355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Вчера » Текст книги (страница 1)
Вчера
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:14

Текст книги "Вчера"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Коновалов Григорий Иванович
Вчера

Григорий Иванович Коновалов

ВЧЕРА

ПОВЕСТЬ

Часть первая

1

Будни сливались в одно серое, не отлагаясь в моей памяти, запоминалось только праздничное, особенное, поэтому, может быть, зима с ее метелями, заносившими нашу глинобитную избу по самую трубу, с ее поздними дымными рассветами и ранними сумерками, с ее морозами, запушившими окна, кажется мне каким-то длинным ненастноунылым днем. Но в один из таких сумеречных дней случилось такое, что осталось на всю жизнь в моей памяти...

Перед вечером мы с дедом запрягли гнедого мерина Старшину в сани с плетейной из краснотала кошевкой и доехали иа гумпо за соломой. Мне было уже пять лет, я помогал деду, в чем он, человек гордый, все же признавался встречным людям:

– Теперь легко жить: Андрюшка за дело взялся, – и посмеивался в заиндевелую бороду.

Я стоял на дне кошевки, держась за вожжп, смотрел на толстые двигавшиеся ляжки Старшины, старался догадаться о том, что думает копь. Старшина был очень сметливый. Любил спрямлять путь, под гору спускался шагом, и если даже сильно накатывал на него воз, Старшина садился, но не бежал. По мосту через речку всегда ходил осторожно, обнюхивая настил. Если упадет с его спины человек, Старшина остановится и будет ждать, когда снова сядут на него. После кормежки оп с.-м становился в оглобли, охотно подставлял шею, чтобы захомутали. Старшина любил людей, и только этим моя;по объяснить его привычку просовывать летом в окно голову и как бы невзначай стянуть кусок хлеба со стола.

Иногда я думал огорченно: почему Старшину не назначают царем над всеми лошадьми? Вид у него был важный: большое брюхо, передние ноги по щиколотку в чулках, на лбу звезда. "Умен, все понимает, только не говорит", – любил повторять о Старшине дедушка. Я же был убежден, что Старшина умел говорить даже на многих языках: на коровьем, овечьем и своем, лошадином.

Я верил, что если остаться на ночь в конюшне, то можно легко научиться разговаривать по-лошадиному.

Старшина был не только умный, но и смелый: не боялся по ночам открыть двери конюшни и уйти на гумно к сену. Осенью, когда загорелась соседская рига, он так расхрабрился, что вместе с бочкой чуть не въехал в огопь.

Хорошо, что люди остановили. Вот и сейчас Старшина не испугался, когда от омета под ноги порскнули два горбатых русака; он лишь повел одним ухом, не считая нужным тревожить другое.

Пока дедушка клал в кошевку солому, я зашел на подветренную сторону омета. За спиной у меня поднимались горы, а за рекой бескрайняя степь разбегалась в волнистых сугробах. Небо заслонено хмурыми облаками, и только над мельницей меж седых деревьев тепло голубело в прогале туч. Неотрывно смотрел я на этот клочок неба и вспоминал жаркое лето. Казалось, расплеснется сейчас эта горячая голубизна по всей степи, и тогда, мотая головами, выплывут в разлив зеленых трав табуны киргизских лошадей; как из-под земли, вырастут из-за курганов островерхие шапки наездников. У каменной горы зацветут сумерками пахучие костры киргизских кочевий, а дедушка посадит меня на свою жилистую, волосатую шею, и мы придем в гости, сядем на кошму перед медным котлом. В войлочной кибитке зазвенят глуховато струны, свитые из бараньих кишок...

– Замерз, сердешный?! – услышал я голос деда. – Дай-ка сосульки-то под носом обломлю.

Мы сели с дедом на кошевку, поехали домой. За рекой над мельницей стелилась размытая ветром темная туча.

Из-под навеса тучи одна за другой выехало несколько подвод. Опережая их, густой буран задернул село, деревья, нашу дымящуюся кузницу, каменную бабу на развилке дорог. Побелели борода дедушки, спина Старшины. Старшина решил сократить дорогу, свернул вправо.

– Кажись, падаем, сынок, – успел сказать дедушка, и мы полетели головой в сугроб, очутились под соломой в кромешной темноте.

– Жив, Андрейка? – спросил дед весело. – Ну вот и хорошо, сейчас, как цыплята, вылупимся на свет божий.

Когда мы приехали домой, весь двор был заставлен подводами. Люди в чепанах и тулупах выпрягали лошадей. Лошади были косматые, толстоногие. Их хвосты и гривы забило снегом. Злые глаза поблескивали в сумерках.

Приезжие были работниками гуртоправа Корнея Енговатова с глухого степного хутора Калмык-Качерган.

Они возвращались с базара и к нам заехали потому, что среди них был родной брат дедушки Данила, маленький старичок в поношенном тулупе, в волчьей шапке и подшитых валенках. Енговатовские работники расположились на кухне, на полатях, а Данила с дедом сели в горнице перед голландкой.

Бабушка кормила меня щами, приговаривая ласково:

– Ешь, сынок, ешь, большим будешь. Кто щи не ест, тот маленьким, с рукавицу, бывает. Такого и ворона унесет в гнездо на подстилку, и суслик в нору уташит. Ешь.

Я из сил выбивался, но ел, спрашивая бабушку, буду ли я большим, как наш дом.

– Выше дома будешь. Поясом вровень с лесом, голова в облаках. Тучей оденешься, грозой подпояшешься.

Слово молвишь – гром загремит, грудью вздохнешь – ветер дунет. Где ногой наступишь – родники потекут, – не спеша устало говорила бабушка, выпростав ухо из-под кокошника, наверное, для того, чтобы слышать разговор дедушки и Данилы. А я, не переставая, ездил в чашку большой деревянной ложкой, на черенке которой дедушка вырезал крестик.

Данила жаловался дедушке:

– В одночасье родились мы с тобой двойняшкой, Ерема. А жизнь у нас разная. Ты – хозяин, я – батрак.

Твоя жена в здравии при тебе находится, а моя, царствие ей небесное, горемыке, в сырой земле. Ты на внука радуешься, сын у тебя послушный, а мой Васька разве человек? Одно слово – он есть Догони Ветер. Плохая пошла молодежь. Помнишь, как мы с тобой женились?

Сорок колодцев по найму вырыли, тогда батя сказал:

"Справьте себе наряды, женить буду". Ноги-то застудили на всю жизнь, в пояснице разогнуться нет силы.

А Васька все заработки на наряды мотает. Перед хозяйкой зоб надувает.

– Зачем же так? Чай, невеста есть в деревне.

– Парень молодой, перед грехом слаб. Хозяйка кровей горячих. А Енговатов сырой, на корню гниет, мохом зацветает. Сам он виноват: двух жен сбелосветнл, на третьей не надо бы жениться. Он ведь ее умчал от самого Сабита. Пока от погони отбился, трех лошадей насмерть запалил... Сабпта лошадь к кибитке привезла мертвым.

Киргизы искали душегуба, да след-то его простыл.

– Это грех Енговатова, зачем же Ваське брать на себя чужой грех?

– А если бы не Васька, Енговатов не уволок бы киргизку. За Васькой-то она и согласилась бежать и веру другую принять.

– Жени скорей Ваську – и дело с концом.

– Енговатов не отпускает. Господи, чем только кончится эта канитель? Вот-вот приедут хозяин с Васькой, так ты, Ерема, потолкуй с Васькой-то. Крестный ты ему.

– А мы покличем невесту, задержим его на неделю и женим.

Данила, кряхтя, встал, посадил меня к себе на колени.

С надворья кто-то закрывал окна скрипевшими на морозе ставнями, а мне казалось, что это Сабит просится в избу. В проталине я увидел большие красные руки и прижался к Даниле.

– Что ты, милый, это отец твой закрывает. Отстучался в кузнице, домой пришел. Видишь, метель-то какая! Как бы Васька не заплутался. Беда!

В горницу вошли мать и отец. Пахло от них дымом и гарью. Оба они крупные, веселые, белокурые. После ужина мать начала взбивать подушки на кровати, а я смотрел на ее большие, проворно двигавшиеся руки и очень злился на Данилу за то, что он, видимо, считал меня вовсе глупым, щекотал жесткими пальцами, просил:

– Дай табачку понюхать, Андреи Иванович.

Я складывал пальцы щепотью, подпоспл их к горбатому Данилипу носу, из ноздрей которого кустились волосы.

– Аи да табак! – громко чихал и восклицал Данила.

– Милый Юшенька, ложись спать, – сказала мама, склоняясь ко мне и целуя, как всегда, в левую щеку, где темнела в копейку родинка.

– Не хочу спать. Буду ждать Ваську Догони Ветер.

– Не замай, Анисья, – сказал дедушка. – Мы с Андреем работали вместе, а теперь будем читать книгу.

Он сел за стол, и вся семья разместилась под висячей керосиновой лампой: мать с пошивкой, бабушка с чулком, отец вязал бредень. У порога на кухню и на кухне расположились подводчики. Дедушка раскрыл толстую книгу в кожаном переплете, прожженном в нескольких местах и закапанном воском. Он читал медленно, низко склонив голову с расчесанными на прямой пробор седыми волосами. Книга рассказывала о человеке богатом, прославленном и жадном. Вышел этот человек в глухую полночь с фонарем на крыльцо своего дома, и чей-то голос из темноты сказал ему, что его заживо съедят черви.

Бабушка вздыхала, отец на минутку переставал вязать, что-то говорил, и я снова видел двигавшуюся по стене тень его руки с деревянной игличкой.

Легко, как на крыльях, подняли меня материнские руки, отнесли на кровать. Я прислушался к ветру, протяжно гудевшему за стеноп, и мне вспомнился маленький волчонок, летом пойманный дедушкой, и казалось, что это он, озябший и одинокий, плачет на студеном ветру.

И я, встав под одеялом на четвереньки, начал подвывать ему: "У-у-у-о!"

Большая ласковая мама легла рядом со мной, я спрятал голову к пей под мышку, прижался щекой к ее теплой груди и, вспомнив что-то очень далекое, почмокал губами и тут же заснул.

Ночью я открыл глаза и увидел привернутую лампу.

Спавший на лавке Данила проворно вскочил и начрл обуваться.

– Кто-то подъехал к воротам, – сказал он. – Выйдем, Вапя, посмотрим.

За окнамп раскатилось конское ржанье. По-прежнему завывала вьюга. Отец надел полушубок, шапку, зажег фонарь, и они оба с Данилой, осторожно обходя спящих на полу людей, вышли из дома.

Отец вернулся скоро.

– Пропал Баська вместе с хозяином, – говорпл ОБ тревожным шепотом. Замерзли пли убили их. К вoротам пришла пристяжная лошадь, постромки обрезаны, узды нет.

– Где Данила? – спросил дедушка, слезая с печки,

– Ходит с фонарем на дороге.

Долго сквозь вой метели слышался замирающий голос:

– Сыно-о-о-к! Э-э-э-й!

Снова я проснулся на рассвете. Бабушка затопила печь, люди, кряхтя, вставали. Данила сидел на лавке, в руке его покачивался фонарь. Лицо Данилы было серым, глаза неподвижные, как у мерзлого судака. В седой бороде шевелились обветренные блеклые губы.

– Как у злодеев рука поднялась? Купец Енговатов еще туда-сюда, богат, а работника зачем губить? Бабу и дите зачем? Чем они виноваты, а?

Когда поутихла метель и посветлело над степью, люди вышли с лопатами на поиски пропавших. Впереди бежали собаки, обнюхивая снег. Недалеко от села торчали из сугроба оглобли.

– Вот где нашел сынок свою могилу, – сказал Данила и первым пустил лопату в ход.

Сначала показались полозья опрокинутых саней, потом ковровая обшивка. Под сапями лежали в тулупах люди, как будто кто-то поклал их в одну кучу. Они были теплые, крепко спали. Енговатова тут не было. А Васька Догони Ветер, будто пользуясь отсутствием хозяина, прижал к груди дочку и жену Енговатова. Долго трясли сонных, но они не сразу открыли глаза. Взгляды их были блуждающие, как у помешанных, лица бледные.

Женщину и девочку увела бабушка в баню. Васька зашел в избу.

После стакана водки он, растирая снегом крупные вспухшие пальцы, сказал с тоской:

– Э, черт, чуть не доехали до села!

Дедушка плотнее прикрыл дверь на кухню, строго сказал:

– Ты, Вася, не крутись, говори, как было?

Данила схватил сына за плечи, запричитал умоляюще:

– Не бери греха на душу! Не бери!

Черные крутые брови Василия взлетели вверх, почти исчезнув под тяжелыми кольцами кудрей.

– Сядь, батя, – сказал он Даниле. – Ведь как было?

Метель-то бешеная. Сбылись с дороги, кони измотались вконец. Одни бы были – ничего, а тут ребенок, Надюшка. Говорю: "Корней Касьяныч, давай заночуем под снегом, утром найдут нас". А он одно свое наладил: "Лошадей жалко бросать, волки зарежут. Оставайся с моими, а я поеду дорогу искать". Сел верхом на коренника и уехал.

Пристяжная одна не стонт. Обрезал я постромки – побежала за хозяином. Мы с Анютой, то есть с Анной Сабитовной, перевернули сани, подняли оглобли, отдали себя на волю господа бога... Боялись, как бы Надюшка не замерзла.

Тут вошел в горницу мой отец, посмотрел на Василия и нахмурился.

– Коренник нашелся, – сказал он. – На гумне у омета стоял. Вожжи почему-то к гужам привязаны, под снег ушли. Потянул я – не тут-то было, зацепились за чего-то. Копаю лопатой, вижу: лежит под снегом сам Енговатов. Замерз.

– О господи! Что же это, а? – испуганно сказал Данила.

– Видно, упал Енговатов с лошади. Грузный был, царствие ему небесное, сказал Василий, с улыбкой посматривая на отца.

– Крупный старик, – согласился отец. – Лежит сейчас на дворе в санях, пологом прикрыт. И как он мог замерзнуть, такой жирный?

Дедушка и Данила вышли, крестясь на ходу. Отец мой тихо сказал:

– Ну, Вася, твое счастье, что я первый наткнулся на Енговатова.

– К чему это ты, Ваня?

– Енговатов-то удушен вожжами. Ловко они захлестнули горло. Видно, кто-то непромашно накинул на шею вожжи и пугнул коня.

– Врешь! Докажи! – злая усмешка приоткрыла белые острые зубы Василия.

Он вскочил. И тут я понял, почему его зовут Догони Ветер: худой, горбоносый, он, как кошка, прыгнул на отца. Но у отца были тяжелые кулаки молотобойца, и Васька отлетел к порогу.

...Вдова Енговатова с дочерью и Василий жили у нас три дня, пока староста и урядник писали какие-то бумаги. Староста просил вдову, чтобы она оказала честь селу:

похоронила покойника на нашем кладбище.

Скуластое лицо женщины было обычно спокойным, и только глаза, длинные и диковатые, вопрошающе смотрели на Ваську.

– Зачем же Корнея Касьяновича хоронить на чужой земле? – ответил Василий. – У него своя есть. На хуторе Калмык-Качерган похоронены две жены его, и ему лежать рядом с ними веселее будет.

Василий все эти дни был пьян, весел и насторожен.

Он ласкал девочку, а когда наши уходили из дома, то обнимал женщину, ворковал басовито. Она испуганно зыркала глазами, качала головой. Мне казалось, что женщина боится не угодить ему.

Перед отцом моим Василий заискивал, но я видел, что улыбка его была особенной, невеселой: обнажались зубы, в глазах же полыхал недобрый огонек. Василий брал меня за руки, спрашивал воркующим басом:

– А что, Андреи, возьмешь Надьку замуж, как вырастешь?

Я молчал, смутно догадываясь, что он шутит. Мне очень хотелось потрогать яркую голубую ленточку в черных волосах девочки, но я боялся ев матери: она все время молчала, глаза ее горели жарко и тревожно. Такие же черные глаза были и у Нади, только светились они приветливо и весело.

Когда Енговатовы, собираясь в дорогу, стали надевать шубы, я почувствовал себя несчастным.

– Сейчас хочу жениться, сейчас, – сказал я, хватая девочку за рукав шубы.

В эту ночь снились мне черные, в косой прорези глала девочки и яркая лента в ее кудрях, таких же упругих, как у Василия Догони Ветер.

2

Утром пришла к нам Кузиха, о которой соседские ребята рассказывали, будто опа варит из детей мыло. Кузпха была набожная старушка, покинутая сыновьями. Она ходила с большой клюкой, держала пабок голову на топкой свихнутой шее. Моя мать жалела ее, а бабушка называла остробородой ведьмой. Но сейчас бабушки не было дома, и мама угостила Кузиху капустным пирогом.

Нищая быстро оглядела горлицу и, крестясь и приговаривая: "Голубушка моя родпс-нькая", села на лавку и принялась есть. Острый подбородок ее двигался быстро, почти соединяясь с кончиком носа. Старуха оперлась на клюку и начала рассказывать притчу о бедной матери, покинутой сыновьями.

– И вот они, милая, сыновья-то единоутробные, отреклись от нее, а она... плачет. – Кузиха смолкла. По ее морщинистому длинному лицу потекли слезы.

Мама, подперев ладонью щеку, стояла у печи и грустно смотрела на меня. Сердце у меня замирало от страшного рассказа старухи.

– И захворала эта мать, вовсе занемогла. Позвали добрые люди детей ее и сказали: "Ни стыда в вас, ни совести, бросили вы старого человека, а ведь она вам жизнь дала, поила-кормила, подыхаючп на работе". А старшойто отвечает: "Мы-де лучше собаку будем кормить, чем эту старую ведьму".

– И что ж, Анисья Николаевна, – продолжала Кузиха, строго глядя на меня, – с той поры у сыновей-то в этом месте, в самой мякоти, в самых ляжках, сидят маленькие собачки и поедом едят пх. Так-то, Апдрепка, измываться да изгаляться над матерью родной.

И мне представилось, будто бы моя мама стала слепой старухой, а я большой, как Кузихин сын, покинул свою мать. Я подбежал к маме, обпял ее ноги, запутавшись а подоле широкой юбки, и заплакал.

– Я не буду, пе буду, маменька, не умирай!

Мать гладила мою голову, а я все стоял и плакал.

– Где он? Где Андрюшка-пичужка? – услыхал я, и чьи-то жесткие добрые пальцы коснулись моего затылка. Я поднял голову и увидел моего сивобородого дедушку. Он только что вернулся пз церкви и протягивал мне ломоть просвиры. Черствый, пахнувший елейным маслом хлеб и веселое румяное лицо деда отвлекли меня от грустных мыслей. Я улыбнулся и попросил дедушку покачать меня на ноге.

Но с этого дня я с затаенным страхом и враждой всматривался в здоровенных угрюмых сыновей Кузпхп, когда они вечерами, задав скотине корму на ночь, приходили к пам покурить. Тяжелое недоумение рождалось в душе моей: почему сыновья бросили убогую мать? "Не поладили что-то", говорил дедушка, а бабушка, каквсегда, чеканила определенно: "Гордая старуха, от гордости и помрет".

Много нищих ходило в ту пору, нагоняя на меня тоску своим внезапным появлением и исчезновением. Однажды летом, в теплый облачный день, по селу ехала крытая презентом кибитка с иконой на дверцах и крестом на дуге: собирали зерно для монастыря. Старший горбатый монашек в черном, как оперение ворона, наряде правил парой здоровых лошадей. А молодой дураковатый верзила бегал по дворам с пудовкой, стучал в окна и требовал:

– Подайте на божий храм! Ну, слышите?!

Получив меру пшеницы, он высыпал ее в мешок, стоящий в темной внутренности кибитки, и снова бежал, жуя на ходу хлеб. Его спрашивали, что он умеет делать.

– Хлеб жевать, чиляк таскать и вот еще что! – При этом он дрыгал ногами и, раскрыв редкозубый рот, ржал косячным жеребцом так громко, что спящие в пыли куры с кудахтаньем разлетались по сторонам, люди смеялись украдкой, а верзила бежал к следующему двору, ухитряясь ударить себя по заднице толстыми, как лошадиные копыта, пятками.

Я не понимал, почему женщины говорили о жизни этого дурака с завистью:

– Вот это жизнь: ни работы, ни заботы. Знай свое – жрет. Потому и гладкий, как налим.

Кибитка скрылась за селом, увозя счастливых людей:

горбатого и глупого.

Со степи подул ветер, заклубились тучи, над цветущими подсолнечниками взвихрились желтые лепестки, с тревожным гулом устремились в ульи пчелы. Белокаменная гора за выгоном еще сияла ослепительно под солнцем, а над плотиной уже повисли белесые нити дождя.

Глухо перекатывался гром. Ветер донес влажный запах.

Мы, ребятишки, бросились к дому под навес. Порхнули воробьи под крышу. Лишь коршун, окруженный ласточками, распластав крылья, вился у лохматого края тучи. Па дороге внезапно вырос, встав на дыбы, черный вихрь. Мы знали, что в центре вихря беснуется дьявол.

Смелый человек может кинуть наотмашь нож, ц тогда нож упадет на землю в крови. Сын бабки Кузихи рассказывал однажды, будто он попал ножом в ягодицу черта и будто тот крикнул:

– Иди ты, дурак, к черту!

Зажав в руке перочинный пож, я ждал, когда вихрь поравняется с нами.

– Нож, нас не трожь, пусти черту кровь, а мы уйдем под кров! прокричал я и бросил нож наотмашь. Закрыв глаза ладонями, мы упали на землю. Вихрь проплясал над нами, задирая рубахи, обдав лица колючей пылью.

И вдруг, будто просыпали горох, дробно застучал дождь по крышам, стебанул по нашим спинам. Мы вскочили и онемели от страха: над нами склонялся высокий бородатый человек.

– Это твой, что ли? – спросил он ласково, подавая мне мой нож. – Возьми.

Он так же незаметно исчез в дождевой мгле, как т:

появился. И мы забыли о нем, выбежали на дорогу и начали кружиться по грязи.

– Дождик, дождик, припусти!

– Мы поедем во кусты! – орали мы, пока наши бабки не покликали нас домой. Бабушка вытряхнула меня из мокрой одежды, завернула в теплую дерюгу, и я скоро заснул за печкой.

Проснулся я от людского говора, заполнившего избу.

Надо мной наклонилась мать. Я не видел ее неделю:

работала в степи. Я обнял ее шею, прижался губами к лицу, соленому от пота, пахнувшему полынью.

– А мы тебе хлебушка привезли, лисичка в поле испекла, – сказала мать, украдкой целуя меня: она боялась бабушки, которая часто ворчала: "Ишъ, разнежились!"

Я сел на подоконник и начал грызть "лиспчкпп" сухарь, пахнувший солнечным теплом и степными травами.

Любил я вот так летними сумерками сидеть на подоконнике и смотреть, как линяет на закате небо, смуглые пастухи с длинными кнутами, дубинками и котомками гонят стада коров и овец, мужик с вязанкой дров переходит вброд речку на перекате, краснорожий парень проезжает на телеге со свежей травой и играючи стегает кнутом идущую мимо девку, бегут скликанные матерями ребятишки, отводившие лошадей на ночь в луга, суетятся на берегу женщины, заваривая на ужин уху. Вскоре по всему берегу среди кустов тальника разгораются костры.

Оттуда доносятся запахи дыма и рыбы, Из лугов пришел с уздечкой отец в бязевой рубахе, сел на каменное корыто около хлева. Улыбаясь, подкручивая усы цвета овсяной соломы, он говорил что-то маме.

которая доила в хлеву пеструю корову. Из окна я видел загорелую щеку и светлый ус отца, повязанную платком голову матери и белый пах коровы. Хорошо и радостно было мне оттого, что я вижу моих родителей веселыми, чую ядреный запах хмелевых дрожжей – бабушка замешивает хлебы на кухне, слышу гулкие удары молотка со железу – дед орудует в кузнице.

Переваливаясь большим животом, мама понесла ведро с молоком к погребице, но отец взял у нее ведро и сказал:

– Берегись, Анисья! – и погладил ладонью ее плечо.

Мама процедила молоко, налила в плошку коту, который ластился у ее ног, мяукая. Потом она подошла к открытому окну и подала мне глиняную кружку с молоком.

Когда зажглп свет на кухне, я увпдел чужого человека, стоявшего у порога. На широких плечах его был короткий зипун с обтрепанными рукавами, на ногах избитые лапти, в больших руках он мял старенький картуз.

И тут я узнал того, кто днем так внезапно скрылся в дождевой белесой мгле.

– Люди добрые, пустите ночь переспать, – скг-.мл он, глядя на мою мать, видимо чувствуя, что она в этом доме самая мягкосердечная.

– Ты кто? – спросил его дедушка, нахмурив лохматые брови.

– Иду в ссылку в Голодную степь. Больше суток нельзя оставаться в одном селе. У старосты был я.

– Ночуй, чего там толковать. Нелегкая жизнъ-то по волчьему билету?

– Привык. Иду от самого Петербурга. – Странник помялся, вышел в сени и сел на порожек. Я видел в открытые двери его согнутую широкую спину, и мне было очень жалко странника. И я тянул и прятал кусочки мяса, чтобы потом дать страннику.

– Оставь ему щей, – сказал отец.

– Как бы староста не взбранился. Человек бог его знает какой, лица не перекрестил, – возразила бабушка.

– Старенький, умаялся за дорогу, – сказала мама, – нелегко живется.

– У него жизнь – хуже не придумаешь, врагу Ее пожелаешь: волчок он, любой может убпть его и не отвечать за это, – сказал дедушка и громко позвал: – Эй, брат, жди ужинать.

– Спасибо, сыт я.

– Иди уж, чего там, – грубовато-ласково приказала бабушка, наливая щп в большую деревянную чашку. И тайно положил в нее куски мяса.

Человек сел за стол, глубоко вздохнул, вызвав ответный вздох и мамы и бабушки.

– Как зовут тебя? – спросила бабушка.

– Касьяном.

Касьян ел неторопливо, основательно, как человек, которому редко приходилось поесть досыта. Когда он съел щи и кашу, мать дала ему кусок рыбного пирога. Сытыми, посоловелыми глазами оглядывал Касьян кухню, и я, поняв, что он хочет пить, принес ему ковш холодной воды.

– Моя бабушка не страшная и не злая, – сказал я Касьяну.

Он засмеялся и, поглаживая мою щеку тыловой стороной ладони,сказал:

– Эх ты, человек!

Мама и бабушка сели за прялки, отец, дедушка и Касьян легли на глиняном полу, застланном полынком и чернобылом. Я не понимал их речей и следил только за выражением лиц, за жестами. Когда дедушка спросил Касьяна о чем-то, тот взял горсть полынка, скрутил в жгут и бросил под порог.

– Вот что будет с нашим братом. А на войне, как на огне, все сгорит, сказал он.

Дедушка почесал затылок и, кивнув на отца, сказал:

– Его заберут, а что Анисья с этим огольцом делать будет? – Он посмотрел на меня. – А там она другим ходит. Я уже не работник, стянуло всего, не разогнусь.

Касьян заговорил полушепотом, и я чувствовал, что слова его успокаивают дедушку.

– Легко сказка говорится, да нелегко дело делается, – сказал отец.

Заснул я на руке Касьяна, а утром его уже не было.

С этой ночи все в нашем доме стали тихими и задумчивыми, как будто помер кто. Приезжал в село офицер.

закупил десятка два верховых лошадей. Женщины все чаще смотрели из-под руки на вечерние закаты, сокрушенно говорили о войне.

Сумасшедший Перфил, проходя по улицам в длинной холщовой рубахе и лохматой овчинной шапке, вдруг надал на дорогу к, прислонив к земле ухо, ощерившись, кричал:

– Ройте могилы!

L-тарухп крестились. А Иерфил вскакивал и бежал в луга. Мать хватала меня за руку, волокла домой. Приглушенные говоры людей, их озабоченные лица, пожары полыхавших за рекой закатов, рев коровьего стада сумерками все наполняло меня ожиданием чего-то тревожного, сказочного, заманчивого.

На войну отца взяли зимой. Жалости к нему я не испытывал: он был здоровый, сильный человек, и мне казалось, что ему хочется воевать. Несколько подвод ехало по деревне, новобранцы шли сбочь дороги, отец и мать в шубах шли за санями, в которых сидели такие же, как я, ребята. Вдруг мать заплакала. Отец высадил меня на снег, а сам прыгнул в сани. Пьяные новобранцы погнали лошадей, распевая песни. Когда мы пришли с матерью домой, изба показалась мне темной и неуютной. В люльке орал мой маленький братишка Тимка. Бабушка сердито разрубала кизяки и бросала их в печь.

3

Вряд ли кто в нашем селе работал больше моего деда.

О нем говорили, будто он в молодости на заработанные по найму деньги купил сапоги, в которых и пошел под венец со своей Марьей. С тех пор прошло более сорока лет, но сапоги все еще были целые, потому что дедушка надевал их только на пороге церкви, чтобы простоять обедню.

В обычные же дни он ходил в лаптях, валенках, а летом босиком. Как я стал помнить его, он всегда сутулился, покряхтывал, ел очень мало, в самые лютые морозы не надевал варежек, шапку носил за пазухой, на всякий случай. Зимою голова его серебрилась инеем.

Никто раньше деда не выезжал на полевые работы.

В страду он ночами возил снопы, первым отмолачивался, первым поднимал зябь, всегда по чернотропу до снегопадов свозил сено из степи, первым обновлял санный путь. Старик любил работать, все делал неторопливо, без шума, часто напевая тонким голосом одну и ту же песеику:

Овечушки-косматушки,

Ах, кто вас пасет, мои матушки?

Многое умел делать этот веселый человек: наонвал мельничные камни, вырезал из липы чашки, ковши, мог подковать любого коня. Непонятно было одно: почему бабушка Маша не любила дедушку.

Красивая, синеглазая, она гордо не замечала его и хотя спала на одной печи с ним, но отгораживалась валенками.

Однажды зимой дедушка ходил на прорубь за мокнувшими лыками и нечаянно попал в полынью. К вечеру он слег в жару. Бабушка натерла спину и ноги его редечным соком, приговаривая грубовато:

– Дурак носатый, право дурак! Вот подохнешь – плакать никто не будет по тебе, несуразный.

Эти слова сильно огорчили меня, потому что я одинаково любил стариков.

Ночью я проснулся на полатях и услыхал чей-то шепот. Свесившись с полатей, я увидел бабушку: в тусклом свете луны она, в белой рубахе, стояла на коленях перед иконой в переднем углу.

– Царица небесная! Пантелеймон мученик, спаси, исцели его. Прости меня, окаянную грешницу. – Послышались глухие рыдания, бабушка грузно упала перед иконой и долго лежала распростертая на полу.

Под рождество не растелилась наша корова. Я был этому рад, потому что корову дедушка прирезал, и мы до самого покоса ели солонину.

В этот сенокос дедушка нанялся к вдове Ентоватовой.

Нанимать косарей приезжал Васька Догони Ветер. Одет он был в чесучовый бешмет, в красную шелковую рубаху, в мягкие на низком каблуке сапоги. На кудрявой голове чудом держалась шитая бисером тюбетейка. На загорелом узком лице его ярко светились серые глаза. Под усами поблескивали в невеселой улыбке зубы.

– Ты, дяденька, будешь вроде главного на луговом покосе, – говорил он густым голосом, похлопывая дедушку по плечу. – В степях я смахну косилками, а в лугах косами приходится брать. А косари какие нопче? Лодыри.

Я пущу тебя первым, зато и получишь вдвойне. Андрюшку тоже захвати, буду платить ему кашеварские.

Мне очень хотелось знать, увижу ли я Надьку, но нарядный вид Василия и холодный блеск его глаз удерживали меня от расспросов.

Рано утром мы запрягли в рыдван Старшину и выехали за село. Шли пешком, ехали в повозках нанятые Василием косари – русские, башкиры, хохлы-переселенцы.

Я был недоволен тем, что с нами ехала мама: не хотелось нянчиться с Тимкоп.

– Чаи, я мальчишка, а пе девчонка. Зачем обижаете:

заставляете нянчиться?

Но обиды свои я помнил, пока не перевалили знакомую гору и глазам моим не открылась Калмык-Качерганская степь. Волнами колыхались высокие травы. Пахнувший цветами и медом воздух распирал грудь, и тогда казалось, что у меня отрастают крылья и я могу взвиться вон к тому одинокому снежной белизны облаку. Радостно было смотреть то на табун кобылиц с жеребятками, то на равнины и увалы в зеленом пырее или ковыле, то на сгорбленную широкую спину дедушки с заплатой на холщовой рубахе, то на маму, которая сидела подле меня, покачивая на коленях Тимку и ласково поблескивая глазами из-под белого в крапинках платка.

В полдень за двугорбой горой открылась березовая роща, меж деревьев блеснула река. Мы проехали мимо енговатовскоп усадьбы: белый двухэтажный дом в садах:

на берегу пруда, вокруг – амбары, конюшни, дома. Пониже шумела водяная мельница. Я напряженно смотрел в темные, проплывавшие мимо окна большого дома, во Надька, с голубой лентой в тугих кудрях, так и не показалась. А зря она пе показалась, потому что я тогда очень любил ее, наверняка взял бы с собой на покос, научил бы варить кашу. Мне казалось, что льнула она сердцем вон к тому беленькому мальчишке, который науськал на наш обоз свору желтых, остервенело лаявших псов.

Остановились мы на высоком круглом холмо, под тягл расстилались луга, блестел под солнцем родник, а рядом с ним похитнулись два палочных креста – когда-то убило грозой пастухов на этом месте, люди поставили тут два креста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю