355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Былинка в поле » Текст книги (страница 4)
Былинка в поле
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:10

Текст книги "Былинка в поле"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

– Хороша у тебя семья, – сказал Яков. – Горд тобой и завистлив к тебе.

И хоть говорят: поповы детки, что голубые кони, – редко удаются, у отца Михаила сыновья получились толковые. Самый старший был врачом, два других учительствовали.

Михаил, стыдясь за брата перед женой, удерживал его в отведенной ему комнате.

За любовную связь Якова лишили сана, ее разжаловали из женделегаток.

Покашливая, Михаил терпеливо разъяснял брату, что разум без веры приведет к отчаянию и отрицанию жизни.

Оглянись на живущее человечество, убедишься, что это отчаяние не есть общий удел людей. Люди жили и живут верою. Из веры нужно выводить смысл жизни, который и дает силы спокойно и радостно жить, а также и умирать.

Беда ж тому, кто делает дела свои во мраке. У такого народа мудрость мудрецов пропадет и разум его разумников померкнет.

Отец Михаил остановился, увидев в окно, как Кузьма Чуба ров помогал работнику протолкнуть застрявший в воротах воз сена, напирая спиной. На крыльце Кузьма долго стряхивал иней со своей гривы, снимал былинки сена.

– Диковинный человек идет ко мне. Посозерцай, Яков, его, – сказал Михаил.

Яков тем временем раскидал по столу старые журналы с картинками женские фигурки. Подмывало его озорничать. Вытащил за руку из комнаты-боковушки СБОЮ подругу в тутом джемпере, короткой юбке и сафьяновых зеленых сапожках на высоком каблуке.

– Тут, матушка Калерия Фирсовна, такое прозвание, что с морозу и не выговоришь, – замялся Кузьма у порога перед попадьей. Как на грех, при виде сдобной матушки вспомнились складные стишки меньшего брата Егора:

Конопля у нас кудласта,

А погода ведренна.

Попадья у нас титяста,

Лопушиста, бедренна.

– Осподи, грех-то какой, – набожно вздохнул Кузьма, скользя взглядом по выкрутившимся грудям попадьи.

Он поклонился Якову, которого знавал ц прежде, повернулся к подруге его и замер в полупоклоне перед ее стриженой рыжеватой головой. Увидев на столе журналы с изображением гладких статных голых баб, растерялся, но встретился с набожным взглядом Якова, перекрестился, кланяясь, решив, что это ангелы, у которых еще не успели по малолетству отрасти крылья.

Батюшка велел Кузьме сесть за стол, убрав журналы, поставил две рюмки и бутылку самодельной медовухи, положил перед собой руки с избитыми пальцами, со следами от дратвы, – видно, чинил недавно обувь.

– Кузьма Данплыч, выпей с моим меньшим.

Крупнопалой, напухшей от гулянки рукой Яков налил вино. Розово-воспаленное лицо его расползалось, наплывали веки на глаза цвета снятого молока.

– Бывают, бывают жестокие отцы! – резко сказал Яков, продолжая спор с братом. – Христос-то не превратил камни в хлебы. А ведь голодали!

– Христос был великий характер. Голос плоти искусил его в пустыне: если ты сын всемогущего, то преврати камни в хлебы. Но он победил плоть. Ибо не хлебом единым жив человек, а духом. Пищу же ест и зверь, души не имея.

– Ну и зря не дал хлебы сын божий. Если овца завалится, ее надо спасать. А человек разве хуже овцы? Доброе надо делать всегда, и в субботу.

Яков еще по рюмке налил. Напало на него желание проповедовать, и начал он, перегибаясь через стол, учить Кузьму: плотское не может осквернить человека, потому что входит к нему не в душу, а в брюхо.

– В брюхо входит и потом выходит вон! Только то может осквернить, что из души выходит. А что из души выходит? Злоба, корысть, зависть, гордость, обман, похабство, – загибал своп припухшие пальцы Яков. – Убийство! Всякая дурь.

Кузьма так потерялся, что индо пот прошиб. "Осподи, да ведь он ночевал будто в душе-то моей, весь обман как на ладони. Не зря толкуют, что поп скрозь каменную стену сглазит".

– А вы, гражданка баба, опосля тифу, что ли, обстриглись? – спросил Кузьма женщину, чтобы поубавить атакующий натиск Якова. Он сразу же заметил по взглядам, что вяжет этих людей, как и всех греховных, утеха люСовная.

Женщина, наклонив лицо, чуть исподлобья – ни дать пи взять пятнадцатилетняя отроковица – поглядела на Кузьму с непорочной чистотой.

– Родненький мой, дедуня, – с сиротской почтительностью молвила, касаясь пальчиками руки Кузьмы, – миллион лет толкуют, что у бабы волос длинный, а ум короткий.

– Верно говорят, доченька. Кто бабе поверит, долго не проживет.

– Решилась я перейти черту запретную, укоротила волосы, чтоб ум удлинился. – Она скрестила руки на груди, с подзуживающей ухмылочкой уставилась черными глазищами в глаза Кузьме.

Сам себя не разумел Кузьма, что с ним делалось в те минуты, будто чудом какпм-то сравнялся летами с этой брызжущей задором, затаенным умом и лаской.

– Смелая, рисковая, – сказал он, веселея, – а ум-то прибавился?

– Как-нибудь по весне продолжим разговор, отец, в лесочке, на майской траве. Смышленый ты старичок.

– Спасибо хоть за насмешку, – чуть не со слезой поблагодарил Кузьма.

Она аж привстала, тронутая такой задушевностью.

– Я найду тебя, дядя.

– Ты с ним не балуй, Надюха, старик – бывший каторжанин, – тихо предостерег Яков свою подругу с неожиданной трезвой рассудительностью. И будто в костер плеснул керосину – так и воспламенилась баба:

– А глаза-то детские, как у осиротевшего кукленка.

Раз только мелькнуло что-то страшное...

Отец Михаил потянул Кузьму за рукав на кухню.

– Батюшка, кто эта женщина будет?

– Ненастьева Надежда. Плывет по реке, не знает, какому берегу душу доверить, – недовольно сказал отец Михаил. – Горе ли, радость ли привела тебя ко мне?

– Все вместе, батюшка, горько-сладко, как в нашей христьянской жизни заведено богом. Меньшаку жениться подошла пора – радость нам, старикам. А большак, Власто, погиб. Долго вестей не было, а днями как обухом промеж ушей: сбелосветился.

– Кузьма Данплыч, кто легко верит, легко и пропадет.

Cвoей ли смертью?

– Под левую сиську пулей. Не отпевали, душа какой год мается перед вратами царскими. Панихиду бы надо.

Вот и похоронная, батюшка.

– Не ропщи, не сетуй. Одному богу известно, хорошо ли, плохо ли случилось это. Круговорот жизни. Объемистого ума человек давно сказал: смерть и рождение – вечное море. Где же нам, зеленой обыкновенности, отделить капли жизни от каплей смерти в мировом-то океане? Где кончается цвет жизни и где начинается опадь?

Батюшка полюбопытствовал у старика, какие приметы на урожай – посеял десятину ржи, распахал ковыльной залежи под зябь десятины две, намереваясь весной засеять сильной пшеницей, семена которой выпросил у Автопома, слывшего в округе культурным землеробом несмотря на свою молодость.

– Как же с Автономом быть? Не грех сразу после панихиды по старшому женить меньшого?

– За давностью лет допустимо. Сорокоуст отслужить надобно по Власу. Не велю вам, родители, выказывать горе, вдаваться в тоску безмерную. Юн Автоном летами, да разумом зрелый, нрава не шаткого, только веры нет в нем.

Батюшка любил бывать на крестинах, свадьбах и – насколько возможно избегал поминки. Заблестел глазами, расспрашивая Кузьму, кто втянется в свадьбу помимо родных жениха и невесты.

– Свадьба раз в жизни. Бывало, веселились по две недели. Как дети, чистосердечно играли. Теперь грозы опалили цветение. Суровая и черствая жизнь наступает.

Но и она от бога.

– Может, за помни Власа теленка пожертвовать?

– Бог не нарадуется нашим жертвам, по радуется нашей любви. Зайди к Острецову в сельский Совет.

10

В сельский Совет зашел Кузьма спозаранку, чтобы с глазу на глаз потолковать с Захаром Острецовым. Но там уже гостевал, распустив уши малахая, Степан Лежачий, свертывая цигарку на дармовщинку, Острецов небрежно протянул ему кисет, пе глядя на него.

– Раньше твоего, Степан Авдеич, никто не заглядывает сюда, – сказал Кузьма. – Не ночуешь ли тут случаем?

– Ночую, ну и что? – задвигал Степан серыми небритыми челюстями. Сельсовет для меня роднее дома.

Некоторые сожгли бы его, да побаиваются.

– А я и пришел запалить, да ты тут окарауливаешь.

– Я не про тебя, а про темные силы заявляю. – Лежачий повел глазами в угол: там смурел известный на всю округу сквернослов Потягов Пван-да-Марья, роясь в редкой бороденке.

– Сквернословил ты, Пван-да-Марья, на спектакле.

Плати штраф. Сгодится на клуб. Каждым матюком укорачиваешь дни своей темноты, укрепляешь материальную базу культуры, – сказал Захар Острецов.

– Где же я возьму тебе трешницу, Захар Осипович?

– Вези брусья сосновые. Пол переберем в клубе, – посоветовал Острецов, не отрываясь от счетов.

– Брусья стоят рублей пять. Сдачу давай. А нет, буду материться на всю пятерку. В бога, Христа...

– Эта ругачка бедных. Ты позорь себя своей кулацкой бранью.

– Эх вы, бледные хари! Щенные брюхи! Пустолай вам на закуску! Мало?

– Задница у тебя в пуху. Помнишь, заместо седел подушки чересседельником подвязывали?

– Ты законы блюди. Не больно-то много тебя в земле, весь наруже. Один, что ли, я был? Влас Чубаров... да мало ли куда заманивали русского человека. Ленин декретом снял вину, а ты все глаза тычешь. Блюди закон сказано тебе, распротак тебя, разэдак!

– Все законы от Древнего Рима до наших дней я знаю. Распишись в акте, Матюк ты Сквернослович. Другой раз некультурнее заворачивай.

Потягов чуть не весь листок прикрыл огромной рукой, расписываясь.

– Бери трешницу, а брусья еще сгодятся... на столбы да перекладину... Он запахнул полушубок, ненароком выбив цигарку из зубов Лежачего, рассыпая искры на его заплатанные штаны. В дверях замешкался, подыскивая ругачку покрепче. – Хавос у вас! – сказал зловеще, вращая глазами.

– А ну вернись, Потягов!

– Ага, пронял до печенок!

– За эту невиданную брань накажу теия. Поезжай на мелышцу общественную, свези мешок муки вдове Олешковой. Потянул ты у погибших в голодуху кое-какое добро. Добавь к тому мешку пшеницы своей.

Тут уж Потягов не мог перечить Острецову: голодной зимой общественную столовую схлопотал Захар, супом доволпл совсем ослабевших. Сам опухший, лишней ложки не хлебнул, как и приставленный им поваром Максим Отчев – тот даже пробу снимать стеснялся.

Кузьма маялся, покашливая, – Степан Лежачий уже раздул новую самокрутку, дымя в обе ноздри.

– Степан Авдеич, пожалуйста, порадуй вот этой бумажкой Тютюя, не вывез он хлеба, меднолобый, – сказал Острецов.

Лежачий нехотя пошаркал валенками, пз запятникоз которых торчала солома.

– Кулак этот Тюткш, двумя руками не обхватишь...

– Вот и придавим его.

Когда мелькнула мимо окна согбенная на ветру фигура Степана, Острецов, прихрамывая на обе ноги, заходил по кабинету, разминая новые белые бурки.

– На ноги сел, Захарпй? Будто опоенная пли ячменем обкормленная коняга, – соболезновал Кузьма.

– Тебе хорошо, Кузьма Данилыч, ты всю жизнь, говорят, сапог не надевал.

– Сапожник отучил. Сшил он мне перед женитьбой вечные сапоги, потому что носить их нельзя – уж так щекотят пятки. Кто ни наденет, катается со смеху. Разбирает охота плясать, взвиваться до небушка. Спроси хоть у моих братьев, Егорпя и Ермолая. А секрет простой – вставил сапожник в каблуки две щетинки – вот они и щекотят до слезного хохота.

Захар внимательно посмотрел умными круглыми глазами на бороду Кузьмы.

– Тебя даже те сапогп с хохотунчиком не развеселят... Заковыристая жизнь, все-таки Влас иоумнел хоть перед концом своим... Жалко мне Власа...

– Давно я оплакал Власа. Помянуть бы надо...

Всю ночь в горнице Чубаровых поминал Захар своего молочного брата. Пил он с Фленой, Кузьма больше подливал, Автоном же лишь изредка отрывался от книг, поворачивался смурным лицом к гулявшим.

Захар советовал сыграть сразу две свадьбы: женить Автонома и выдать Фнену. Подперев могучий, с коротким начесом лоб узкой писарской ладонью, он вдруг спросил, а почему бы Фнене не выйти за Автонома? Марька безусловно и категорически хороша, но ведь... от добра не ищут добра, Фпена прижилась к дому.

– А не грех? – простодушно осведомилась Фпена. – Ты знаешь все законы, Захар свет Осипович.

– Бывает, на сестрах двоюродных женятся, – сказал Захар, не замечая почерневших глаз Автонома. Автоном резко встал и вышел, сутулясь зверовато.

Кузьма надел на плечи Острецова бекешу Власа, форсисто посадил на голову папаху:

– Вот кому идет одежда героя нашего!

Фиена со слезами так и замерла на груди Захара. Сопровождаемый несчастной вдовой, Острецов в этой новой одежде вернулся в свою хатенку.

Всю-то ночь Автоном не спал, а с рассветом взялся за работу по двору. Мать не могла дозваться к завтраку.

– Пироженчики остывают, сынок.

"У меня вот где стынет, как вода в проруби", – прижав ладонь к груди, чуть было не сказал матери, да пощадил ее, только жалостно смотрел, как на обреченную, чувствуя закружившую беду над головой.

11

К свадьбе Автонома решили попросить денег у Домвушки. Держала она в молодости четырех коров и все масло вознла на базар. Продавала мед, яйца и тканные и беленные ее неустающнми руками холсты. За многие годы накопила кубышку золотых. А когда умер отец – мельник, она, единственная наследница, за трпста золотых уступила мельнпцу мещанину. В свое время думала поставить на ноги старшего сына Кузьму, но он попал в каторгу, а после стал чураться денег. Ушла ко второму сыну Ермолаю, но тот не угодил ей, попросил золотые на лавочку. Осенней ночью не сомкнула глаз, блазнилось ей, как Ермолай и жена его Прасковья крадутся к постели за золотыми. Тихонько выбралась из дома, под ветром и дождем, потеряв в грязи башмаки, добралась до Кузьмы.

Взгально застучала посошком по закрытой на болты ставне. С тех пор прятала золотые в самых немыслимых местах, иногда неделями не могла вспомнить, куда засунула узелки. Однажды Кузьма отвез навоз за село на преющий круг, завел лошадь под лопас, а там матушка ползает по скотиньей подстилке.

– Маманя, не поясница отбилась?

– Кузюшка, родненький, ты деньги не брал?

Убежденный, что мать отдала золотые Ермолаю, Кузьма расстраивался всякий раз, как только заговаривали о деньгах. Если пришла к нему помирать, так жила бы молча. А то опять о каких-то деньгах, тем более о золотых, которых Кузьма после каторги боялся, как скорбиопа. Мать заохала, заплакала, вороша солому.

– Куда девала-то, маманя?

– Да вот тута на карде, под коровий котях узелок один сунула.

– Вовсе разумок-то похитнулся. Когда спрятала?

– Вчерась, кормилец мой.

– Два раза уж я счищал навоз.

– Господи! И не видал?

– Да кто же ищет золото в коровьих котяхах?

Домнушка так и присела посередь карды.

Кузьма перерыл тогда полкруга, рискуя остудить хорошо запревший навоз, – не нашел. Весной бабы, делая кизяки, пропускали меж пальцев навозное тесто в напрасной надежде нащупать рубли, потом всю зиму, растапливая печь, заглядывали в каждый разрубленный кизяк, а золу просеивали через решето – не нашли золота.

Молва ходила о богатстве Домнушки. Шинкарка Мавра Кошкина, толстомордая, с большой головой и телом подростка, и решительная, с прогонной фигурой Родиха решили удоволить Домнушку, истопили баньку для нее.

До смерти любила попариться бабка. Жилистая Родиха подсадила на полок старуху, наддала пару ц давай пороть наотмашку горячим березовым веником усохший до фасолинок зад, спину и голени. Сладостно, с сипотой охала Домнушка, будто от века зашелудивела и не парилась отродясь. Тем временем большеголовая Мавра, по-мышьему проворная, обшарила бельишко, шерстяные чулки бабки.

И не ошиблась: к станине рубахи был подшит пояс с золотыми. Оттого-то старуха годами и не меняла эту рубаху.

Мавра влезла в баню, нервно трясясь, плеснула из ведра на черную каменку. Обжигающий пар кинул на пол Родиху и Мавру. Жалобно, по-заячьи, запищала Домнушка на полке:

– Горю!

Родиха надела рукавпцы, голову и лицо обмотала платком и с еще большим рвением принялась стегать сомлевшую, едва лп не бездыханную Домну Дормидонтовну.

– Умру, – едва расслышали в адском пекле.

Они бы запарплн ее до смерти, если Оы не пресекла молодайка Фиена, только первый год жившая у Чубаровых, но горячо интересовавшаяся "золотым делом". Она видела, как злодейки увели старуху в баню.

– Объегорят неразумную, – сказала Фпена Василисе.

Гордая свекровь презрительно выдохнула, раздувая царственный нос. Фпена пыталась настропалпть свекра, но Кузьма коротко ответил, что бог с ней, для него деньги – хуже лпхоманкп-потрясучкп.

Фпена не такая гордая, как свекровь, не такая дура, кик свекор.

– Мне-то что? Мое дело сторона, – сказала она.

Надела шубу распашистую, будто к отцу пошла, а потом уж не дорогой, а задами, снежной целиной, утопая выше колен, обдирая кожу об остекленевший мартовский наст, добралась до бани. В предбаннике услыхала спокойные голоса, доносившиеся из бани, и мокрое шлепание веника по телу. Лишь вторым рызком на себя распахнула забухшую дверь, влетела в горячий парной мрак, где тола бабка. Но Домаха блаженствовала на полу, потому что мыли ее тепленькой водой четыре заботливые руки. Фпена схватила тонкую скользкую Родиху поперек, согнув ее вдвое, вытолкнула в предбанник.

– Кипятком ее, Мавруша! – кричала Родиха, стоя одной ногой в предбаннике, другую просунув в баню.

Но кипятком овладела Фпена. Всего один ковш понадобился ей, чтобы выгнать баб на снег.

– Лпхопмцы, верните ворованное, а то выцарапаю али выварю ваши бесстыжие зенки, – спокойно и деловито сказала Фпена. Она перетряхнула пх сальные, пропахшие потом рубахи, но денег не нашла. Бабы дрогли нагишом на холоду, нимало не беспокоясь – деньги уже передали мужьям, курившим за баней.

– Не отдадите половину, укатаю на каторгу.

– Окстись, помраченная!

Фиена кинулась к старосте Ермолаю. Тот с понятыми отобрал деньги у продувных баб. взял их себе на сбережение с процентами, пустил в оборот в своей лавке. Матера Домнушке оказывал уважение, посылал к праздникам конфеты, от которых млела старая сластена.

Кузьма никогда не просил у матери денег. На этот раз по случаю женитьбы Автонома он наклонился к запечью:

– Маманя, внука твоего меньшого женим.

– Пора уж? Годы-то летят, чистые гуси-лебеди. А меня-то все еще не прибрал господь. Прогневила, знать, милосердного. Автономша мой любимый внук, молчун синеокий. Дожила до свадьбы я. Сведи, Кузя, меня к Ермолаю, попрошу расчет.

Кузьма отнекивался.

– Я не то что говорить, до ветру рядом не присяду с коротким барином. Безобразен он в человеках. Зависть допрежь его родилась в нем. Чужим здоровьем болен. Сохнет, глядя на людей. Все кажется ему: у других и шило бреет, а у него и ножи неймут.

– Как хочешь. Не поклонишься до земли, гриба не подымешь.

– Я провожу тебя, бабушка! – подскочила Фиена, выглядывая из горницы.

Одели Домнушку в прокатанную рубелем льняную рубаху, юбку шерстяную и кофту вязаную, достали из сундука присыпанную табаком, крытую черным сукном шубу полувековой давности. И вот она, накинув сверху платокшаль, тыча ореховой палкой, вышла во двор, ведомая под руку Фиеной, складно семенившей под шаркающий шаг старухи. И хоть двухэтажный, под железной крышей дом Ермолая стоял по соседству, Фиена уломала Автонома подвезти их на санях.

Когда-то между ними дышали теплом два дома, но в голод хозяева вымерли, и Ермолаи разбил сад на унавоженном подворье.

Автоном, насупившись, подвез бабку и сноху в кормо ЕОЗНОП кошевке, высадил у парадного крыльца и поехал ва гумно за мякиной. У Автонома были свои причины повыше держать голову перед домом дяди Ермолая. Временами завидовал его крепкому хозяйству, но чаще ненавидел дядю, проклиная свое родство с ним, бросившее черную, как позорящий мазок дегтя по воротам, тень на всю судьбу его, Автонома. Одну школу окончил Автоном с дочерью дядп – Люсей, да так и завяз в навозе, а она закругляет образование в педагогическом техникуме, хотя он же натаскивал ее по математике и обществоведению перед экзаменами в техникум. Любое дополнительное обложение Ермолая Данплыча Автопом поддерживал в сельском Совете с пенреклонностыо, устрашающей даже самого Захара Острецова.

Ермолай, сияя благообразной лысиной в рыжеватом окладе уцелевших на висках и затылке волос, вышел навстречу мамане в высоких чесанках. Был он в мать рыжеват и суетлив.

– Милости просим в горницу, маманя Домна Дормидонтовна, там теплее и уединеннее, – сыпал он скороговоркой, опасливо косясь на Фиену.

А та, сдвинув с головы на плечи шаль, угнездилась между фикусами, вымахавшими до потолка, вертела головой, оценивающе оглядывала шкафы, убранство. Ее не смущало, что хозяйка принесла на подносе чашки чая для Ермолая и Домны Дормидонтовны, поставила конфет и чернослив. Ермолай покряхтывал, краснея, потирая руки.

– Шла бы ты, Фиена Карповна, по своим делам, мы без тебя, бабонька, управимся. А маманю я сам доведу домой. А не то поживет у нас, коль заохотится.

– Нечего вилять, при мне толкуйте. Я не чужая. Ты, Ермолай Данилыч, чай, знаешь: сколь дерево ни гни к земле, растет оно вверх. – Фиена завлекательно улыбнулась. – Правой рукой твоей буду, Дапплыч. – Она взяла двумя пальцами конфетку, заложила за щеку.

"Не своротить тугорылую, – подумал Ермолай, – где сам сатана не осилит, туда непременно командирует бабу".

– Никак внука Автономушку собрались женить, маманя родная? Расходы нужны, знаю. И моя дочка Люся по-невестенскн забродила. А вить девичьих прихотей на воз не покладешь.

– Вызрел внук-то Автономша, пора жить в законе, Ермолай Данилыч. Много ли еще денег осталось?

– Мало, маманя. Желтенькие-то еще есть, да ведь как их на бумажные обменять нынче? Скоро золотце цену потеряет напрочь. Отхожие места собираются товарищи делать из золота. Так и сам Владимир Ильич сказал. Ну, подсчитаем... В прошлом году брали...

– Фиена, выйди, настыра. – Домнушка стукнула невозмутимую палкой по ноге. – Гляди, огневаюсь...

Фиена вышла за дверь, прислушалась. Благочестивый тек голос Ермолая, согласно поддакивала Домнушка.

Взъярилась Фпена, резко распахнула дверь.

Домнушка сняла, держа в руках кулек с конфетами.

Из люка в полу высовывалась квадратная голова работника Якутки с немигающим левым глазом. Ермолай отдавал ему приказания:

– Пуд свежей рыбы, десять фунтов пряников, ведро, пет, два ведра водки. Отвези все это Кузьме Данплычу.

Бить племянник мой женится.

Голова работника исчезла, и Ермолай закрыл люк, застелил половиком.

– Теперь уже все, маманя, квиты. А погулять-то мне на свадьбе страсть бы как хотелось. Чай, не побрезгует братик Кузьма моей компанией?

– И это вся небесная манна? – спросила Фиена. – Подбрось хоть ситцу на полога для кровати.

– Разорить меня удумали?

– Бесстыжий ты, Ермолай Данилыч. Тебе хоть помочись в глаза, ты все говоришь – божья роса.

Ермолай спустился с Фпеной в лавку. У прилавка горюнилась вдова Ветрова, вздыхала по-козьему.

– Аль зубы ломит, Феодосия? – участливо осведомился Ермолай. – Если должок принесла, сердешная, не стесняйся, давай.

– Мамака опосля лихоманки... вынь да положь селедку... Я уж отработаю, Ермолай Данилыч, на огороде аль капустку пособлю рубить.

– И что мне делать с вами? Как обернуться? Ладно, возьми сама в бочонке парочку селедок. С солонннкн-то глядишь, оклемается матушка, плясать пойдет. С хозяйкой рассчитаешься – пособи картошку в погребе перебрать. Да, вот еще пряников на закуску к чаю прихвати.

Дал бы кулек, да работник сожрал дорогой. Как мальчишка, со снегом пополам жевал...

Отмахал Ермолай несколько метров батиста на платье Фиене, ситцу на рубаху Кузьме.

Кузьма был рад подарку.

– Ладно, хоть это дал, спасибо ему. Другой бы на порог не пустил нашего брата. А тут столько рыбы, до петровок будешь запивать.

Разваливая по столу цветастый азиатский батист, Фиена хвасталась:

– Я распатронила короткого барина. Взяла за хрип, не вывернулся. Она-то, несмышленка, растаяла вся, как дал он ей конфетку.

На совет пришел меньшой брат Кузьмы Егор с женой Настей. Выравнивался Егору шестой десяток, он только сединой пожиже в бороде и отличался от старшего брата.

– Подумакпваем послать сватов к Отчеву Максиму Семеновичу, – сказал Кузьма, давя табуретку в переднем углу за столом. – Так, что ли, матушка? – почтительно обратился к Василисе, скрестившей на груди полные руки.

– Запасные хода надо придумать на случай, если не отдадут Марьку, к другой постучимся. Жениху пути не заказаны, – сказала Василиса. – Грппку Горячкнну спробовать: богатые! А Отчев может заартачиться: коммунист, захочет ли родниться с нами?

– У этого коммуниста пять девчонок, одна другой на пятки наступает. Солить, что ли, невест. Отдадут, – возразил Кузьма. – Правда, на уме у Максюты не ночевали.

Как-то спрашиваю: что же ты – партиец, а не богаче меня, а? Вот и врешь, отвечает, богаче. Да чем же? Идеей...

Сговоримся, не тычет он в глаза своей идейностью.

– Жених-то что думает? Он вроде главный в этом деле? – сказал Егор. – С энтой перестал стоять: с Люськойто? Правда, гусь свинье не пара... Но ватажились они летось, когда дочка Ермолая, братца нашего, нагуливалась на каникулах...

Василиса решительным взмахом руки остановила Егора:

– Несешь абы чего! Чай, они двоюродные.

Вошел Автоном, в подшитых валенках, понизу почерневших от навоза, в полушубке. На спине и шее мякина.

– Марьку порешили сватать, – сказал Кузьма. – Как твои думки?

Бывало, зпмнпмп вечерами Автоном занимался с мужиками по агрономии на квартире общительного и веселого Отчева. Мужики слушали с теплым усмешливым вниманием, собирались с весны начать севообороты по-новому.

Как нп ждал он выезда на поля, все же проглядел. Еще вчера были в селе, и, казалось, никто не готов к полевым работам, а сегодня все бороновали и сеяли по-старому.

Он, отработав упряжку, поставив коней к корму, устало ходил от загона к загону, крестьяне приветливо звали иа кашу, но учение его, казалось, забыли, как пустяшное сновидение. "Вот если бы ты мог, Автономша, налоги скостить, это да!" И Автоном огорчился тому, что пришлось махнуть рукой на несерьезных хлеборобов и забыть дорогу к Отчеву. Но о Марьке думал с чувством снисходительной ласки и насмешки над ее старомодной религиозностью. И представлялась ему тогда свинцово укатанная дорога брички и телеги с золотым зерном, а над конями и быками, над полем с сметами и бахчами, пригретыми ласковым, поостывшим к бабьему лету солнцем, вяжет синева серебристо-шелковые паутпны. И сам он где-то тут, не то на бричке развалился, облокотившись на мешок с пшеницей, не то закругляет на гумне ворох мякины, а может, подвалил к зиме кабана и вместе со своей женой-степнячкой палит его на костре, предусмотрительно выщипав щетину сгодптся зимой наострить концы дратвы, чтобы шла вслед за шилом в сапог или валенок...

– Уломал девку – половину дела сделал. Ну, как она брыкается?

– Жениться не напасть, да как бы женатому не пропасть, батя. Как жить вот загвоздка.

– Жили прежде, поживем в надежде.

– Вам что не балагурить, старикам. А мне? По старинке жизнь не пляшет. Да и не хочу подножный корм щипать. Есть силы в душе, размахнуться охота... Человек же я и хочу свою короткую жизнь пройти открыто, без страха, без двуличия. Думы и дела не раздирались бы, как теленок на льду.

– А мы тебя подкуем кругом, – сказал Егор.

– Какие вы кузнецы? Сами жмуритесь на каждый новый день. А жена что? Поймет?

– Грипку бери, намекали, приданое за ней – на сани не покладешь. Одна дочь у родителей, – ласково подсказала мать.

– Все они у нас в Хлебовке дикое племя, а Грипка темнее всех. Если уж падать, так с белого скакуна. Правда, Марьку я не уговаривал. Людей робеет она. Без венца не пойдет. А я комсомолец, к попу не ходок.

– Хватит тебе, накомсомолился, пошатался по сборищам, становись коренником в борозду. Ты хозяин. Работы ждет от тебя жизнь, а не краснобайства, – вразумлял отец.

– Кормилец ты мой, черныш мой, Автономыч. Крещен и Владимиром наречен был сам-то Ленин. И с женой, наверно, венчался. – Василиса поцеловала сына в черный вихор на макушке.

– Чего ты его лижешь, как корова телка? А ты, парень, с несогласной не связывайся, вся-то жизнь будет скрипеть, заваливаться, будто кособоко навитый воз, – поделился Кузьма своим опытом.

Родня разгуделась. Перебирали по косточкам отчевых:

необидчивые, веселые, работящие. Невеста послушная, уважительная, статью и лицом взяла. Определили сватом Егора, а ему в придачу Фиену, на язык которой возлагали немалые надежды.

– Уж я умаслю, уговорю за нашего царевича любую девку, хоть Пашку-монашку.

– Нам нужна работница и для продолжения рода Чубаровых, а черница блюдет верность самому господу богу.

мужик для нее отвратнее сатаны с рогами, – сказал Егор.

– Черное-то слово пореже выпускай там, брат, Марька набожная, посоветовал Кузьма.

Сваты вышли за ворота на бодрящий морозец. В сиповатом вечернем воздухе слышались смех и возгласы детей, катавшихся на санках с горы, скрип снега, голоса матерей, кликавших ребятишек домой ужинать. Люди убирались со скотиной, выходили за ворота, в избах зажигали огни. Егор и Фпена молча свернули в переулок, остановились у большого пятистенного деревянного дома. Из трубы над тесовой крышей дыбился к ранней звезде голубой дым. У ворот высокий конь, запряженный в ковровые санки, долбил литым копытом лунку в снегу.

"Захар Осипович опередил нас. Я его осмею, масленого блина", загорелась Фпена злым огнем. Вспомнила, как попьяну признавался, что внутри сердца сидит у него Марька со своей рябинкой промеж бровей: "Если бы я не погорячился однажды, была бы за мной, голуба... А что, захочу будет. Не последний я недоумок в Хлебовке!"

12

Упрежденные о приходе сватов, Отчевы поужинали.

Отец велел Марьке сидеть дома, не объясняя почему.

Марька привычно подчинилась – у отца двух слов не бывает. В горнице села за машинку шить платья меньшим сестрам. Девчонки тоже взялись каждая за свое дело, только самая маленькая забралась на полати спать. Мать шепнула Марьке, чтобы не глядела она боязно, не дрожала душой, бог даст, все обойдется по-доброму.

– Сватов ждем, – уточнила она веселее.

Марька слышала из-за тонких дверей, как на кухню вошел и поздоровался с отцом Захар Острецов.

"Господи, помилуй, неужто он вправду за мной?" – веря и не веря, смятенно думала Марька.

Летом как-то мчалась по лугам, придерживая платок на голове. В кустах крушинника настиг ее Захар, посадил рядом в ежевичник. И хоть мимо проходили, разговаривая, косари, недоумение и страх сковали ее немотыо, да и Острецов зажал рот ладонью.

– Молчи, осенью сватов пришлю. – Безбожник, а перекрестился, совсем по-мальчишескп улыбаясь до ушей. – Отпашется народ, обмолотится – пришлю. День и ночь думал о тебе.

– Не подымай ты меня высоко, не опускай низко, – сказала тогда Марька.

Осенью не посватался Захар. И сейчас он, куря у порога, говорил с отцом о какой-то комиссии по лишению голосов.

У Марькп похолодели руки, когда в горницу неожиданно зашла старуха Мавра Кошкина, ворожея, мучительница ее...

В тот горький час в крушиннике закудахтала вдруг старуха, стыдя Захара, резоня Марьку. Правда, Острецов, глядя в подслеповатые глаза бабки, сказал, что если она, раскоряка, пикнет, то после того шагу ей не будет: ночью выйдет до ветра, стукнет ее домовой по думалке, она и ноги откинет в сторону. Не ее дело доглядывать, с кем и почему собирают цветы девки. А спустя время Марька захватила старуху на своем огороде: спокойно собирала огурцы, даже головы не подняла на изумленный оклик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю