел] что ли. он, поостыл лп.
"С Захаром вроде квиты, – подумал Автоном, – забыть все зло, работать молча, жнть в семье и радоваться что живешь... Ничего-то лучше жизни нет. И никакой должности мне не надо".
Оя тихо брел по выбитому утолоченному выгону, и тень его двигалась наискосок. Теперь ему казалось, что больше всех он сам себя запутывал по какой-то горячности и нетерпимости своей.
Потянуло Автонома глухое урчание машин за горой.
Откашливаясь, подошел к совхозным землям.
Косилки стрекотали на клеверном поле, от пахучего сока срезанной вянувшей травы кружило Автоному голову.
Исподлобья смотрел он на Колоскова – рукава засучены выше локтей, на груди рубаха распахнута, бритая башка пропечена зноем. Не по годам азартпо, вызывающе весело хлопал Автонома по плечу, смеялся. Неподалеку пахали на тракторах, вычернивали широкое поле.
– Никто не подымал на такую глубину. – сказал Кояосков, усмешливо глядя на Автонома: стоял тот на коленях, мял землю, просеивая меж пальцев. Медленно встал, глянул в лицо Колоскова запавшими после хвори глазами, будто вешней полыньей обдал.
– Вам что не ворочать тракторами... Да, вовремя подымаете пар, выгорят сорняки... Онисим Петрович, большую прибыль дает совхоз? – спросил впритайку.
Колосков вспыхнул, но сдержал себя:
– Нет пока прибыли.
– Без жадности работают ваши. Вон они косят и на солнце поглядывают: скорее бы обед! Потом коней в табун, забыли о них. А настоящий хозяин не ляжет дрыхнуть в холодке, пока не накормит коней али быков... От нас, колхозников, тоже невелика прибыль, Онисим Петрович... Знаете, что мне хочется? Сказать?
– Говори, не опасайся.
– Теперь я ничего не боюсь, окромя глупости, – она опаснее всего... Дайте мне широту. Хочу быть хозяином жизни... не только своей. Пусть не гоношатся, не висят надо мной. Кто хлебом кормит страну, у того и права большие.
– Переходи ко мне в совхоз, а?
– Охотно пошел бы, да судьба моя другая – жить вместе со своими хлебовцами.
В трещинах с разрывами кореньев томилась каленая за прогоном земля, знойный ветер гнал с ковыльных залежей горький прах отшумевшего пожара, и только чернобылинка держалась на пропеченном суглинке. По ней-то и гнал вверх вьюнок свою проволочную спираль с белыми раструбами цветов. Повыше на ковыльном склоне старчески индевела над осиротевшим после змеиного наполза гкавороныш гнездом духменная богородская травка на чьей-то потаенной могилке, затянутой сухими красно-бурыми натеками.