355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Былинка в поле » Текст книги (страница 8)
Былинка в поле
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:10

Текст книги "Былинка в поле"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

– Люся, ты никогда не пропадешь за Захаркой, то есть Захаром Осиповичем, мужик он дошлый, ушлый...

Поверь мне, родне, ведь ты такая красивая... видел же я, как ходила ты летом на огороде среди подсолнухов...

И косы твои желтые, как подсолнух...

Когда Люся, неловко шагая в больших отцовских чесанках, ушла на кухню, а сам Ермолай спустился в магазин, Острецов тряхнул Автонома за грудки:

– Что тебя прорвало? Испортишь всю обедню. Я тебя взял потому, что ты красноречив, как линь в нашем пруду, а ты разбрехался о каких-то подсолнухах.

Автоном опамятовался. Со стыдом глянул через плечо жениха, и то, что увидал, враз протрезвило его; Люся зашла с тряпкой-поломойкой, вытерла натоптанный пол и очень просто и потому особенно убийственно попросила обтереть о вехоть ноги, если нельзя снять калоши.

Захар сказал, что он возрадуется, если Люся шлепнет его по физии этим вот вехтем. Она засмеялась, приняв шутку, с интересом взглянула на Захара и как-то по-особенному заметила большой сильный лоб и редчайшей выточки красивый нос.

В горнице накрыли стол, сама хозяйка Прасковья Илларионовна пригорюнилась в сторонке под фикусом, доверчиво взирая на Захара заплаканными глазами, покорная родительской доле, – ничего не поделаешь, невеста в доме, будь ласкова.

Захар оставил рюмку, заговорил о деле – сколько десятин думает засеять Ермолай Данилыч? Облагать налогом надо.

– Теленок еще не родился, а ты, Захар Осипович, уже с обухом стоишь, тюкнуть промеж ушей.

– Порядок и закон. На нас никакая власть не угодит. На парей обижались. На Петра особенно, а на Советскую власть вроде грех коситься. Государству хлеб нужен.

– Это верно. Ни одна власть не согласится задаром властвовать над памп, дураками-своевольниками. Так и брат мой Кузьма говорит.

Захар попросил у женщин разрешения закурить и угостил папиросой Люсю. Прикуривая от его спички, она щурко глядела в его глаза – умные, тоскующие. И пожалела, что окоренился он в Хлебовке.

Захар вынул из портфеля какую-то бумагу и с достоинством подал ей. Люся, надев очки, прочитала, пожала руку Острецову и неожиданно для себя обняла со спины и поцеловала в щеку.

– Умница вы, милый Захар Осипович.

– Учитесь смело, Люся, заканчивайте техникум...

ждем вас...

Мать заплакала не то счастливыми, не то тревожными слезами, отец сказал, что вроде бы рановато кричать "горько", однако налил всем.

Автоном встал, прощаясь.

Люся проводила его до калитки.

– Что с тобой, Автоном? Жена молодая ревнует? – ласково и понимающе заглядывала в глаза его.

– Жена? – удивился он горьковато, будто сейчас только и узнал, что у него есть жена. – Да, вот как-то женился. Богомольная, не осерчает.

Люся взяла его за руку и, раскачивая, сказала, что нынче легко расходятся. Он глядел на нее с печальной строгостью.

– Я пошутила о разводе. Что она, очень уж дика?

– Анадысь идем с ней от тестя, а на дороге яйцо куриное лежит. Я поднял, так она ужаснулась: "Брось, наговоренное, беду принесет". Я выпил яйцо на ее глазах.

Теперь она каждое утро глядит на меня так, будто удивляется, что я не помер до сих пор... Люся, ты ведь все равно не пошла бы за меня, а?

Люся прикрыла лицо рукавом.

– И почему так долго задлилась зима? – сказал Автоном. – Хоть бы в поле скорее. – Снял калоши, обмыл в луже, надел на колышки. – Захару передайте. Это он напрокат выпросил в кооперативе, пыль в глаза пустить...

К своему дому, где стояла Марька, шел Автоном тяжело.

В горнице Ермолай уговаривал Острецова:

– Голова болит? У меня тоже звенит в ушах. Полечимся. Выпей через не могу, полегчает. Дочка, садись с нами.

Захар смотрел в окно на деревянный амбар, поставленный впритык к верее ворот.

– С Ветровой рассчитался? – спросил он. – За этот амбар. В голод попал за ведро муки, знаю.

– Да ты с меня в ее пользу брал сено. Вдовица сама должна мне. То селедку, то гвоздей...

– Забудь ее долги.

"Пьет-ест со мной, а гнет свое. Ни стыда, ни совести", – думал Ермолаи.

– Да разве тяпу их силой займать у меня? Сколько пи важь людям, сам же виноват кругом. Порядки! Лежачий Степан понабрал, глаз не кажет. Я, говорит, летом отработаю. А как? Он лошадь запрячь не словчит. Станет надевать хомут с хвоста. С ним только свяжись... от профсоюза не отбрыкаешься. Бог с ним... А вот дочь буду выдавать, гульнем!

Тут полился мягкий и глубокий голос матери: сама вышла шестнадцатилетней за тридцатигодовалого Ермошу и ни– разу не покаялась. И дочери вымаливает у бога самостоятельного, обмятого жизнью человека.

Красневшая студенточка всей молодостью своей напомнила Захару недавнюю чистоту его помыслов. Не было тогда самогонки, головной боли, горьких раскаяний и зароков не терять себя. Что такое теперь его жизнь?

– Мутно на душе. – Острецов с грустноватой улыбкой взглянул на Люсю. И я когда-то был молодой, светлый. А сейчас? Морда кирпича просит, глаза выцвели, вот-вот осыпятся куколем.

– С чего закручинились, Захар Осипович? Пьете? – спросила Люся.

– Вино не виновато. Вино только аукнулось на какой-то зов отсюда вот. Ермолаи прижал ладонь к сердцу. – Не за тот корень ухватился, а? Без силы нет науки, а без науки нет силы. Вот помощник был у меня, жены родной брат. Промотал отцовское добро – эта вот горькая капля сгубила. Даже имя его у людей в забвенье – Якуткой кличут. Как собаку. Мы тоже мимо рта не проносили, да ум не теряли.

– Мне стыдно, Люся, перед вамп.

Она усмехнулась, с холодноватой разумностью посоветовала:

– Не пейте. Все очень просто, Захар Осипович, Ермолаи успокаивал Захара посердечнее:

– Не надо смятения духовного, орел ты. С вином должны быть отношения хозяйские: не бойся его, но и не давай сесть верхом на твою душу. Начали мы с ним, с Якуткой то есть, скот пасти у гуртоправа Краснихина.

На равных правах: у обоих по кнуту да дубинки в руках, даже один волкодав на двоих. А со временем кончилось чем? Я хозяин, он на собаках катается, людей смешит потерей своей чести. И уж совсем упал было, если бы я не подпер его плечом. Подсовывал ему монашку в жены, да он, дурак, не удержал. Колосков вкушает теперь ту ангельскую просвиру, а Пашка замаливает его прегрешения.

Ермолаи опытным глазом определил по розово-воспаленным скулам Захара, что мается тот с похмелья. Налил еще по одной.

– Ведь тут была бы сноровка, да власть бы хоть одним ухом глагол крестьянский улавливала, табуны темным-темно разведешь...

– Не дадут кулакам подняться, Ермолаи Данилыч.

У государства вострые ножницы – подстригут.

– Душа желанная! Этого слова ждал от тебя! Скажу тебе быль. Отец Герасим встретил в пустыне льва вот такого, с жеребенка. Лапищу разнесло, аж воняет гнилым мясом – заноза. Монах вытащил занозу. И лев-хищник через страдания посветлел разумом, до смерти служил своему спасителю. На могилке его помер в тоске. А меж людей разве не вернее любовь должна быть? Неужто мало крови пролито за эту братоубийственную войну?

Доныне сок у травы с кровинкой. – Ермолаи семенил по половику, покрасневшая лысина вспотела, даже венчик рыжеватых волос потемнел от пота.

– Будет тебе, Ермоша, расходился, опять в груди заломит, – ласково останавливала его жена.

– Жить вполсилы? Вполдыха дышать? Думать, искать надо! Теперь бы мне что искать на старости лет?

Зятя в дом – забирай вожжи в свои руки, дери тебя горой!

– Опять за свое! – загорячилась Люся, хлопнув руками по своим девичьим бедрам.

– Не мешай, книжница. Это для тебя я – ни с чем пирог, а другие за человека меня почитают! Ладно, войдет зять в дом, поделю хозяйство на три пая: себе, дочери с зятем, Якутке с монашкой – она прибежит. И черта два меня окулачншь...

– От хозяйства отказываюсь. Будь свидетелем, Захар Осипович. Сейчас же напишу заявление в сельсовет.

В газете объявлю.

– А заодно уж и от родителей отрекись. Ты, мать, не махай на меня руками, тут все свои. Дочь может свою долю хоть сжечь, хоть сиротам раздать – их в Хлебовке через двор. Хотя бы Тимке Цевневу.

Раздражаясь, взглянула Люся на отца.

– И когда ты перестанешь бояться Тимошку? Этот сопляк каждого образованного человека врагом считает.

Ну и что?

– Жалею, а не боюсь Цевнева.

Острецов вежливо и твердо не согласился с Люсиной оценкой Тимки парень честный, любопытный, руководить им надо умело, потому что отвлеченными интересами живет, в практике не смыслит, людей мерит жесткой и горячей мерой собственной поделки. Да, народились дети строптивой, незабывчивой памяти. До кирпича разломают старые устои.

– А лавку, Ермолай Данилыч, и я бы вам советовал свернуть. Люся права.

– Отдам в кооператив, черт с ней, с торговлишкой.

Тут один патент, не жевамши, глотает все доходы. О земле давай толковать.

– В партии идут жестокие споры по самому кореню крестьянской судьбы. Одни предлагают военную колонизацию деревни, другие чают, что крепкий хозяин врастет в социализм. Но верх одерживает Сталин – в социализм идти без кулаков. Индустриализацию проводить круто.

– Егорий, брат мой, опорой будет? Разор! Ты-то как думаешь, Захар Осипович? Ты наш, хлебовский. Ума тебе не занимать.

– Будем жить, как жили, вы сеять хлеб, я – облагать вас налогом. Куда все, туда и мы. Вперекор народу я никогда не шел.

– Отца я еше могу понять – темный крестьянин. Но как вы, культурный человек, не видите, что крестьянину наступает конец?

– Люся, вы чем-то напутаны. Поработайте в селе, поживите с нами, станете поспокойнее. У деревни сердце бьется по-своему, глаза осмотрительные, недоверчивые, красивые слова в уши не проникают. Заканчивайте техникум, мы примем вас с открытой душой.

– О, сколько будет драм в селе... Да, я горячая, извините меня. Но мне с вами спокойно.

– Ермолай Данилыч, Люсе не по пути с тобой. Учила ее Советская власть не для тебя. Другая у нее теперь классовая природа: будет обучать детишек строить новую жизнь. Ты думаешь, если я пыо-ем с тобой, так забываю свой корень народный?

– Да как же после того жить мне?

– Думай. Задание по расширению посевных площадей выполняй – хлеб нужен нам. Я охраняю интересы государства.

Долго Люся прощалась с Захаром в сенях, не противясь его объятиям, поначалу несмелым, а под конец уже вовсе бесконтрольным. Однако он сразу же смирился, стоило ей погрозить ему пальцем.

В дорогу Люся собралась, едва взошла ранняя луна.

Отец нарядил было Якутку отвезти ее, но она сказала, что едет с Острецовым – ему непременно нужно быть в волостном исполкоме. Мать забеспокоилась – в ночь с мужиком ехать.

– Я никого не боюсь, – ответила Люся.

На прощание она повергла родителей в смятение:

– В зятья-то надо бы Автонома.

– Молчи, холера! Он тебе двоюродный брат! – закипел отец.

– Не по матери, а по отцу... Да и не дядя Кузьма его отец.

Ермолай обнял Люсю:

– Держись Захара, за ним не пропадешь, горячка ты несмышленая.

4

Бывало, до одури измотавшись на работе в сельсовете, вернувшись под вечер в свою холостяцкую хату окном на ивняк, в прогалах которого виднелся замерзший пруд с пожелтевшим камышом на том берегу, Острецов спрашивал себя, не напрасно ли он, при его образе жизни, ждет единственной "опаляющей" любви?

Любовь эта не приходила.

"Не укорачивал я своих желаний, не томился, не трепетал, брал, что идет само в руки, – думал он, прислушиваясь к укоризненным вздохам матери, гревшей на печи ревматические ноги. – Пора поговеть!"

Но стоило мелькнуть какой-нибудь зазывчпвоп вдовице, и суровые помыслы выметало из головы тем легчайшим дуновением, какой производила своим подолом сбегавшая по ступенькам сельсовета молодая просительница.

И даже теперь, остановив выбор на культурной девушке Люсе, на которую любой бы председатель сельсовета променял свою отсталую жену с кучей ребятишек, Захар, по укоренившемуся своеволыгачанью и робости немолодого холостяка, все еще колебался.

Деревья сбрасывают листву, чтобы зазеленеть весной, звери линяют, покрываясь поблескивающей шерстью, змеи выползают из своих шкур ради новых, птица роняет перо, радуясь росту молодых крыльев. Так и человек должен перелинять душевно, очиститься для любви, думал Острецов.

А приближающаяся весна поторапливала его с расчисткой жизни от помех и досадных промахов.

На крышах сараев ребятишки и девчонки тетешкали на ладонях печенных из сдобного теста птичек с глазами ыз куколя, зазывали желанных вестников тепла;

Уж вы кулички, жаворонушки.

Прилетите к нам, принесите нам

Весну-красну, лето теплое!

Молитвенно возносились их руки к облачному, с голубыми просевами небу. И по их ли бесхитростному детскому зову, или пора подоспела, по только на волнах теплого ветра прилетели с рассветом грачп, овладели ивами да тополями на пойме, глуша жаркой картавиной сорочий треск. Снег оседал, осунулся, вокруг деревьев копилась вода. Рушилась зимняя дорога, проталины запахли талой землей. Зачернела пашня за рекой, сливаясь с весенней лпловатостью набрякших дождем туч. День удлинялся, огней не зажигали по вечерам, от завалинок отваливала мякину, утеплявшую избы в зимнюю стужу.

Как поладить добром с Танякой, внучкой совхозного чабана Зиновия? Матери нет, и вскормил ее дедушка туг, в степи. Она долго дичилась Захара, а потом как-то под вечер, когда уезжал от стада, выскочила из кустов цветущего бобовника прямо перед мордой копя. Поднял ее к себе в седло, галопом махнул з чсрполеснстьш колок, задурманенный запахами цветов. Все-то лето умилялся се непосредственной грубоватой привязанностью, доверчивостью.

Овчар Зиновий встретил Острецова у кошары, поставил на ледск бутылку с чистым дегтем и карболкой, обтер руки об штаны и пожал протянутую ему руку. Несмотря на седину в бороде и полное, наеденное за зиму лицо, движения его были быстрые, ловкие, глаза смотрели ясно.

Овчара Захар уважал за деловитость, независимость, сложившуюся у пего за долгие годы одинокой жизни в степи. Но сейчас несвойственные ему торопливость, услужливость и панибратство насторожили Захара. А когда вошли в старый опрятный домик и Захар услыхал писк ребенка за занавеской, ои еще больше потерялся.

Зиновий прямо-таки по-родственному снял с него кожаную куртку, потянул к столу.

Начесывая челку на лоб перед зеркалом, вмазанным в стенку, Захар дивился затравленному выражению зг"– юдпвшпх своих, глаз.

– Как рыбачил, весь мокрый. Сейчас сменю пеленку-то, – захлебывался счастьем женский голос за занавеской.

– Уж не женился лп, Зиновий Маркелыч? – невесело пошутил Захар.

– На восьмом-то десятке только святой Авраам пвоворил жениться. Я хоть, как и он, пастух долговечный, а вот невесты не подыщу. Разве твою матушку посватать? – Зиновий понизил голос. – Понимаешь, Таняка, паршивка, нагуляла с кем-то.

Занавеска раздвинулась, выглянула Таняка с детским конопатенькпм, заалевшим смущенно и радостно лицом, матерински светящимися глазами. Не ответила на поклон Захара, перебирая пальцами пуговки кофты на молочной груди.

– Ну, чего выпялилась-то, чисто дурочка? – прогневался на нее дед, багровея толстой шеей.

Острецов пожал теплую, влажную, детской пеленкой пахнувшую руку Танякп. Требовательно закричал ребенок.

– С характером, – сказал Захар.

– Весь в отца! – улыбчиво отозвалась Таняка.

– А кто отец-то? – спросил Захар со страхом и бесстыдством.

Исподлобья обожгла его Тапяка презрительным взглядом, резко повернулась, сомкнув за собой полы занавески.

– Я уж немного поучил ее ремнем. Да ведь по нонешпим временам не полагается. Тимка не дозволит. Уперлась на своем: молчит. Позор прикрыть хотел один вдовец, Степан Лежачий из Хлебовки, – не соглашается Таняка.

А на чего дурочка надеется? Стыд-то какой, впору руки на себя накладывай. Скорее бы откочевать с овцами на все лето в степь, – Зиновий вышел, хлопнув дверью.

Захар раздвинул над люлькой положен. Младенец верещал, сморщив красное лицо. Мать дала ему пустышку, он замолк и с неосмысленной строгостью уставился на Захара.

– Ну что, Федор Захарыч, признал отца? – сказала Таняка.

Жалость и злоба к этой женщине, к этому некрасивому младенцу жаром опалили Захара. Сел на сундук, сникнув головой.

Таняка взяла ягнят-двойняшек, подсунула к овце под нарами у порога.

– Глупые совсем, вымя не найдут.

Ягнята сосали мать, бодая головой вымя с обеих сторон, вертя короткими хвостами. Успокоившаяся овца зализывала их. Таняка присела на корточки, гладила лопоухого ягненка.

– Скука поборола, Захар Осипович, вас давно не видать. Уж такая охота побыть с вами, вместе на дите порадоваться.

– Слушай, Татьяна, понимаешь, я жениться должен...

Невидяще смотрела Таняка перед собой. Спина ягненка прогнулась под ее рукой.

– Утоплюсь или заколюсь тростью.

Эта подробность "тростью заколюсь" напугала Захара.

Но он успокаивал Таняку, обещая все уладить.

– Покорми ребенка с годик, а там возьму я... Раз грех-беда случилась, выходить надо из положения. Каждый должен знать край, да не падать.

Таняка дала сыну грудь.

– Не уступлю я тебя никому, сапунчик мой. Ты у меня не простой парень, а сын ученого человека. Председателем будешь.

Захар взял ее за подбородок, жестко глядя в глаза.

– Не узнаешь? Все такая же я... дура. Все вы сулить умеете, а потом в бурьян, как волки шкодливые... Ну что ж, что я неученая, зато понятливая. Стряпать умею не хуже любой бабы, не гляди, что мне девятнадцатый пошел.

– А знаешь, Таня, иди-ка ты ко мне, ну, вроде работницы домашней, я и моя жена поможем тебе образоваться, и ты со временем махнешь в город, а? Острецов весело смотрел в ее нахмуренное лицо, удивляясь, что не разделяет она столь удачное и счастливое для обоих решение. – Зачем тебе пропадать тут около овец?

– Значит, хочешь по-татарски – две жены? Сразу два горшка на ложку? Да мы с ней растерзаем друг дружку.

А то тебя распилим пополам.

– Тогда выходи за вдовца! – Захар огневался.

Но, переждав слезы Таняки, похлопал ее по спине, положил деньги в зыбку, ушел, добродушно улыбнувшись.

Проходя мимо окна, оглянулся: Таняка, привалившись плечом к раме, скучно и вроде как бы прощающе улыбнулась доверчивым, в конопинках лицом.

На выезде с хутора догнал Острецова Тимка Цевнев.

– Захар Осипович, деньги оставили на свадьбу, что ли? Значит, с ней по закону? – спросил он, держась за стремя, распахнув ватник.

– Видишь ли, Тимофей...

Глаза Тимки стали длинными, притягивающими.

– Слазь, Захар Осипович, поговорим.

Захар спешился, и они пошли рядом впереди коня.

– Как же получается? Что же Таня будет делать?

– Эх, Тимофа! Маленький ты еще понимать всю путлюшку жизни... Не серчай на меня, я тебя очень уважаю. И Таняку не оставлю без помощи. Но связать свою жизнь с ней не могу.

Вдаль на синюю тучу смотрел Тимофей, говорил тихо:

– Жалко мне ее, глупую и добрую. А деньги, какие дал ты ей для очистки своей совести, возьми. – Он нагнулся и засунул деньги за голенище сапога Острецова.

– Ну, это ты зря, Тима... Ты что же, неужто жениться на ней хочешь? Не советую!

Захар снова протянул деньги Тимке. Но тот мягко отстранил его руку:

– Они сгодятся тебе... На твои поминки. Сбелосветят когда-нибудь, бабий ты подподолошник. А я-то, дурак, почитал тебя другом тяти...

– Не обижай меня, Тимка! Лучше меня не было у отца твоего друга. Ты же для меня вроде младшего брата...

Многих Захар выводил в люди на широкую дорогу, был для них властью и учителем. Умел похлопотать перед вышестоящими: этот человек свой в доску, настоящий коммунист получится из него, учить надо. И Тимку проводил в сельскохозяйственную школу, напялил ему свои сапоги: подойдут, ты болынелапый. Школа парнишке в науку пошла, да только не пригасила резкую зоркость, святую жестокость.

– Не держи на меня сердце, Тимоша...

Пока не перевалил за увал, Захар чувствовал на себе взгляд парнишки, побаивался: если оглянется, вернется за Танякой. Мышцы спины болели, может, к погоде ныли давние ножевые рубцы. Уж в какие переплеты не попадал Захар, но пересилить свою неукротимую тягу к женщинам не мог – жалость и любовь к ним напрочно связали.

До главного совхозного хутора Острецов насилу добрался по порушенной дороге – где ехал на коне, а где вел его в поводу. Неустроенной, больно перекрученной казалась вся-то жизнь.

Над мельницей, путаясь крыльями в ветлах, жаркоголосые, колготились грачи. Пахло теплой мукой. И тут только Захар почувствовал весну, и ее влажный ветер выдул из души застоявшийся угар. А может, просто улеглись горечи где-то в затишке до поры до времени.

На главном хуторе встретил Ермолая.

"Не дай-то бог, разузнает про Таняку этот старый черт с предрассудками, напишет Люсе", – подумал Острецов.

Он уже свыкся с мыслью жениться, оставить работу в сельсовете и перейти в совхоз бухгалтером. Ермолай F свою очередь держался за него.

– Помоги-ка, Захарушка, к управляющему попасть.

Не пущает трудовика. Нашел лакеев ждать его, ваше благородие директор. Тоже мне белоручку из себя выкручивает, – с холодным бешенством говорил Ермолай. Заросшие изнутри ноздри раздувались, пугающе косили от ярости голубые глаза.

– Ты будто решился поджечь или сбелосветить кого, Ермолай Данилыч. Не шуми на Онпсима Петровича, он умный, расскажу ему, поймет твою наметку.

– Мной Россия кормится, а я в унижении нахожусь...

Эх, мне бы хоть годик власть в руки, уж я бы показал, кто умный, а у кого не все дома – хозяева на покос уехали... Да, где-то мы промахнулись непоправимо... Тоска...

Захар погрозил Ермолаю перчаткой, степенно поднялся по каменным ступенькам старого помещичьего дома с колоннами. Не раздеваясь, а лишь распахнув тужурку, прошел мимо знакомых конторских работников, открыл на себя обшитую коричневой кожей дверь.

5

Колосков вскинул гладко выбритое, каймаковой смуглости лицо, оглядел Острецова стригущими, в зеленых ободках, как у козленка, глазами, встал, быстро вышел изза стола. Сухонький, невысокий, вроде дробненький, а пожатье руки запоминающе крепко, и вопрошающий взгляд в глаза с наивной хитрецой: мол, как, не ожидал?

– Ну, батенька мой, Ермолай подождет. Дел у меня вот столько! Колосков провел ребром ладони по шраму выше наглухо застегнутого воротника черной толстовки. – Яровой клин расширить хочу, овечий молодняк на племя пустить. А рабочие? Сезонники. Заработает на зимнюю кормежку – доволен. Ограничены потребности у мужика, особенно духовные. Развивать надо жажду жизни.

Смелый, дерзкий, деятельный должен быть человек...

А пока плохо. Человек легко ранпм, самый банальный случай может его чуть ли не в тоску ввергнуть. Вот опытнейший чабан Зиновий Маркелыч охмурел и по-бабьему разнюнявплся. Какой-то расторопный состряпал внучке мальчишку. Вот-вот в степь выгонят отару, а у помощницы чабана руки связаны. Попробуй узнать у этих людей, кто так безответно наследил, молчат, да еще так гордо, что другой раз не спросишь.

Моргая заслезившимися от махорочного дыма глазами, Острецов помалкивал выжидательно и боязно: не обстреливает ли Колосков его совесть с флангов, чтобы сам Захар осознал и повесил себе на шею Таняку, пошел на дно, пуская пузыри? Изготовился Захар смутить Колоскова, ежели тот хлопотать о Таняке возьмется: а у самого под боком выгуливается в экономках Пашка-монашка.

Но Колосков уже свернул на свою хитрую задумку, как бы мужика переделать в некоторое повое сословие, сродни рабочему. И свою, и его, Захара, душу не избавлять от перекройки и перешивки. Острецов положил на стол перед Колосковым, как членом волостного комитета партии, список граждан села Хлеоовкп, которых необходимо, по мнению сельсовета, лишить голоса.

– А Ермолай почему под вопросом? Ну, батенька мой, если таких рукосуев допускать к выборам, они втихомолку подменят Советскую власть эсеровской. С ними у нас давно выяснены отношения: кто кого со света сживет.

Наступать надо, Острецов! Ныне из списка избирателе:!

вычеркиваем их, завтра – из жизни села.

Захар, склонив набок голову, загадочно посмотрел умными глазами на члена волостного комитета партии. С лукавой улыбкой рассказал он, что Ермолай свою лавку со всеми товарами, вплоть до иголки и гвоздя, передал сельпо. Шуряка своего Якутова, то есть Якутку-собашника, выделил вместе с Машухой-вековухой, подкрепив жеребой маткой и коровой. Пашке-монашке посулил полуторника и пяток овец длинношерстных. Может и одежонкой рассчитаться. Поговаривает Ермолай даже передать дом под избу-читальню, но тут уж он, Острецов, решить не может.

– Прими Ермолая Даншгыча. Рушится дорога, не проедет домой старик.

Колосков почесал мизинцем коричневую лысину.

– Распутица, это верно. Ермолай всегда угадывает к пожару, половодью и грабежу. Рассказывал мне приказчик Афанасьев – много потянул Ермолай из имения. Чтото ты, Захар, усердно хлопочешь за короткого барина?

– Уважаю умных – редко попадаются. А Ермолай Данилыч к тому же культурный землепашец. Если он к нам повернется сердцем, многие за ним потянутся. Умеют хозяиновать эти мужики.

– Этот новый культурный землепашец наверняка приехал землю клянчить. Он ко всякому добру так приглядывается, будто норовит в карман положить. Пойдемка, батенька мой, ко мне, пообедаем. Отощал ты, совсем перепал на холостяцких харчах. Не устал ходить в председателях? Поработай новый срок, все я увязал в волкоме.. Да, тут приехал спецкор газеты товарищ Халилов кое по каким делам, он тебя навестит.

– Самогонщиками интересуется?

– Фигурами покрупнее. Может, ты ему поможешь разобраться в обстоятельствах зверского убийства Ильи Ильича Цевнева...

Пока Острецов трапезничал с директором и его молодой экономкой Пашей ("Вот это живет!"), – Ермолай Чубаров зря время не терял, толкался на ферме. Он ощупывал породистых коров, крякая, лез пятерней в паха:

– Наш степной скот мелковат супротив вашего заграничного, да вынослив, непривередлив. А за вашей коровой надо с утиркой ходить, хвост мыть чаще, чем девка косу. Сырье для наших мест ваши коровы...

Бывший приказчик, а ныне распорядитель по хозяйству Афанасьев, побагровев, закричал на Ермолая:

– Чего ты суешь кулаки им в бока? Своя баба, что ли, они тебе?

Ермолай как бы оробел, вытер красным платком вспотевшую лысину.

– Эх, Степан Кириллыч, никак ты не запамятуешь старую навычку нашумливать на трудовиков. Вот-вот плеть в ход пустишь, как, бывало, при Дуганозе.

– А ты не озоруй.

– Давай закурим на солнцепеке. Чего нам лаяться?

Сели на сенные объедья у дверей конюшни.

Афанасьев свернул цигарку, пустил дым на желто-седые редкие усы, подал кисет Ермолаю.

Халилов, высокий, присутуленный малость, в сапогах и брезентовом плаще поверх ватника, приветливо поздоровался со стариками, приложив к шапке два пальца, сел на объедья, закурил.

Ермолай смотрел на него, прищурив левый глаз.

– Сколько земли занимает совхоз! А толку? В убыток живете, – сказал Ермолай.

– А от вас много тепла? – огрызнулся Афанасьев.

– Нашим хлебом кормится Россия. За границей на нашу пшеничку машины покупают. И для совхоза тракторы оплачены мужиком... А так, что ж, ты правильно молвил, горячих работников нынче мало. Бывало, поглядеть на поля радость одна несказанная: жнейка, косилки, – со сладостной болью отдавался воспоминаниям Ермолай.

– Сноповязалки появились перед войной, – загорелся Афанасьев, отводя душу. – Паровые молотилки застучали в полях. Это на Тульщипе да Орловщпне серпами жалп, цепами молотили.

Ермолай дружески-снисходительно похлопал Афанасьева по колепке в овчинных штанах:

– Все эти земли Дутанов-князь положил за пазуху за двa мешка чая.

– Брешут по зависти, – леппво возразил Афанасьев, надвинув на брови шапку, щурясь от солнца.

– Может, брешут, да не на каждом шагу, а через шаг. У башкир купил. Едет верхом и вперед кплает чай пачками. Башкирия за чаем в свалку, и землемер с плугом шестерней чешет за ними. Как кнутом, простегпул борозду по чернозему. Вот так, молодой боевой человек, клали прежде за пазуху землю-кормилицу! – Ермолай ударил Халилова по плечу.

Тот вздрогнул, нахмурился, гоняя желваки на смуглых, широких по-лошажьему челюстях.

– К сейчас не промахиваются мимо своего кармана. – Халцлов встревожил глухим намеком Ермолая.

– Какого рожпа положишь в карман? Земля-то ничья, как ветер в степи. А ведь поначалу ловко пошло: помещиков пол кетень, буржуев – в мусорную яму, земля – хлеборобу. Дворянская кровь жидкая, она и в петровки мерзла. Земляной человек уберегся... А потом страшным воротом начали пригибать книзу, только лунки ноздрями вывихрпваешь в пыли. Я вру? – вдруг доверительно обратился Ермолай к Халилову.

Тот покосился на задремавшего на солнпепке Афанасьева, к губе которого прилипла погасшая цигарка, кпвнул ободряюще:

– Говори – наболело, вижу. Я не доносчик.

– Я не боюсь. Голоса лишили, завтра, может, жизнп решат... В мои лета, думается... Без земли нп одна власть не проживет. И хоть говорится: не будь лапотника, ле будет и бархотника – да это верно, землп хватит для всех крепких рук. Лишь бы за землю удержаться, не улететь. Пусть в город вывнхрпваются не пустившие глубоко коренья. Там отшлифует тебя волной, как гальку на речке, и не будет лица у тебя своего.

– К сожалению, жизнь так и распоряжается нами, – с грустью сказал Халплов. – Ах, как жалко мне вас...

– Жалко, говоришь? Тут бы чуточку так повернуть, как при Столыпине. Умный был министр, да поздновато за отруба взялся. Но чего бог не дал, тому не научишься.

Все ищут правду. А где она? Люди бы море пригоршнями вычерпали, если бы на дне лежала правда. Теперь-то мне что искать на старости лет? Да не о себе, о России думаю...

– Раньше бы думать надо было, дяденька, так нет, каждый за свой куток держался, – насмешливо сказал Халилов. Вскочил, стряхивая соломинки с брюк, вразвалку, по-кавалерийски, пошел в конюшню.

Афанасьев, сморгнул с глаз легкую вешнюю дрему, как чутко заснувшее дите, покидаемое родителями, встрепенулся, потянул за Халиловым, будто привязанный. Тревогу и зоркость заметил в его лице Ермолай. Пошел следом за ним в конюшню.

Халплов велел конюху Клюеву оседлать Пульку, маленькую, степных кровей, летучую, как ветер, буланую с черным хвостом, черной гривой и челкой трехлетку.

Конюх выкатил сизые строптивые глаза, сказал, что Тимкину лошадь он седлать не будет – "на нее сам дилектор не осмеливается сесть". Никого, окромя Тимкн Цевнева, не признает Пулька, бегает за ним, как собака.

А сейчас Тимка за три версты отсюда, на конном дворе лежит на крыше, читает книжку Федьке Коминтерну – так звалп воспитанника совхоза, подобранного в степи.

Халилов часто задышал, скользя смурным взглядом по просторной завозне со сбруей, с налаженной к ходу тачанкой. Но Клюев, подмигнув, открыл клапан в его душе:

– И для какого ляда сдалась тебе эта мышь с гривой?

Ни ладу, ни стати. Садись на Беркута – идет как пишет, будто не земля под ним, а чистая бумага.

Афанасьев зорко следил, как Халилов одернул ватник, поправил кобуру с наганом и мелким шагом подошел к рыжему Беркуту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю