Текст книги "Вчера"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Мать и дочь обедали. Как ни приглашала меня за стол Анна Сабитовна, я не сел. Очевидно, догадавшись, что я пришел с чем-то очень важным, Надя, хлебнув ложки две, выскочила из-за стола. Мое волнение передалось ей, и она резкими движениями надела ботинки, накинула платок, и мы выбежали во двор. Но тут она вдруг притворилась совсем спокойной, даже не глядела на меня.
– Я что-то принес. Только пойдем за горку, там покажу.
– Фу, что ты можешь принести? – сказала Надя, нехотя идя за мной.
Когда мы скрылись за увалом, я задрал рубаху и вытащил ленту – она засияла на солнце. Надя попятилась испуганно.
– Хорошая! Ты украл?
– Возьми. Не твое дело.
Она повязала голову лептой.
– Мне к лицу эта лента. Да?
– Хочешь юбку? Я принесу. Зеленая, с крючками.
– Юбку потом, когда будем большие.
– Пойдем на речку, Надя.
– Мама не велит, берега обваливаются, полая вода не сошла.
– Пойдем, дикпх уток посмотрим.
Я схватил ее за руку. Она упиралась ногами в землю, потом встряхнула головой и побежала впереди меня.
Прихрамывая, я едва поспевал за ней.
– Ты никогда меня не догонишь, потому что я здоровая, а ты хромой, сказала Надя.
– Зато я буду обваливать берега, – сказал я и, найдя надтреснутую кручу, надавил ногой. Большой пласт отопревшего берега упал в воду, взметнув мутные волны.
– Андрюшка! Зачем балуешься? Упадешь!
– Упаду так упаду, – ответил я и снова ударил каблуком по краю берега.
– Возьми обратно свою ленту.
– Да перестань ты кобениться-то, – сказал я, обнял Надю и поцеловал в раскрытые губы.
Она с треском рванула ленту вместе с волосами, бросила мне в лицо.
– Вор ты и дурак! – крикнула Надя и кинулась к дому. Ветер сорвал с головы платок, развевал ее вороные волосы. Я гнался за ней и видел, как взблескивали ее ноги.
Когда я подкрался к их домику, из сеней вышла Анна Сабитовна. Она вырвала из моих рук Надин платок, сверкнув черными глазами.
– Мальчик, не ходи к нам. Надя тебе не ровня. Она киргизка, ты – у рус. Ты будешь пахать землю, она – кочевать в степи. Сейчас я бедная, но я буду богатая.
Мой брат не знает счета лошадям и овцам. Иди домой.
Я ушел и спрятал в жестяную банку голубую ленту, в узелке которой остались черные волосы.
С этого дня во мне проснулась какая-то непонятная, темная, озорная, жестокая сила, и я, подчиняясь этой силе, сам не узнавая себя, совершал поступки один хлеще другого. Снова сошелся с Мнкешей. Теперь он заискивал передо мной, поощрял и разжигал мои слепые желания...
На первый день троицы мы с Микешкой собрали ватагу ребят, какие поотчаяннее, засели у мостков через реку в кустах бересклета в розово-белом цвету. Запахи цветущего шиповника дурманили голову. Из лугов доносились звонкие переливы гармошки.
– Никто не пройдет по мосткам, – сказал я. забравшись на самую высокую, ветвистую иву, наклонившуюся над водой. Грачиные гнезда густо облепили иву, но мы не разоряли их, потому что у нас была более значительная цель: поджидали девок, которые должны были пройти по мосткам в луга.
– Не жалейте девок, все они до единой брехуньи и ведьмы, – говорил я каждому мальчишке с цинизмом и жестокостью человека, обманутого в самых лучших надеждах.
Когда нарядные девушки цепочкой растянулись по мосткам, держась за перила, мы выскочили из кустов с обоих берегов и отрезали им пути вперед и назад.
– Стойте!
Очевидно, наша угроза потешала дезок, и они улыбались мп л о и насмешливо:
– Огонь! – крикнул я команду.
Камни, куски земли, палки полетели в реку с обеих сторон мостков, обдавая девок брызгами воды.
Девки упрашивали нас, бранили, грозились, но от этого мы больше смелели и ожесточались. Приятно было, что вдоровые, рослые девушки не могут совладать с молокососами, как обзывали они нас.
Дикарский разгул опьянил меня. Я залез по пузо в реку и пригоршнями брызгал воду на девок.
– Тащи их за погп в речку!
Девки опрокинули наше охранение мосткоз, вышли на берег. Я плохо соображал, что делал, все мои поступки, необъяснимо путаные, кажется мне, были разбужены этой буйной, цветущей, весной, запахами бересклета, тяжелым духом земной плоти, дразняще-голубым сиянием неба.
блеском воды в лучах солнца. Я подлетел к пухлой белой девушке, схватил ее за руку.
– Пойдешь за меня замуж?
Смеясь, она бойко ответила:
– Давно жду, сватайся. Я тебя буду ЯЯНЧЕТЬ, ведь тебе десять!
Вдруг кто-то схватил меня за штаны, поднял в воздух и бросил в речку. Вынырнув из воды, я увидел страшную картину полного разгрома моего войска: одни барахтались в воде, других ловили и кидали в реку.
До заката просидел я на высокой иве и чем больше думал над тем, как вернусь домой, тем меньше находил в себе решимости спуститься на землю.
Пригнали стадо из степи в село, и тогда под покровом поднятой им пыли я воровато пошел домой. Я хотел, чтобы меня скорее наказали, а потом простили. В сенях, накинув на голову платок, стояла мама. Я заметил в ее руках палку и инстинктивно отпрянул назад. Но жажда понести наказание удержала меня от трусливого шага, и я переступил порог. Мать уронила палку, взяла меня за плечи и внимательно и грустно посмотрела в глаза. Я уткнулся головой в ее грудь. Несколько раз пробовал просить прощения, но глубокое рыдание сжало мое горло. Мать увела меня в мазанку и положила на камышовую постель.
Утром я проснулся с болью в сердце. Мне все казалось, что я не прощен и простить меня нельзя, даже если бы и захотели. Бабушка позвала меня завтракать необычным для нее бодрым голосом.
Я вошел в дом. На кухне за столом сидела вся семья и еще новый человек – в военной гимнастерке, бритый, с большими усами и большой лысой головой.
Это был отец, вернувшийся с фронта ночью. Я бросился к нему, но тут же опешил, встретившись с пронзительными серыми глазами.
– Иди сюда, – строго сказал он, снимая с себя широкий солдатский пояс.
– Не замай, не замай, – закрпчал дедушка, – Ишь, какие кобылы, девки-то! Обидел их мальчонка! Иди сюда, Андрей Иванович, помощничек ты мой! – И дед протянул ко мне руки.
Но я уклонился от его объятпй и упал в ногп отсу.
Тот ударил меня по спине поясом, потом поднял за плечи.
Сурово смотрели на меня его глаза. Он поцеловал меня, обдав непривычным крепким запахом махорки.
– Иди за лошадью, – сказал он, – Сейчас поедем разговаривать с помещиком Шахобаловым.
Я схватил уздечку и побежал в степь. Радость прощения, радость встречи с отцом окрыляла меня. Обратно я скакал галопом и всем встречным крпчал:
– Тятя пришел! Сейчас пойдут с Шахобаловым разговаривать!
Через два дня многпе мужики привели в своп гшзкпе сараи породистых коров, чистокровных лошадей, а наиболее решительные привезли из имений Шахобалова и Енговатова зеркала, рояли, столы, кровати, посуду.
Как-то под вечер прикатил на тропке борзых в огромном тарантасе Васька Догони Ветер. Из-под распахнутой шинели сиял на нем парчовый кафтан, торчала костяная рукоятка кинжала. Прикрикивая хрпповатым басом, Васька перетаскивал в глиняную пзбепку мешки с добром, два сундука, потом откинул с мокрого лба кудри, схватил на руки Анну и Надю.
– Вот все, что ухватил, остальное пылом пошло, – сказал он Анне, кпвнув на звереподобных, с густыми длинными гривамп и хвостами коней.
Мой отец ничего не привез. Вернулся он на своем гнедом Старшине злой, молчаливый: глаза засорил.
Дедушка покачал головой, вздохнул:
– Простофилей был, простофилей остался. А еще кавалер георгиевский. Вон Боженовы – богатеи, и то по паре рысаков привели.
– Скверно, помещика упуетшш, добро растянули.
А надо бы наоборот: помещика поймать, а имение сохранить для народа и для новой власти, – сказал отец.
Дед снял лапти со свопх ревматических ног и, кряхтя, спросил:
– Какой еше новой власти? Хватит. Повластвовали и временные, беспорядки развели, пора и царя звать на троп. Оя, царь-то, хоть и с простецой был, умом не блестел, не говорил так много, как этот Керенский, все же порядки были. Не знаю, какую еще власть выдумываешь, Ваня.
– Не выдумываю я ничего, а говорю, что будет скоро пг-ша власть, рабочих и крестьян. Ленин-то еще в апреле говорил об этом в Петрограде. А эти временные – то же самые буржуп и помещики.
– уж чего говорить! Все на слова прыткие. Свобода!
Заря! А какая мне заря, если хлеба не хватит мышам на прокорм, лошадь от старости ослепла, спотыкается на каждом шагу. – Дедушка умолк, потирая искривленные ступнп ног, потом продолжал сквозь слезы: – Свобода!
Одного сына убилп, ты израненный, а туда же лезешь:
"новую власть сделаем". Из дома глядишь, как волк.
А сеять по двору работать опять я? До каких же это пор буду я кормить ваших детей, а?
° – Не расстраивайся, батя. Я тоже не на печке лежал, а в окопах мок, вшей кормил, кровь лил свою. Знаешь, какая вша: снимешь рубаху, а она шевелится на земле. Вот погоди немного: установим власть, землю дадим крестьянам, замиримся с народами, и тогда подсажу я тебя с мамашей на печку и буду кормить.
– Ты сначала землю дай, мир дай. а кормить-то я сам десятерых прокормлю. – Дедушка поднял вверх глаза и.
увидел меня: я сидел на воротах под навесом из камыша. – И всегда ты, Андрюха, тут как тут. Ну, скажи ты, без тебя не только разговора, думу не подумаешь, сна не увидишь! Что из тебя выйдет, если ты с таких лет штопором ввинчиваешься во всякие дела! Слазь! – вдруг сердито крикнул дед и запустил в меня лаптем.
10
День ото дня все тревожнее и напряженнее становилась жизнь нашего села. Возвратившихся домой фронтовиков, даже старших возрастов, снова мобилизовали на войну; Керенский издал приказ о возвращении помещикам земли, имений и власти. Помещики привели на свои хутора отряды калмыков и казаков. Отряды эти уже совершили набеги на соседние села, отобрали скот и выпороли плетями мужиков. На наше село они пока не решались налетать, и мужики объясняли это тем, что у нас много фронтовиков. Однако никто из крестьян не ночевал в поле. Каждый вечер подводы стекались в село. Огней по вечерам не зажигали, спать уходили на огороды и в подсолнухи. Теплыми лунными ночами сладко пахло спеющими дынями, на заре булгачил людей гулкий утиный кряк, гусачье гоготанье в камышах, переливчатое пение кочетов. Всю ночь по селу ездили конные патрули. Дороги, мост охранялись "секретами" из трех – пяти человек на каждом въезде, вооруженных берданками и винтовками, привезенными Васькой Догони Ветер. Ни днем, ни ночью не затухал горн в кузнице: ковались пики, ножи, клинки. Эта таинственная ночная жизнь, полная тревожных ожиданий, радовала меня.
Отец мой исчезал из дома каждую ночь, возвращаясь на заре в сопровождении двух человек. Он тихонько снимал с себя пояс, гимнастерку и ложился спать рядом со мной. Раз как-то я увидал: он вынул из кармана черный револьвер и положил его себе под голову. Не терпелось поговорить с отцом об оружии, но я сдержал себя, подчинившись той особенной скрытности и таинственности, которая пропитала всю жизнь людей нашего села.
Однажды ночью неподалеку от подсолнухов, в которых мы спали, послышались глухие удары лопат об землю, шорох выбрасываемой из ямы земли. А утром я увидал взрытую свежую грядку, по которой мама высаживала зеленый лук.
– Зачем пересадили сюда лук? – спросил я.
– На той грядке червяк завелся, вот я и пересадила? – ответила мама и, взяв лейку, начала поливать саженцы. – Он, червяк-то, какой? Жрет и жрет.
Иногда казалось, что происходящее ночью: разъезды, шорохи, сдержанные голоса, появление и исчезновение отца с двумя неизвестными – все это лишь сон, что днем все как ни в чем не бывало работали в поле, на гумнах.
И никто даже словом не оговаривался о той таинственной ночной жизни, которая наступала вместе с сумерками.
С темнотой жизнь менялась, преображалась: то конник проедет в конце улицы и как бы прочертит пикой по желто-дымной полосе заката, то волчьими глазами вспыхнут у моста цигарки сидящих в "секрете", приглушенный окрик раздастся в темноте: "Кто идет?" – и щелкнет затвор винтовки. Сказочная ночная жизнь разжигала мое воображение, и мне представлялось, будто полосуются кинжалами, секутся топорами силачи в лесу, вихрятся в бешеной скачке всадники в заколдованной лунным светом степи.
А встанешь утром, взглянешь на умытые росой травы, на освещенные солнцем дома, на старух, провожавших телят к выгону, услышишь брань Поднавозновых, плач соседской девки-вековухи, проливающей слезы у ворот, в злую насмешку испятнанных дегтем каким-то отчаюгой.
И ночная жизнь отойдет в твоем сознании в тот далекий и темный погребок памяти, куда откладываются лишь детские сновидения.
Однажды в полдень я рыбачил у моста под ветлой, кинувшей тень на тихий омуток. Вдруг рядом с тенью ветлы на воду легла ушастая тень лошадиной головы. Я взглянул наверх и увидел двух всадников на гнедых длиннохвостых конях. Оба су глинисто-темны от загара, один с бородой, другой с усами.
– Подь-ка сюда, малец, – позвал меня усатый.
Я воткнул удочки под корневище покрепче, поднялся к верховым на песчаный берег.
– Тебя как зовут? – спросил усатый, нагнувшись с седла и надавив пальцами на мою голову.
– Ну, Андрюшка, а что? – сказал я таким глуповатым тоном, что сам даже удивился.
– А что, Андрей, рыба клюет?
– Окунь клюет, а сазанчнкн нет.
– Пойдем, я тебе поймаю сазана. – Усач передал лошадь своему товарищу, а сам, придерживая шашку, сиганул с кручи к воде, присел на корточки и взял удочку.
Бородатый товарищ его свел лошадей в ивняк, влез на сучок тон самой огромной ивы, на которой весной устраивали мы гнездо, и стал рассматривать в бинокль наше село.
– Кто это крючок тебе такой делал? – спросил усатый.
– Поднавознов Санька, глухой.
– Плохо. Вот я умею пики ковать, шашки. Смотри, какую я себе смастерил! – сказал усатый, выхватывая из ножен клинок. – А ведь ты, поди, и шашки-то не видел?
А? – Он косил на меня своими маленькими черными глазами.
– Не видал. У нас ведь нет оружия-то, – сказал я.
– Нету? Вот беда! – огорченно воскликнул он, пряча шашку в ножны. – А мы думали у вас в селе купить оружие.
– Вы при оружии, на что вам еще-то?
– Нам надо много, – ответил усатый, кидая в воду голый крючок. – А вам разве не надо? Казаков-то быть разве не собираются ваши мужики?
Я глядел на его порыжевший на солнце чуб и притворялся, будто не догадываюсь, что имею дело с казаком.
– А зачем их бить-то?
– Да ты, малый, дурак, я вижу, не знаешь, что вагля мужики собралась бить казаков, а мы вот приехали к ним помочь, вашим мужпкам-то. Слышишь, Сусликов, пареньто вовсе дурачок. Езжай!
Бородатый сел на коня и шагом поехал по мосту.
Я стал сматывать удочки, но усатый остановил меня.
– Погодп, не тороппсь. На вот гильзу, а то ты, поди, и гильзы не видал. А?
– У нас этим не балуются.
Я выдержал сверлящий взгляд казака, добавил:
– Мы в бабки, то есть в казанки, играем. А чтобы там патроны пли гильзы, так этого и в помине не бывает...
– Вот что, придурок, сиди тут, разевай рот, пока не стемнеет, – сказал усатый и быстро влез на кручу. Оттуда он погрозил плетью, потом, сунув два пальца в рот, надувая коричневые щеки, просверлил воздух таким пронзительным свистом, что у меня в ушах засвербело.
К реке выехало несколько конников на потных, запыленных лошадях. Лошади заржали и потянулись к воле.
Но всаднпки рвали удилами, въезжали на мост. Чубы, бороды, мохнатые шапкп с красным верхом побурели от пылп. В первом ряду ехал молодой бритый офицер с погонами на френче, в белых перчатках, в фуражке с кокардой. Под козырьком блестели белками раскосые глаза.
За мостом под кручей скопилось человек сорок казаков, кпргпзов и калмыков. Офицер крикнул, и они, вдруг выхватив шашкп, помчались на село, огабая его веером.
Я побежал в село.
От дома к дому ходил староста, стуча палкой в окно, вызывая хозяев на сходку к церкви.
– Где ты носишься, демон летучий? – ворчливо встретила меня во дворе бабушка.
Я кинул на крышу амбара удочкп, подошел к отцу и деду, которые сиделп на каменных ступеньках сенечного крылечка и тихо говорили. Отец обнял меня тяжелой рукой, и я прижался к нему головой.
– Я, что ли, пойду на сход, – говорил дедушка, – вам, молодым, делать там нечего. Ишъ, понаехали с ружьями, нечистая сила! Ты спрятался бы, не ровен час.
– На сход пойду я, – спокойно-медленно ответпл отец.
Я с любовью смотрел, как оп умывался, поливая воду на загорелую шею, на крупную лысую голову, как он п0– том надел вылинявшую гимнастерку, пришпилил Георгиевский крест, туго затянулся поясом и, медленно свернув цпгарку, закурил. Он стал выше, стройнее, строже, красивее.
– И ты пойдешь со мной, Андрейка, – сказал он, угадав мои желания.
– Не бери его! – возразила бабушка. – Конем стопчут, антихристы.
– Не бери, Ваня, – тихо попросила мама, – Ничего, пусть привыкает, – с улыбкой ответпл отец. Он поправил фуражку, подкрутил усы и, сжав мою руку в своей огромной черной руке, зашагал по улице, прямо держа голову. Я с гордостью посматривал на своих сверстников, которые выглядывали из ворот. "А вот у вас нет такого отца", – хотелось мне крикнуть, но вместо этого я лишь заглядывал снизу вверх в любимое лицо с тугим подбородком.
За нами потянулись крестьяне, солдатки, фронтовики.
На площади перед школой и церковью гуртовались спешившиеся калмыки и казаки, привязанные к церковной ограде кони чесались о стояки; на тразе сидело несколько киргизов, поджав калачиком ноги. Отец поздоровался с казаками, приложив к виску вытянутые пальцы. Одна казак торопливо отдал честь, два других засмеялись, глумливо глядя на отца.
– Вы что, не знаете военного устава? – строго спросил отец. – Почему честь не отдаете?
– А ты кто такой? – подлетел к отцу старик в чекмене, замахиваясь плетью, но другой схватил его за руку.
– Ослеп, что ли? Не видишь, крестик на груди?
Герой!
С любопытством смотрел я на подходивших и рассаживающихся перед школой на бревне и траве мужиков в рубахах и сыромятных ремнях, съехавших ниже пупа, на бородатых воинственного вида казаков в ладных чекменях, с ружьями за плечами, с шашками на боку, на спокойно-бесстрастных, как из меди выкованных калмыков, сидевших, поджав под себя ноги, перед мордами своих лошадей. И особенно весело было оттого, что мой отец выделялся среди всех этих людей: в простиранной гимнастерке, фуражке, с Георгиевским крестом на широкой груди, он, казалось мне, потому сидит на ступеньке школьного крыльца, что никого не боится. Мне хотелось рассказать всем о том, что отец на фронте в разведку ходил, взял в плен немецкого офицера, очень толстого и сердитого.
Подошли, громко разговаривая, молодой белоусый матрос Терехов в бескозырке и широких брюках и Васька Догони Ветер в шелковой красной рубахе, оба чуть хмельные, с озорным огоньком в глазах.
– А что, Иван, кинуть в конников парочку вот этих лимонок? А? – сказал матрос, наполовину вытащив из каргмана гранату.
– Погоди, – сказал отец.
В это время на крыльцо вышел пз школы в сопровождении двух казаков и старосты невысокий сухопарый офицер. Под блестящим лаковым козырьком фуражки беспокойно бегали раскосые глаза, губы были плотно сжоты.
Это был тот самый офицер, который проехал по мосту но красивой золотисто-игреневой лошади, когда я рыбачил, а подсевший ко мне казак выпытывал меня, делают ли в наших кузницах пики.
– Сын Шахобалова, старшой, – услыхал я шепот Васьки Догони Ветер. Мы с отцом встали и отступили к стене.
Староста снял полинялый картуз, вытер лысину, резко выделявшуюся белизной кожи от загорелых лба и шеи, сказал сиплым голосом:
– Господин офицер, вот тут все общество собралось, толкуйте, коли что.
– Ну что ж, мужики, – ласково заговорил офицер, постегивая плетью по своему левому сапогу, – лошадок, коровушек увели из имения моего отца, теперь надо вернуть подобру-поздорову. А?
Крестьяне молчали. Офицер снова заговорил уже сердито и жестко, ударяя своей похожей на гадюку плетью не по левому, а по правому сапогу.
– Кто украл скотину – ведите сюда. Кто украл машины, мебель – несите и везите к пожарному сараю.
Даю вам час.
– А кто тово, значит, не брал, тому можно, значит, уходить по домам? спросил староста. – Время рабочее, молотить надо.
– Пока не верне-те награбленное, я никого не отпущу.
Шахобалов закурил. Приятный духовитый дымок поплыл в тишине над головами людей. Отец свернул цигарку и долго высекал стальной плашкой из камня, потом прикурил и не спеша спрятал ватную ленту в гильзу и затянулся.
– Солдатик, – обратился Шахобалов к отцу, и мне вдруг стало смешно оттого, что дробненький, с маленькими руками человек обращается, как к ребенку, к моему отцу – высокому, плечистому, с крупным загорелым лицом, внушительными усами.
Отец шагнул к Шахобалову, и огромная рука его взметнулась к козырьку, глаза уставились в лицо офицера.
– Я вас слушаю, господин прапорщик!
Шахобалов поморщился.
– Говори проще, солдатик. Разве ты не знаешь, что отменили отдавать честь офицеру? Теперь свобода, и все люди равны.
– Так точно, господин прапорщик, отменили, но вы снова хотите восстановить старые порядки.
– Ошибаешься. Я не хочу. Мы должны жить в мире.
Говори проще. Почему мужики не исполняют моего приказания?
Отец насмешливо улыбнулся, ответил громко:
– Мы окружены вашим карательным отрядом, господин помещик. Чего же вы хотите?
Я оглянулся в то время, когда конники, закончив оцепление сходки, обнажили поблескивающие на солнце клинки.
Шахобалов, ударяя плетыо по правому сапогу, сказал:
– Я отпускаю вас, везите и несите награбленное. Наказывать не буду. Заложниками остаются георгиевский кавалер Ручьев, матрос Терехов, староста Чащин и Василий Боженов. Если через час не вернете ворованное добро, заложников увезу, а село сожгу. Все, господа мужики.
Первым привел пару огромных коней брат Василия Боженова. Он был красный, немного пьяный.
– Я твоих лошадей стерег, господин офицер. Скажи спасибо, что они не попали в жадные руки.
– Спасибо. Живите спокойно, – ответил Шахобалов.
Один за другим приводили крестьяне лошадей, коров,
везли хомуты, посуду. Шахобалов записывал фамилии, выдавая ярлыки, и все реже благодарил. Последним привел на недоуздке маленькую кобыленку Поднавознов.
– На, Шахобалов, бери. Не было лошадей, и эта не лошадь, – сказал он. И где она, чертов шадер, столько репьев нахваталась. Хвост не очистишь, хоть отрубай.
Шахобалов, тщательно пытаясь остановить бегающие глаза на лице моего отца, спросил:
– Ну, а ты что брал из имения?
– До вашего ли мне имения? Я за три года, пока воевал, свое хозяйство запустил вконец.
– А почему ты не на фронте? Сейчас доблестная русская армия вместе с союзниками ведет кровопролитные бои, а ты по тылам смуту сеешь, а?
– Я три года отсидел в окопах, а вот вы на самом деле тыловая крыса.
– Молчать! Я тебе так распишу задницу, что ты еще три года будешь помнить! – закричал нервно прапорщик.
– Вы забываете, тыловой прапорщик, что я георгиевский кавалер.
– Большевик ты, а не кавалер. Давно связался с большевиками?
– Я не подсудимый, а вы не судья, и отвечать не буду, – сказал отец.
– Вы, господин хороший, держите свое слово, – послышались голоса. Обещали никого не трогать, зачем же придираетесь к Ручьеву?
– Ручьев фронтовик, раненый, чужого не брал.
Шахобалов пошептался со старостой и с Боженовым, потом громко обратился к отцу:
– Простите, Иван Еремеевич, я погорячился. Война измотала, заездила. Видишь ли, ходила молва, будто тебя нет в списках живых и мертвых. Ну, а коли жив ты, значит, все хорошо.
– Вот это хорошо, по-простецки, – заговорили крестьяне наперебой. Только скажи ты нам, когда конец войне?
– Скоро победим врага, и конец войне наступит...
Крестьяне поговорили о войне, потом Шахобалов сказал, что ему нужны люди перегнать скотину в имение.
И он тут же назвал матроса Терехова, моего отца и еще двух крестьян.
– Этих мы отпустить не можем. На это нет нашего согласия, – сказал пожилой крестьянин с печальным и очень умным лицом.
Я держался за руку отца и чувствовал, как она дрогнула, когда прапорщик назвал его имя. Бойкий светлоусый матрос Терехов, жмурясь, смотрел на кресты церкви.
– Прапор, а прапор, я не люблю скотину, – сказал он.
И вдруг одним прыжком подскочил к Шахобалову и неожиданно тихо закончил: – Иди ты со своим шелудивым скотом...
Было удивительно, как податливо расступились калмыки перед матросом, когда он вразвалку попер на них.
подняв над головой по гранате в каждой руке.
Я взглянул сбоку на отца: по хмурому твердому лицу его я понял, что он напряженно думает. Вдруг он вскинул голову и простовато и беззаботно попросил:
– Дозвольте мне, господин прапорщик, за зипуном сбегать домой? Я помогу вам отогнать скотину.
– Ну что ж, Ручьев, иди соберись в дорогу, – миролюбиво сказал прапорщик.
Когда мы с отцом подошли к нашему дому, у ворот увидели заседланных казачьих лошадей.
– Ловушка, – сказал отец, – Боженовы шпионят, синегубые! Пойду с табуном, может, что и выйдет.
Во дворе сидели два казака и пили квас.
– Здравствуйте, служивые! – приветливо сказал отец. – А что, хорош квасок-то?
– Шибает в ноздри. На хмелю.
– Хороший квас, но все же до вина ему далеко. Мама, налила бы нам, оживленнее обыкновенного говорил отец. И весь он как-то напружинился, глаза блестели, движения стали резкими, быстрыми.
– А скотину-то гнать? – спросил один казак.
– Да еще управимся, – засмеялся отец, – солнышко высоко. Садитесь за стол, служивые.
– Нам не велено задерживаться, – сказал другой, с острыми черными глазами. – Собирайся.
– Успеем. Коли я захотел уважить вашему барину, то уважу. Андрейка, полей мне на руки! – Отец отступил под лопасик, где стояла бочка с водой. И, когда я стал поливать ему на руки, тихо прошептал:
– Посмотри, нет ли на задах казаков. Если нет, то скажи мне: "Ястреб улетел".
Дедушка принес из погреба со льда флягу самогонапервача и налил в стаканы, которые сразу же запотели.
Мать поставила большую деревянную чашку со студнем, луком и залила квасом. Отец, потирая руки, улыбаясь, выпил стакан, крякнул и налил казакам. Те не устояли и сели за стол. Поглядывая на Георгиевский крест отца, они выпили по стакану и от удовольствия зажмурились.
Я убежал через двор на зады, окинул взглядом желтое озеро подсолнухов, пробежал их вдоль и поперек и, не обнаружив никого, вернулся домой.
Казаки жадно ели, поглядывая на пустую бутыль.
– Ястреб кидался на цыплят, да улетел, – сказал я.
– Еще надо вина маленько, – сказал отец.
Он встал и, не замечая недовольных взглядов казаков, пошел в погреб. Я видел, как он открыл низкую дверь погребицы, юркнул в темный люк. Казаки подождали несколько минут, потом направились к погребу. В дверях они остановились, робея спуститься в черную пасть погреба.
– Давай лампу! Старик, давай!
– Куда он задевался, а?
– А черт его знает, бомбу кинет – и пропали. Пойдем к прапорщику, скажем, что не приходил. Дед, идя сюда.
Дедушка подошел.
– Сын твой убежал. Моли бога, что он послал вам таких дураков, как мы, а то бы солдата твоего вздернули ноне же на первой осине.
– Ты отдай нам, дед, вино. Если будут спрашивать, как убежал сын, скажи, он и домой-то не приходил. Как, мол, ушел на сход, так и пропал.
Казаки еще выпили, налили в баклажки и с песнями поехали на площадь.
Никогда я не был так счастлив, как в эти минуты:
умнее, хитрее и храбрее моего отца я не представлял себе человека на этой земле.
11
Казаки угнали скотину в степь. Шахобалов уехал в соседнее село, захватив трех крестьян заложниками.
В деревне стало безлюдно и тихо. Мать напекла хлеба, дедушка зашил в баранью требуху соленое сало. Вечером у наших ворот раздалось церковное пение нищего. Дедушка впустил в избу слепого.
Тот три раза противным гнусавым голосом повторил какое-то непонятное мне слово, потом стукнул палкой о печку.
– Садись, – сказал дедушка.
– Спит ли малец-то? – спросил нищий приятным низким голосом.
– Спит, спит, он молчальник, а коли сбрешет, голову оторву, – сказал дед. – Нынче такие времена.
– Готово ли добро-то?
Дед подал ему мешок.
– Вареную подавайте, а то огня нельзя разводить.
Лук-то, Анисья, ест червяк?
– Лук целый. – тихо ответила мать.
– Поливай, дабы не завелся червяк, – сказал нищий. – Эх, мальца вашего давно не видал, – Он нашарил рукой мою голову, погладил ее.
"Касьян", – подумал я.
Нищий ушел. Скоро я услыхал его протяжный замирающий голос у окна соседей:
– ...Христа наше-е-его!
Дедушка закрыл ворота, сени, лег ко мпе на полати, тихо застонал:
– Ноженьки мои, ноженьки.
– Дедушка, а Касьян-то не всамделишный побпрушка, он большевик? сказал я.
– Да спи ты, сверчок запечный! А не то я у тебя интересы-то поубавлю. Ты видишь – да не видишь, слышишь – да не слышишь. Понятно? Тут такая заваривается кутерьма, что большие-то за башку хватаются, не разберут, где друг, где недруг. А ты, воробушко глупое, зачем летишь на пожар этот?
– О тяте думаю. Жалко мне тятю.
– Вы со своей жалостью подведете его под петлю.
Ты молчи, как месяц в небесп, поглядывай на землюшку грешную, на суету людскую бестолковую, молчи.
Мать, бабушка, Тима лежали на полу, молчали, хотя и не спали. Какие-то тревожные шорохи, шаги, топот копыт раздавались за окном. Вдруг в избе начало кроваво светлеть.
Мать подошла к окну, и в это время зарево вспыхнуло с такой яркостью, что стало видно кастрюли, лица деда, бабушки, голову и плечи матери, отпрянувшей от окна.
– Шахобалов поджег Балейку, – сказала мать, ложась на постель. – Вот тебе молчи, терпи, гляди. Да так он всем, как курятам, головы посвернет.
– Всех не обезглавишь, Анисья. А я что? Я не за курят, а за орлов. Ладно, спи, Андреи. Вот тебе мои последние слова: огонь тушат огнем, за смерть платят смертью, А все же молчи, не делай, как некоторые: язык глаголет, шея скрипит. А если допекло, так скажи, чтоб у недруга ноги подкосились. Так глянь в глаза ему, чтобы свет у него померк. Не можешь молчи, копи в себе силу, не расходуйся на побасенки.
На рассвете зарево поутихло. Я уснул. А когда мы с братом встали, было уже жарко в горнице, бабушка напекла лепешек.
– Отнесите, ребятки, матери и дедушке завтрак на гумно. Молотят они, сказала бабушка.
Я взял узелок с лепешками и вареной картошкой, в другую руку – большой чайник кваса. За пригорком открылись гумна – много скирдов хлеба, золотистая МРтель половы над веялками, грохот молотильных камней, голоса погонычей, гул барабана боженовской машины.
Из степи подвозили снопы, с токов везли в село телеги и брички с зерном. Перед этой залитой горячим солнцем, пахнувшей зерном, дынями, дегтем и потом жизнью ночной пожар казался дурным сном: поблазнился и исчез, как наваждение.
Наше гумно, обнесенное канавой, поросшей бобовником и чплигой, было крайним, у самой дороги. Дедушка стоял в центре постеленной по току кругом пшеницы и гонял на длинном поводу вокруг себя Старшину, который возил ребристый вертящийся камень. Мама перетрясала и переворачивала граблями колосистую пшеницу.