Текст книги "Вчера"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
У степной в ветловом наряде рекп прочно осели на черноземе крепкие хозяйства, еще при Столыпине выделившиеся из общины. Около десятка изб поселенцев – уже после революции. Земли – раздолье. На ветлах грачи, на реке гагакают гуси. Цветут яблони за плетнями.
Мы пересекли затравевшую дорогу, постучали в дубовую калитку деревянного дома под железной зеленой крышей. Калитку открыл рослый парень, зло глядели на нас круглые глаза. Он поморгал и молча впустил нас.
Наш старик так и прилип к нему. Удерживая пария за подол холщовой рубахп, оп выпытывал у него что-то. Я услыхал, как прошипел парень:
– Спалю... – погрозил застекленной веранде: там спдела хозяйка желтолицая женщина.
К вечеру приехали с поля на телеге два подростка моих лет, снесли плуг в ригу. Потом пришли с бахчей с тяпками на плечах три девочки ростом такие же, как Настя. Немой мужик пригнал из степи десятка два коров.
полуторников, сотню овец. Ревя и блея, скотина разбиралась по просторным хлевам. Двор наполнился запахом шерсти, травы и молока. Дружно шумело сдаиваемое в ведра молоко.
Хозяин Кронпд Титыч приехал верхом на том самом красивом рыжем коне, на котором увидел я его впервые прошлым летом на мельнице. Располнело и подобрело жесткое лицо.
– А-а, Андрей Ручьев, – сказал он несколько смущент?о и ласково погладил меня по голове. – Спасибо, что пришел. Оставайся жить, место есть, работы хватит.
Парень, грозивший спалить кого-то, зло засмеялся:
– Была бы шея, ярмо найдется.
А желтолицая сухопарая хозяйка подошла ко мне, уставилась в мое лицо хворыми глазами:
– Так вот ты какой, Андрюшка Ручьев! На мать похож, на Аниску!
Она увела меня в горницу.
– Ну, если в мать удался лицом, значит, счастливый ты. А я-то думала, почему Кронид все время толкует о тебе, усыновить норовит. Ты вот что, ыастыра: останешься у нас – я тебя сбелосветю. Так и знай, ехидна. Через твою мать я разнесчастная. Истолок, пзбил, измотал он меня! – Женщина смахнула ладонью желтую слезу с худых лимонных щек. – Я тебя одену, обую, на дорогу деньги дам, только уходи подальше от греха. Матерь твою проклинаю и тебя жпзнп лишу.
– Эх, тетка, потому, видно, ты худющая, как надорванная лошадь, что очень злая, – сказал я. – Да меня на аркане не удержишь около вас.
Ужинали во дворе под слабо светящимся вечерппм небом. Человек пятнадцать сидели за огромным столом, елп пшенную кашу. Не ужинал только злой рослый парень.
С сундучком в руках он подошел к хозяину и низко поклонился:
– Спаспбо тебе, Кровопивушка, за пршот, за хлебсоль. Век буду помнить твою коммунию – вот она где у меня, на хребте. Измотал ты меня в работе, теперь гонишь ко всем чертям.
– Ты, Петра, взбесился, – спокойно сказал Кронид. – Взял я тебя сиротой, в люди вывел. Живи, кто тебя гонит?
Парень заскрипел зубами.
– Дурачь вон тех молюток желторотых, а я ученый!
Сгори со своим хозяйством.
У ворот парень остановился, позвал Алдокима. Старик встал, но вдруг оторопел и, подумав, подошел к парню.
Тот что-то горячо и раздраженно говорил, потом со словами: "Вот тебе, смутьян!" – ударил Алдоню по лицу.
– Еще побед! – крикнул старик вдогонку парню.
Кронид кинулся к калитке, но старик преградил ему дорогу:
– Не твое дело! Мало он воздал мне... псаломщику лжи.
...Ночь темпа в Кронпдовой риге. Пахнет ремнями, прелым зерном, мышами. Старт-; приподнялся на локоть, тихо окликнул меня, но я не ответил, хотя и не спал. Тяжелые шаги у дверей риги, скрипнула дверь, и свежий ночной воздух донес вместе с запахом огородной зелени дымок махорки.
– Ну? – сказал голос Кронида.
– Дуги гну! – зло проскрипел Алдоня. – Так-то ты слово держишь, а? Я тебе сирот-горемык собирал счастия и праведной жизни для, а ты жилы из них мотаешь.
– Тише...
– Спит мой хромой Тамерлан, – нежно сказал старик и прикрыл мое лицо какой-то кошмой, терпко пахнувшей лошадиным потом.
– При таком разговоре свидетель лишний, – сказал Кронид, – убирают свидетелей-то. Слушай, дед, что я тебе скажу. Ты знаешь меня давно, вместе заработали ломоту в костях на холодных землях. Ты искал справедливого бога, а я – мужицкой сильной власти. Не знаю, нашел ли ты своего бога, а я не получил свое. Но я получу! Получу!
Засветила заря – нэп появился! Земли – ого! Рабочих рук не счесть. Всех горемык по округе соберу, свою деревню выстрою, в каждом доме – – мой воспитанник. Для них я – отец, учитель жизни. Научу их работать зверски, любить землю, слушаться моих советов. Коммунпя! Только не болыпевпцкая, а мужицкая. Мужик дремуч, рабочий яснее его, но и голее и беднее душой. Все от дремучего ыужина – цари, вожди, попы, богохульники, святые. Все!
– А от кого атаман черных? – с ехидцей проскрипел голос Алдони.
– Если не хочешь погубить его, не болтай при нем.
Поговори и уходи с глаз долой, а Андрняша оставь. Он закален, примет со временем дело из моих рук. Не козявка он – характер!
Они ушли. Я не долго думал над удивительными словами Кронида: вернулся Алдоня. Мимо риги потекли тяжело ступающие шаги. Старик не ложился. По полуночи под звездное небо ушли мы с ним со двора Кронида через огороды в степь. Сдерживая зябкую дрожь, я сказал, что забыл в риге сумку с бельем.
– Белье? Не замай! Лишь бы душа при тебе была.
Ноги в сыромятных опорках взмокли от майской росы, заревая холодинка выжимала из глаз слезы.
– А Настя-то как же? – спросил я и сам удивился, что вспомнил о пей, когда ушли с добрую версту.
– Настя пусть там. Она для такой жизни сделана:
детей рожать, коров доить. Не головой думает твоя Настя. Поладят с хозяином, он еще крепкий.
На востоке разгоралось зарево. Я оглянулся и увидел второе зарево на западе, над хутором.
– Это, милый, пожар, – испуганно сказал Алдоня и с тоской добавил: Эко горе, горит Кронид. Надо вертаться, а то подумают, мы запалили.
Старик шел неверным шагом, при свете разгорающегося утра лицо его казалось землисто-серым. Такого выражения убитости, обреченности я никогда прежде не видал в лице его. Тревога защемила мое сердце. Сначала я подумал, что поджег Алдоня, поэтому и ушли мы с ним ночью. И я даже гордился его смелостью. Но когда он сам потянул на пожар и несколько раз спросил меня, не курил ли я случайно в риге, мне стало ясно, что старик тут ни при чем...
Сгорел лишь деревянный амбар. Но переполох был большой. Сбежались жители со всего хутора. Тут же неподалеку от тлеющих разбросанных бревен лежала на кожаной куртке Кронида его жена. Ночевала в амбаре, задохнулась в дыму.
– Ведут! Поймали!
Заслонив низко вставшее над озером солнце, два всадпика ехали по улице рядом, между ними шел человек. Это был тот рослый парень, который ушел вечером от Кронида.
– В логу прятался, – сказал один всадник, позевывая.
– Брешешь, не прятался я! – закричал парень. Руки его были привязаны к седлам, он склонил на плечо голову, вытирая окровавленную щеку.
Кронид отвязал его руки и, щурясь, спросил ласково:
– Так ты платишь своим друзьям? Не стыдно тебе их? – Он повернул голову к девушкам и парням, своим работникам.
– Не поджигал я. Вы еще ответите за побои.
– Втоптать его в землю! Мало за войну пожаров было!
Толпа вооруженных баграми, топорами, вилами людей.
только что погасивших пожар, окружила парня. По злобным лицам, по перешептыванию мужиков видно было, что участь этого человека решена. Больно заныло мое сердце.
Самосуд страшнее всякой войны.
Я сжимал руку старика – она наливалась смертным холодом. Лицо светлело и как бы молодело. Видно, он решался на что-то очень важное...
Кронид вышел из толпы, сказал, указывая на пария:
– Воля ваша, делайте с ним, что хотите. Я в стороне.
Немой пастух, расталкивая людей, полез к парню, подняв дубину над головой.
– He oн поджег! – хриплым голосом крикнул Алдоким.
Люди окружили его. Маленький, сухонький, оп стоял бесстрашно среди озлобленных, ц какал-то странная отрешенная улыбка проступала на его лине.
– Говори, старик, правду, назови негодяя!
Алдоня снял котомку со своей спины, повесил ее на мое плечо.
– Ну, Андрияш, настал срок прощаться. Иди и не оглядывайся.
Кронид потянул меня к дому, закрывая мою голову полой кожаной куртки. Я вырвался и вскочил на крыльцо.
– Я поджег двоедушного! – вызывающе сказал Алдоня. Седая голова его белела в толпе.
– Ага! А вы мне морду кровенили! – закричал парень. – За что? Бейте вредного старика.
Я бросился к мужикам.
– Не верьте дедушке, он заговаривается...
Одни немели в черной лютости, другие недоумевали, третьи испуганно переглядывались. Кто-то сунул в руки парня палку. Лицо его исказилось злобой и страхом, ои зажмурился и ударил старика по голове. Палка выпала из рук. Тогда Алдоня поднял ее, поцеловал и протянул парню.
– Держи крепче...
Парень с дурным криком вырвался из толпы и побежал по улице. Настя зажала уши ладонями.
– Прости людям их злобу и дурь несусветную, – слышалась мольба старика.
Когда он остался один лежать на дороге, мы с Настей подняли его. Совхоз находился недалеко, за рекой, с вечера видны были его сады, постройки. Но мы добирались до него всю ночь. Под руки вели Алдокима, и он едва переставлял ноги.
6
Мы жили в отдельной комнате саманного барака. Записались на одну фамилию – Ручьевы. Мы с Настей – брат и сестра. Ее величали по моему отцу Ивановной, никто не знал прежней Акулинишны. Алдоким был наш родной дед. Настя работала скотницей, я – учеником слесаря в мастерских. Дед числился разнорабочим. Он таял на глазах, но был спокоен.
– Хоть перед кончиной пожпву среди людей, – говорил он. – Тут должно быть меньше жадности и жестокосердия. Потому что не твое – мое, а общее все. А твое – мое делает человека зверем.
Все лето и всю зиму жизнь наша шла хорошо. Пооделись мы, запасли картошки, капусты. Жить бы да жить, но все испортил я...
Не понимаю, что творилось со мной в ту пору: жестокость ли. нетерпимость лп к людским слабостям овладели мною, но только я никого не жалел, и особенно слабых и несчастных. Меньше всего жалел близких мне людей, связанных со мной тяжкими испытаниями. Не знаю почему, я все дальше и дальше уходил от духовного мира Насти.
Временами я страдал от этого и люто злился на нее, как будто она была виновата во всем, что происходило в душе моей...
Многие рабочие держалп птицу, свиней и даже коров на даровых совхозных кормах. Я не понимал, зачем они это делают, зачем тайком продают мужикам инструменты.
ПЛУГИ, сено. Почему некоторые хвастаются тем, что мало работают. Врагами представлялись мне эти люди, и я говорил Алдокпму, что их нужно разогнать.
– Не мешало бы разогнать, – соглашался оп, по потом озабоченно спрашивал: – А где возьмем святую рать?
Ты примечай, Андрияш, какой богобоязненный стал человек после войны и голода. Бога боится, а все тянет к себе.
Наша Настя развела кур, кормила их зерном, которое потаенно таскала из амбара. Не советуясь со стариком, я отравил птицу.
– Перед смертью дядя Ваня назвал меня своей дочерью, – сказала Настя, значит, ты мой брат. А ты как себя держишь? Чужой! Если мы с дедом надоели тебе, можешь идти на все четыре стороны.
– Ох, Настя, с перцем ты. – вмешался Алдоким. – Парень закружился, запутался. Помочь надо парню.
Я вылез из-за стола и в каком-то исступлений прочитал:
Но верь мне. погасит людской
Я не желал... Я был чужой
Для них навек, как зверь степной;
И если бы минутный крик
Мне изменил, – клянусь, старик,
Я б иырвэл слабый мой язык!
Настя захохотала:
– Глянь, похлебка в голову ударила! За такие слова на самом деле язык надо оторвать. Да разве ты зверь? Ты крещеный.
Алдоня, к моему удивлению, попросил меня:
– Ну-ка, еще расскажи. Складно придумано.
Ему особенно полюбились слова: "Он встретил смерть лицом к лицу, как в битве следует бойцу".
– Это про меня. Я вот так же гордо жил, над людьми себя ставил, – тихо сказал Алдоким, – ходил, как зверь...
Настя обняла меня, строго потребовала:
– Рассказывай, что с тобой творится? За что невзлюбил наш дом?
Что со мной творится, я не знал. Врать пока не умел.
оставалось только молчать, и я молчал.
Может быть, все началось с моего знакомства с дочерью механика Лидой Муравиной. Однажды как-то механик мастерских Николай Степанович, красивый черноусый человек, велел мне отнести примус к нему на квартиру. Тут-то я и увидел эту особенную девчонку:
бездонные черные глаза с грустинкой, как и у отца ее, были правдивы, спокойны. Первый раз в жизни я видел, что люди живут иначе, чем жили мы. Много книг, две картины, просторно и тихо в квартире. И девочка спокойно и внимательно смотрела на меня. Говорила она тихим голосом, показывая мне книги. Никогда никто так спокойно и ласково не говорил со мной. Пахла она неведомыми запахами. Удивительно, что я доверчиво рассказал ей о себе.
Тогда-то подумалось, что есть иная жизнь, отличная от нашей.
У нас в бараке за дощатой перегородкой жили холостые сезонные рабочие. Ругались к делу и не к делу. Иногда дрались. Как-то зимней ночью они подняли с нар подростка сироту Федю Совхозова и выкинули на мороз.
– Чтобы под себя не мочился, стервец.
Среди этих рабочих были кулацкие сынки, нанимались они лишь на месяц-два, тихопько тащили домой сбрую, инструменты.
Работали плохо, лениво, абы день прошел.
Иная жизнь была у постоянных рабочих, особенно слесарей, токарей мастерских. Они с подозрением относились к сезонникам.
Я работал учеником слесаря и незаметно для себя перенял от мастеровых высокомерный взгляд на обитателей барака. Механика Муравина я любил, может быть, за то, что был он справедлив, ровен и внимателен. Он никогда пе повышал голоса, не бранился, ни разу не видел я его выпившим. С каждым днем я все с меньшей охотой возвращался после работы в нашу комнату. Бойкая, разбитная Настя была шумливая, часто допоздна гуляла с девками и парнями на берегу реки или в лугах. Мне было стыдно есть уток, которых, я знал это, дарил ей конюх Семен Игнатов. Настя смеялась над тем, что я читаю книги, и дразнила меня "блажной курс антик". Но если кто другой подсмеивался надо мной, Настя защищала меня, давая полную волю своему острому языку.
Праздниками были для меня те дни, когда случайно встречался с Лидой, обязательно что-нибудь да слышал от нее новое. Она охотно давала мне книги.
Однажды весной воскресным днем подростки играли в небольшом лесу у оврага, по дну которого бойко бежал ручеек. Была тут и Лида в коричневом пальто с коричневым каракулевым воротником. Этот воротник и вязаная шапочка очень шли к ее бледно-смуглому лицу, к этим удивительным глазам. Был тут и мой новый друг, тайный соперник, Миша Дежнев, красивый стройный паренек лет шестнадцати, умный, дерзкий. Он учился в сельскохозяйственной школе и приехал на весенние каникулы к своей матери, недавно вышедшей замуж за главного бухгалтера совхоза.
При людях я никогда не подходил к Лиде, если опа сама не подзывала меня. Я слышал, как она хвалила подснежники, росшие по крутому склону оврага. Дежнев пошел было за подснежниками, но, испачкав ботинки, вернулся. Придерживаясь за ветви осинника, я стал спускаться за цветами, скользя по влажному склону оврага.
Подснежники я нарвал, но вылезти на гривок оврага мне йе удалось: я наступил на припорошенный землей ледок и покатился вниз, прямо в вешний ручей.
Тут-то и явилась моя нареченная сестра Настя. Старый вязаный платок, как всегда, сдвинут на затылок, шуба моей покойной матери распахнута на – груди.
– Вымазался, как глупый поросенок! Иди домой, бездельник! – кричала она, размахивая руками. Потом вдруг насыпалась на Мишу и Лиду: – Чего ты смеешься? Отрастил поповские волосья, побледнел от книг, так, думаешь, красив? И ты, Лидка, пе наставляй на меня глазпщи – все равпо у коровы больше твоих. Вы чтоб не заманивали моего братца. Он хоть неученый дурак, а насмешек я не буду сносить!
Как стыдно мне было за Настю, за себя! Я готов был сказать Лиде и Мише, что Настя не сестра мне, а совершенно чужой человек. Ребята и девчата смеялись нее громче. Настя начала гоняться за ними с палкой.
Тогда я побежал по оврагу вдоль теклины, бросая в грязь лиловые цветы. Потом я снял сапоги и залез в снеговую синюю лужу. Холодная вода ломила ноги, сводя судорогой.
"Пускай простужусь, обезножу, ей же будет хуже", – думал я мстительно. И в то же время представлял живо, как горюют Настя и старик надо мной, калекой. Я сам страдал и очень жалел их. И вдруг услыхал деловитый грубый голос:
– На первый раз хватит прохлаждаться. Завтра подольше покупаешься.
Настя сняла с себя ботинки и почти силой обула меня в них. До барака шла босиком, ругалась. Я молчал.
С каждым днем наша жизнь становилась все разобщеннее и скучнее. Алдоня хворал. Грустно смотрели на нас выцветающие глаза его, и видно было, что хочется ему завести душевный разговор...
Настя поставила на стол чугунок вареной картошки, обрывисто позвала нас к обеду. Алдоня, будто чужой, присел с краю стола. Руки его тряслись. Молча и угрюмо проходил наш обед. А ведь, бывало, радовались, встречаясь после работы за столом. Настя становилась все раздраженнее. Не знаю, как старику, а мне была известна причина ее раздражения. Однажды я нечаянно увидел.
как Настя, просяще заглядывая снизу вверх в телячьи глаза молодого конюха Семена Игнатова, упрекала его:
– Как же я буду жить-то? Совести в тебе нет, сироту обманываешь.
Засунув руки за фартук, он отвечал лениво:
– Больно уж доверчива, как кошка. Проучить тебя подо чтобы другой раз пе верила людям.
– Не Пленишься – утоплюсь.
– Куда торопиться? Успею, надену хомут на шею себе. А не захочу топись, жалко, что ль.
Я презирал Настю именно за то, что обманул ее этот глупый и вздорный человек. Несчастной представлялась она мне сейчас. В слове "брошенная" было что-то унизительное, бессильное и отталкивающее. Плакать бы ей надо, а она еще злится на старика и на меня. Теперь чужим казалось мне ее выточенное, прежде такое милое лицо. Я знал, что Настя справедлива со мной и даже по-своему любит меня, как сестра меньшого брата. Но эта-то справедливость и эта любовь вызывали во мне глухой протест.
Я не знал, чего искал в людях, но только все известное мне. старое в них я ненавидел...
За окном в запущенном саду послышался свист.
Я вздрогнул: давно ждал этого очень важного для меня условного знака. Воровато оглядываясь на лежавшего на деревянных козлах Алдоню, я снял со стены клетку со снегирем и вышел из комнаты. В саду, в тени старого тополя, покуривал Миша Дежнев. Вот уже три месяца, как оп приехал на каникулы и покорил меня своим умом и знаниями. Не было в моей жизни человека, которого бы я так беззаветно любил и которому бы так безоглядно верил.
– Если тебе жалко птицу, то все можно отложить, – сказал он, с усмешкой глядя в мои глаза.
Я любил снегиря, прпручил его к себе: выпущу из клетки – он полетит на волю, потом сядет на мою голову.
выбирая клювом пшено из кудрей.
– Берн, чего там, – сказал я Мише. – Только перед дедом стыдно: врать придется.
, – Эх ты! Дипломатом надо быть. Голая правда никому не нужна. Жить при ней людям нельзя. Правда нужна маленькая, а большая только портит людям жизнь.
– А какая большая правда?
– Все живое смертно. Вечного нет ничего. Ну, а зачем эта большая правда? Тоска от нее у людей. Эх, Андрюша, с тобой говорить надо с опаской: уж больно ты словам веришь. Пойми: словами человек форсит, а живет совсем иначе.
Мы пересекли сад и вышли к большому дому, в котором жили заведующий совхозом и главный бухгалтер, отчим Миши Дежнева. Двери квартиры открыла полная черноволосая холеная женщина в белой кофте и серой юбке.
Это была красивая женщина с черным пушком на верхней губе. И мне казалось непростительной вольностью то, кок Миша, потершись щекой о ее сдобную белую руку, сказал уж слишком развязно:
– Мамочка сегодня хороша! – Затем поднял палец и с непонятной значительностью произнес: – Мамуля, вот этот друг подарил мне птицу!
Недоверчиво щупая мои волосы, она заговорила неожиданно баском:
– Это настоящие? Каной каракуль! Мишук. – обратилась она к сыну, сейчас решается твоя судьба. Не уходи, возможно, будешь нужен.
Дверь комнаты налево открылась, и я увидел бухгалтера – длинного нескладного человека в просторном рыжем пиджаке.
– Важно не помешать Мише, пусть школу кончит.
Грамотные нужны любой власти, – сказал он другому человеку, толстому, красному, в рубахе белого льняного полотна. Тот, сердито сопя мясистым носом, упираясь в бухгалтера тяжелым псподлобным взглядом, проворчал:
– Нет уж, я сам позабочусь о Мише. Школьной мудрости хватит с него! Пусть идет на сцену. В конце концов, я ему родной отец! Женя, иди сюда, иди сюда! – крикнул он женщине, и когда та вошла в комнату, оп резко захлопнул дверь.
– Это мои папаши, – с улыбкой сказал Миша, – вернее, один из них отчим, это бухгалтер. Родной не может лань с нами. Он талант и мама талант, а жить в одной семье двум талантам – гибель. Хватит того, что мамуля пожертвовала собой ради меня. Могла бы на первых ролях петь, по сейчас не до искусства. И все-таки я буду артистом и уеду за границу. Знаешь, Андрюшка, смотрю я на тебя, и мне как-то странно все: имя мое может загреметь на весь мир, а ты так и не узнаешь об этом. Ну кем ты будешь тут?
– Не знаю, наверное, механиком, – ответил я, любуясь Мишей. Глаза его горели, лицо бледнело.
– Ну, механик, пойдем к Лидии, она, кажется, на реке.
К крыльцу подъехал верхом на поджаром рыжем жеребце Кронид Титыч в своей обшарпанной: кожаной куртке, в плоской, блином, кепке. Спешившись и привязав к перилам коня, он плетью сбил пыль с сапог, впрнщурку посмотрел на нас умными сердитыми глазами.
– Ручьев, когда придешь жить ко мне? Не торопись с ответом, все равно придешь, – сказал Кронид самоуверенно. И тут же с плутоватой почтительностью к Мише: – Погуляй до страды, а там за дело. У меня не заскучаете.
Ха-ха-ха!
И он ушел в дом, тяжко топая по ступенькам толстыми ногами.
– Знаешь его? – спросил меня Миша.
– Знаю малость.
– Сила! Уговаривает меня жениться на его племяннице и отдает в приданое все хозяйство. Советует вступить в комсомол. Может быть, я и не пойду на сцену.
Лиду нашли на берегу – сидела с удочкой, но больше глядела в книгу, чем на поплавок.
– Позову ее на лодку, и мы с тобой квиты, – сказал Миша. – Не понимаю, что хорошего нашел в ней? У нее хилая шея и кривые ноги.
– Она умная и добрая.
Я сел за весла, зная заранее, что Миша не уступит руля. На средней банке, обхватив руками колени, сидела Лида в голубом платье. Косынка обтягивала ее голову, четко окаймляла тонкое темнобровое лицо. Лпда все время говорила со мной, почти не глядя на Мишу.
– Лпда, ты знаешь: Андрюшка считает тебя сказочной царевной, – сказал Мнша, пересаживаясь с боку на бок, креня лодку. – Он часто видит тебя во сне.
– Не вертись! – бросил я, налегая на весла.
– Лида, – не унимался Миша, – посмотри: ведь здорово Андрюшка похож на девочку, а?
Лида ласково, примиряюще улыбнулась.
– Вы повздорили, что ли, ребята?
– Нет, ты посмотри, Лнда, у него и нос девичий, и голова кудрявая, как у девочки.
– Слышишь, герои, давай прыгнем в речку и поплывем к берегу, а?
– Андрей, не дури! – встревожилась Лида.
Миша успокоил ее:
– Перед тобой форсит. Не умеет плавать. Ои только фантазировать может... воображала!
– Я доплыву, а ты, кривляка, сразу пойдешь на дно.
– Ручьев не переваривает меня. Между прочим, из-за тебя, Лида.
– Дежнев, ты обманщик! Говорю прп ней и отвечаю за своп слова.
– Ну, уж разошелся. Греби к берегу, а то, чего доброго, сдуру-то махнешь в речку. Ведь ты же ненормальный...
Между нами завязалась борьба: Миша норовил рулем повернуть к берегу, я гнал веслами лодку на быстрое стремя.
Лиду, видно, потешало это единоборство влюбленных в нее дурачков.
– Знаешь, Лида, этот упрямый кудрявый барашек хвастался, что его отец...
– Если еще слово сбрешешь, я смажу тебя веслом! – Однако я опустил весла, встал на нос лодки.
– Не вздумай прыгать, Ручьев, – сказала Лида.
– Форсит он.
– Умненькие, катайтесь, – сказал я и прыгнул в речку вниз головой...
Вытащил меня полуживого Семен Игнатов, купавший лошадей в речке. Я забился в кусты, чтобы не видели товарищи, как рвало меня кровью. До барака едва дошел, так кружило голову.
Переступив порог комнаты, я оторопел: Настя сидела на лавке, а Миша говорил что-то испуганным голосом.
Увидев меня, замолк.
– Говори, Мишка, ты честный парень, а не как этот мерзавец, – сказала Настя, комкая в руках полотенце.
– Говорю правду: Андрюшка хотел утопиться...
– Почему хотел утопиться? – голос Насти зазвенел.
– А тебе что за дело? Прыгнул – и все.
– Из-за девчонки он прыгнул.
– Предатель, – бросил я вдогонку своему товарищу.
Настя захлопнула двери, бурно дыша. Видно, закипели в ней и давняя досада на меня за мою "непонятную ей душу", и боль только что пережитого страха за мою жизнь. Она сшибла меня с ног и ударила сломанным удилищем. Я запищал беспомощно, и писк этот еще сильнее разжег ее бешенство. Она била обломком удилища по моей спине, громко проклиная свою пропащую жизнь.
Спрятав голову в колени, я сжался в комок...
Но вот Алдоня распахнул дверь, повис на руке Насти.
– Пусти, убью! – рычала она. – И себя убью! Нельзя с вами жить, Христосики окаянные!
Старик оттолкнул ее плечом, помог мне подняться. Перед окном он задрал мою рубаху на спине.
– Ужасть... За что она тебя, милай?
– Сама она не знает. С горя, наверно.
– Зверь-девка, иди, ужаснись на свое палачество.
Настя сидела на лавке, уронив голову на блюдо своих ладоней. Плечи ее вздрагивали.
– Не виновата она, – сказал я. – Все мы виноваты...
– Виноваты? – спросила Настя, вскидывая голову. – Все вы виноваты? А я не виновата! Живите одни, кайтесь, как грешники в аду, а я поищу другой жизни. Зачем только связалась с такими телятами?! Один от книжки глаз не отрывает, другой бормочет, как святой дурачок. А люди кругом живут для себя. Смеются над вами.
Настя вытряхнула из тюфяка солому, поклала в него свое добро.
– Простите меня, – сказала она.
– Иди, иди, – ответил Алдоня.
Настя ушла к Семену Игнатову.
7
На другой день к нам поселился новый жилец: высокий, сутуловатый, в красноармейской гимнастерке и красноармейском шлеме. Все добро его состояло из плетеной повои корзины да потрепанной шинели. Он был глуховат от контузии и, может быть, поэтому застенчив. Пористое лицо с толстой нижней губой в черных крапинках – както разорвалась гильза, порох впился в кожу лица. Было в облике этого крупного, очевидно, сильного человека чтото смирное и даже этакое вахлацкое, что ли. Большие, с махорочной зеленцой глаза с грустной виноватостью смотрели не таясь. И говорил он как-то странно:
– Вот. Здравствуйте, стало быть. Так иль нет, да?
Петров я, Иван Яковлевич.
Вернувшись с работы, я не узнал нашу комнату: старая дымившая печка сломана, вместо нее сложена маленькая с плитой. Иван Яковлевич обмазывал чело. Мы с дедом молча взялись выносить битый кирпич, мыть полы.
– По печному делу, значит? – спросил за ужином Алдокпм.
– Чего? Печка-то без дров чего стоит? Не хитро сложить. А ведь ты, ковыль – белые кудри, наверно, комсомолец? – обратился ко мне Петров с едва заметной усмешкой в глазах.
Я сказал, что и не думаю комсомолиться, пусть занимаются зтим ученые, а меня под телегой оглоблей воспитывали. Отвесив нижнюю губу, он задумался, глядя мимо меня. Потом быстро стал хлебать кулеш. Встал, потянулся всем сильным телом, сел у порога и медленно стал свертывать цигарку. Таких огромных пальцев я ип у кого не видал.
– Вот, дедушка, за старое держишься и внука к себе пришил. Так иль нет, да?
– У меня, мплай, что старого, что нового – все в одну сумку положишь. Парню с таким ли багажом версты верстать по жизни?
И снова замолчали. Иван Яковлевич удивлял меня каждый день. В мастерских он посмотрел на работу токаря своими наивными глазами, потом встал за станок, и все, кто видел это, поняли: знает человек дело. Между тем он пока не определялся, а все ходил по хозяйству, осматривал в машинных сараях жнейки, плуги, вместе с механиком Муравгшым долго топтался вокруг паровой молотилки. С каждым днем Иван Яковлевич, улыбаясь, незлобиво задирал Алдокима:
– Внука-то, может, перед богом на коленки ставишь?
Чего?
– Ревнуешь к богу-то? К славе-то его? Окажи свою силу, мудростью удиви, покори человека – и в тебя поверят. Аль Андрпяшка покоя тебе не дает, петлн-то словесные мечешь кругом?
– Злится не на тех. Ворами считает всех подряд. Так иль нет, Андрей?
Загадочность этого вислогубого богатыря дразнила мое любопытство, и мне захотелось пощеголять перед ним своей грубой прямотой:
– Воровать всем хочется, только многие боятся, воруют лихие.
– И ты? – с неожиданностью спросил Иван Яковлевич, не прибегая к своим глупым "так иль нет, да?".
– Я уйду из совхоза, потому что не умею воровать.
Поначалу мне казалось, что я сказал это, чтобы удивить и огорчить Ивана Яковлевича. Потом мне понравилось мое намерение, и я всерьез заговорил об этом со стариком. Хотелось учиться, пожить среди настоящих людей, а не этих надоевших сквернословов. Механик Муравин одобрял мои планы.
– Пусть недотепы живут и радуются куску хлеба, а ты паренек с башкой. Пока горит душа, рвись вперед. Кому же учиться, как не сыну красного героя, – говорил он.
М уравин был старшим в мастерской, не позволял гонять меня за самогонкой, охотно рассказывал мне об устройстве движка, станков, а вечерами мы занимались с ним геометрией и алгеброй. В прошлом машинист паровоза, он за год до революции нанялся к помещику, чтобы подлечить кумысом легкие. Да так и остался.
– Организовали отряд, охраняли имение, а то бы растащили, – с неприязнью говорил он о мужиках.
По его мнению, рабочие совхоза – самые худшие из мужиков, лодыри, не умеющие и не желающие работать.
Живя в скотской грязи, они и не хотят изменять свою жизнь. Совхоза они не любят, каждый мечтает стать хозяйчиком, разбогатеть, батраков поднанять. Поэтому совхоз убыточен. Кто такой Петров? Коммунист-мученик.
Из депо. Хочет создать ячейки – партийную и комсомольскую. Живет на гроши, которые платят ему, как председателю рабочкома... А членов профсоюза – он да я.
– Так что, Андрей, делать тебе тут нечего, езжай в город. Подальше от мужицкого муравейника, недолго осталось им жить. Вот рабочие поокрепнут, машин понаделают, да и разворошат весь этот муравейник, – Такими словами заканчивал Муравин всякий раз наш разговор.
Будто железными пальцами сжимал он мое сердце, вырывал из него несказанно дорогое, впитанное с молоком матери. Было в его тоне что-то обидное для меня. И всетаки я прикипал душой к этому человеку и все чаще засиживался в его тихой, богатой квартире. Молчаливая раздобревшая жена Николая Степановича лишь изредка позволяла себе заметить ему: