Текст книги "Вчера"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Вот они, помощнички, пришли! – воскликнула она.
Дед свел с тока лошадь к овсу, и мы уселись в тени скирда, у разостланной скатерки. У дедушки дрожала рука, когда он черпал ложкой квас.
– Три года воевал, тут без него работали, а теперь опять в бегах, сказал дедушка. – Когда же все это кончится? Одного убили, а этот уцелел и черт знает чем занимается!
– Грех так говорить, батюшка, – тихо сказала мать. – Ваню ищут, явись он – заберут. Вон из Нестеровки двоих насмерть запороли плетями.
– Смпрных не будут пороть. Триста лет цари Романовы сидели, а тут на тебе: нашлись умники, спихнули.
Да слыхано ли это? Если царей и бога перестали бояться, то никакая власть не удержит человека от пакости. Разврат и смута затопчут, зальют грязью... Скажи Ваньке, чтоб шел на работу. Пусть упадет в ноги Шахобалову, повинной головы меч не сечет.
– А он не виноват. Зачем же ему падать в ноги-то?
– Тогда нечего прятаться. Никого не съели еще, хотя бы и казаки-то. Отобралп скотину, и все. А ты не цапай чужое. Я бы тоже не похвалил того, кто увел бы у меня последнюю лошадь. Человек наживал, а тут явились дошлые и увели.
– Чужими руками наживал, – возразила мать, крестясь на восток.
– За это пусть богу отвечает, а мы сами грешные.
Если люди начнут судить друг друга, все злодеями окажутся. Тюрем не хватит. Играют, как ребята маленькие, прячутся, глаза бы не глядели.
– Бон телега! – закричал Тгшка и начал прыгать. – Это тятя с базара едет.
G горы по дороге ехал шагом старик на телеге. Дедушка и мать всматривались в него. В телеге что-то лежало, прикрытое пологом.
– Сторонний чей-то, – сказала мать, берясь за грабли.
Поравнявшись с гумном, старик остановил лошадь и помахал кнутом, зовя к себе.
– Сходи, Анисья, чего ему надо, – недовольный отозвался дедушка, заводя Старшину на ток.
Мать пошла, повязывая платком голову. Я бросился за ней, а Тима за мной. Когда мы подошли к телеге, старик откинул полог, и я увидел что-то страшное, кровавосинее. Кроваво-синие были две голые, исполосованные, в запекшихся ранах спины.
– Эти люди из вашей деревни, – сказал старик. – Посмотрите, не узнаете ли, может, и ваш есть.
Я влез на колесо, смотрел на людей, но, кроме кроваво-синего отвратительного мяса, ничего не видел.
– Эй, баба, смотри: чьи это? Куда их везти? Сказали:
вашей деревни.
Мама зажмурилась, и ее руки ощупали голову одного, потом другого.
– Не наши, – тихо сказала она и открыла глаза. Потом повернула лицом кверху одного, и я увидел распухшее, с белесыми усами лицо матроса Терехова.
– Господи, что же с ними сделали? Умрет он, – сказала мама.
– Пить бы мне, – чуть внятно сказал матрос.
Я стрелой слетал за чайником и сказал дедушке о том, что видел. Мать напоила одного, потом разжала рот и влила айрян другому.
– Это ты, Анисья? – спросил матрос. – Видишь, как разделали. Твой-то жив?
– Я не знаю, где наш. Там его нету?
– Ищут Ивана. Берегите.
– А в нашей Нестеровке отпороли сто человек.
У меня – сына и брюхатую сноху, – сказал старик-возчик. – Может быть, и меня будут пороть, как вернусь.
Им ведь не привыкать. В Голубовке трех увезли в имение, языки отрезали. Вот тебе и слобода! – Он неумело выругался. – Ну, куда везти-то?
– Андрюша, укажи дорогу к Тереховым и Фоминым, – сказал дедушка.
Телега тронулась, я пошел рядом с ней.
– Вот подарочек везем, – сказал возчик и опять неумело с ожесточением выругался. – То-то порадуются отец с матерью, жена с детками. Жизня!
На переулке нас встретили бабы, среди которых я узнал беременную жену матроса Терехова. Когда мужики сняли с телеги и понесли в дом матроса, она вдруг начала икать, потом повалилась в сенях, корчась, подтягивая ноги к своему вздутому животу. Женщины бросились к ней.
– Рожает. Батюшки, ведь только седьмой месяц...
Я повел старика с подводой к дому Фоминых. И там плакали родные избитого. И опять вместе с ними плакал старик-возчик, уже в который раз рассказывая о том, как пороли его сыновей и беременную сноху.
Возвращаясь домой, я встретил Надю. Она поздоровалась со мной, я промолчал. Мне было страшно и стыдно за себя, за ту злобу, какая проснулась в душе моей, за звериные желания бить и грызть тех, кто тиранил людей.
На встречных сельчан я тоже не смотрел.
Против дома Боженовых я приостановился, пошарил по карманам, но спичек в них не оказалось. Тогда я поднял с земли два камня, один бросил в дремавшую у ворот собаку, другой запустил в то самое окно, из-за которого однажды по наговору одноглазой старухи Кузихи чуть не затоптала меня толпа.
Из окна выглянул спнегубый. Ковыряя соломинкой в редких желтых зубах, он молча смотрел на меня круглыми глазами.
– Глаза по ложке, а не видят ни крошки, – сказал я и, схватив горсть пыли, кинул в синегубого. – Шпион!
Шпион! – орал я. – Я спалю твой дом.
12
Ночью два конника подъехали к нашему дому, прикладами карабинов выбили окно.
– Эй, господа-хозяева, выходите.
– Сейчас выйду, – ответил дедушка, – не тревожьте ребятишек.
– И ребят тащите с собой, всех до единого. Поганую траву рвут с корнем.
Бабушка заплакала, но дедушка остановил ее.
– Не надо! Вот Тимку как бы к соседям через плетень подкинуть...
За воротами мы остановились.
– Вы и есть Ручьевы? – с недобрым удивлением спросил всадник.
– Мы, – сказал дедушка.
– Тогда получайте!
Нас били нагайками, прижав лошадьми к стене. Из глаз моих сыпались искры, я закрывал голову руками, кто-то заслонял меня своим телом.
– Пока хватит. Марш по дороге!
– Мальчонку-то оставьте, мальчонку, – повторял дедушка.
– Всех велено, всех! Мальчонка, он волчонок, а не мальчонок. Ишь, хромает, прикидывается, разжалобить хочет. Я вот тебя плетюганом разжалоблю!
У старых дверей пожарного сарая стояли часовые с ружьями и гранатами. Конвойный открыл дверь и втолкнул нас в темный сарай, ударяя каждого прикладом по спине.
– Зачем мальца-то бьете? – сказал дедушка.
– Поговори еще, старый дурак! – огрызнулся конвойный.
– Ты сам дурак! – крикнул я, и сидевшие в сарае лю-ти засмеялись, засмеялся даже и часовой.
Двери захлопнулись, но вскоре снова открылись, и в сарай втолкнули мужчину и женщину.
По земляному полу, просочившись через щели рассохшихся дверей, тревожно заплескались кровавые отсветы огня– очевидно, калмыки разожгли костер на площади.
– Поспи маленечко, Андрюша, – сказала мать.
Я положил голову на ее колени, и она прикрыла ладонью мои глаза. Я полетел в темноту, но тьма эта прорвалась, как туча, и я очутился среди цветущих маков, красных, белых, овеянных ароматным теплом. Цветы были настолько огромны, что в каждом из них покачивалось по младенцу. Нежные, как херувимы, младенцы сидели на лепестках, свесив ножки, и, склонив кудрявые головы, заглядывали вниз – оттуда лился ароматный теплый свет Я тоже глянул вниз и увидел там солнце, а под солнцем чернела земля, вся опутанная дорогами, как веревками. Одна дорога шевелилась подобно змее, и по ней неслась без лошади с поднятыми оглоблями телега, доверху заваленная арбузами. Когда телега подкатилась ближе, она оказалась саранчуком, с длинными, в оглоблю, усами, а арбузы – головами людей. Послышался крик, и я проснулся. Я вскочил, но мама повалила меня на свои колени и зажала ладонями уши. Когда мне удавалось вывернуться из тисков ее сильных рук, в ушах свиристел пронзительный крик, доносившийся с улицы. Вдруг кричавший умолк, как бы закатился в крике, и тогда стали слышны мягкие мокрые удары. Я уже знал, что такие шлепающие звуки издают ударяющие по голому телу нагайки.
Двери приоткрылись, в сарай хлынуло зарево костра, и я увидал сидящих и лежащих на полу людей.
– Ручьева Анисья, – пьяный сиплый голос позвал маму снаружи.
Она встала. Кто-то схватил меня за плечо, захрипел у самого уха:
– Андрюшка, спаси мать, спаси всех нас: скажи им, где твой отец. Бьют немилосердно, про него пытают, а ведь никто не знает, где он. Что он наделал, твой несчастный отец: трех калмыков уничтожил... Иди спаси.
Я отпрянул и разглядел одутловатое желтое лицо тетки Кати Поднавозновой.
– Чего ты, Катя, мутишь мальчишку? Ничего он не знает, – сказала мать, оправляя на груди кофточку. – Знаю я одна.
– Умри, Анисья, коли бог судил, – сказал дедушка.
Мама твердо шагнула к дверям. Я рванулся следом за ней, но на голову мою упало что-то тяжелое, и я снова полетел в темноту. Когда я опомнился, на селе пели петухи, в сарае под худой крышей стрекотали ласточки в своих лепных из глины гнездах.
– Оклемался, отдышался, кормилец, – услыхал я голос над собой и увидел худое лицо бабушки. – Чем это он, ирод, по головке-то треснул тебя?
Я потрогал пальцами слипшиеся на голове волосы.
– Пить хочу.
– Потерпи, скоро ничего не нужно будет, – сказал кто-то.
Я всмотрелся в редеющий сумрак и увидел среди людей около бабушки мать: она лежала на животе, ухом прижавшись к земле. Я подполз к ней и щекой потерся о ее лицо.
– Побили, мама?
– Побили, сынок. Ты помалкивай, может быть, они не вспомнят о тебе. А вспомнят, бить будут – тоже молчи. От слов не легче.
Рядом вздохнула женщина:
– И чего они держат? Коров доить некому. Перегорит молоко-то.
В углу лицом к востоку молился на коленях дедушка. Когда он кланялся, рваная рубаха расходилась, и по всей широкой сутулой спине темнели скрестившиеся следы от плетей.
Набатно, как на пожар, загудели колокола. Все начали вставать, кряхтя, стоная, бранясь. Всполох смолк не скоро, и тогда распахнулись ворота навстречу утру. На площади много народу, оцепленного конным отрядом. За селом взошло солнце, осветив колокольню. Тень от маковки и креста легла на выжженный зноем пригорок.
Дедушку связали, посадили на телегу и повезли в гору за село. Меня, маму и бабушку погнали за телегой.
Солнце било в глаза, и я жмурился. Следом за нами ехали верховые, пена с губ лошадей падала мне на голову и шею, позвякивали над ухом удила. Ни страха, ни тяжести я не почувствовал. Мне казалось, что сейчас спасет нас отец. Я смотрел под ноги на шелковисто-мягкую пыль дороги, по которой расшатанное колесо писало восьмерки.
– О господи, да ведь это Андрейка! – закричал ктото. Я поднял голову, и в глазах зарябило от множества лиц и одежды людей. Крик этот схватил меня за сердце, и я расслаб. Лошадь ударила копытом мою хромую ногу, я заскрипел зубами, ускорил шаг. И опять ожидание спасения овладело мной с новой силой.
Мне все еще казалось, что вот-вот из-за топота копыт по сухой земле, трещания кузнечиков в траве, лая собак, шумных вздохов толпы и скрипа немазаных осей телеги послышится воинственный крик освободителей.
Но по-прежнему безлюдно чернела впереди дорога, колеса, вихляясь, писали восьмерки, жарко дышала на мой затылок калмыцкая лошадь.
Вышли на холмистую, в седом полынке возвышенность.
С севера, дыша холодом, раскрылатилась над установленным крестцами пшеницы полем черная, с сизым подбоем туча. Как видно, тяжелый заряд града несла эта туча:
глухой шум градобоя доносился даже издали.
Оглянулся я назад и в прогале меж двух лошадей увидел в последний раз свой крайний в селе дом, потом школу на площади. Свернули с дороги, затрещала под ногами высокая переспелая трава. Подвода остановилась.
Чернобородый старик, урядник с серьгой в ухе, шепелявя, прочитал решение какого-то комитета охраны. Отца моего называли большевиком и немецким шпионом, обвиняли его еще в том, что он призывал к свержению Временного правительства. За все это его приговаривали к смерти.
– Последний раз скажи, штарой, где укрывается вор и преступник Иван Ручьев? – грозно спросил урядник.
Дедушка молчал.
– Рой могилу, штарая шволочь, – сказал урядник.
Дедушка рыл не торопясь, а я, глядя на его жерновами ходившие могучие лопатки, сосредоточенно суровое лицо, вспомнил вдруг, что он до женитьбы выкопал сорок колодцев.
Земля сыпалась под ноги урядницкого коня. Урядник хмурился, оценивающе поглядывая на толпу, на калмыков. Калмыки на своих конях, стоявших кланяющимися мордами к ветру, равнодушно-дремотными узкими глазами смотрели прямо перед собой.
– Не могу, бабоньки, не имею права, – отговаривался урядник от женщин, о чем-то просивших его. – Сам знаю, что он человек... да, да, мальчик... Идите вы, курвы! Зарублю! – вдруг заревел он, потом с остервенением и тоской спросил дедушку: – Ну, что ты там копаешься? Чай, не дом для невесты строишь! Дождь надвигается. Какой ты господин, чтобы из-за тебя мокнуть людям, а?
Туча пласталась над полем, иссиня-белые ниспадающие полосы дождя и града с шумом рушились по жнивью.
С ближайшей кладушки взмыл сизый орел, покружил над нами и, набирая высоту, потянул навстречу туче.
– Хватит с меня, – сказал дедушка, выпрямляясь. Он стоял по пояс в яме, опираясь на лопату. Бабушка упала на колени перед урядником.
– Души, что ли, в тебе нет? Какой грех на себя берешь!
– Ложись вместе с ним в могилу, старая ведьма!
Прохладная тень тучи накрыла людей. Тяжкий гром с ослепляющим огнем грозы упал на землю.
– Народ, бей иродов! – закричал кто-то.
Мама стаскивала с лошади урядника, а он, топча конем бабушку, орал:
– Руби!
Выстрелы, крики, тусклое взблескивание клинков, свалка, гром – все оглушило меня. Я вскочил, но меня снова сшибли с ног, лицом в траву.
Опомнился я ночью, под крестцами снопов. Во тьме ровно и печально шумел по соломе и жнивью дождь. Холодные струи стекали по лицу и груди. Я хотел и не мог припомнить, сам ли заполз под снопы или кто притащил меня сюда. Но и это перестало занимать меня. Ни злобы к чужим, нп жалости к близким. Не думал я и о том, что стало с моими родными. В душе было холодно, жестко, как в пустом ведре на лютом морозе. Я не знал, холод ли, инстинкт ли какой поднял меня, но я, не думая, пошел в ночи наугад, скользя ногами по грязи. Перевалив через гору, я увидел горящий омет на гумне. Огонь и запахи дыма напомнили мне что-то очень далекое, что было со мною, сто, а может быть, и тысячу лет назад: захотелось пожевать и согреться. И тут затрясла меня знобкая дрожь и затошнило от голода. Но я забыл, что делают, когда хотят пищи и тепла. Шаг мой был по-прежнему бессмыслен и вял. Навстречу попадались телята; очевидно, я для них был непонятен и страшен, потому что они, взглянув на меня, вдруг убегали, фыркая и отдуваясь.
Я забрел на гумно, где догорал стог соломы; дыму уже не было; под пеплом, как бы под переплетенной проволокой, дышал теплом красный, на глазах уменьшающийся холм. Ноги мои наступили на что-то теплое и сыпучее.
То был ворох полуобгорелого зерна. С таким же слепым побуждением жить, как ввинчиваются в землю иглистые семена ковыля, я зарылся в теплую россыпь по самурэ глотку и стал хватать губами поджаренную пшеницу.
Я очень долго ел уже во сне и не мог утолить голоде.
Проходили не то часы, не то дни, холод сменялся жарой, жара прохладой, а я все ел во сне, пока кто-то не растолкал меня.
Я протер глаза и увидел перед собой чьп-то босые, широко расставленные ноги, подсвеченные сзади уходящим за церковь солнцем. Я сел, стряхивая с себя пшеницу.
– Андрюшка, ты нормальный пли бешеный? – заговорпл Микеша Поднавознов, опасливо глядя на меня. – Где ты блуждал целую ночь, день и еще ночь и день, а?
Тебя искали в степи, в реке. Думали эдак и так и решили, что угнан ты калмыками в имение Шахобалова. Пойдем домой, Андрейка. Дядя Ваня и тетка Анисья обрадуются.
– А разве тятя живой? – равнодушно спросил я.
– Увидишь сам. А вот дедушку с бабкой не увидишь.
Сегодня утром похоронили их, – Микеша помолчал и с гордостью добавил: Теперь у нас есть братская могила.
Через два-три уцелевших дома попадались обгоревшие глинобитные стены, торчали печные трубы. Но повсюду работали люди, лица их были решительные и смелые.
Несколько человек расхаживало с ружьями и карабинамп. На фуражках и рукавах красные повязки.
Дома мама удивленно спросила:
– Андрюша, что с тобой?
– Не знаю.
С таким же удивлением смотрел на меня отец. Я видел их смутно, как сквозь туман. Если мне приказывали есть, я ел, убирали пищу – я не возражал, укладывали спать – ложился, но почти не спал. Не было ни радости, нп горя, нп прошлого, ни настоящего.
Подули северные ветры, созревшая катунка покатилась, запрыгала по полям, доверху забивая оврага. Полились осенние дождп, размокли дороги, почернели избы от ; сырости, над грязью стелился горклый дым. Рано угасал день над спеленатой туманом степью. Как видно, наступила осень, а мне все казалось, что тянется один и тот же зябкий предрассветный час. Иногда мне казалось, что я лежу под кладушкой и по телу моему течет холодная дождевая вода, иногда я видел себя на полатях. Но где бы я ни был, мне не удавалось выйти из замкнувшегося круга удивительных представленпй об окружающем: целую вечность идет один и тот же день.
13
Избавление от недужного оцепененпя пришло ко мне однажды ранним октябрьским утром. Разбудило меня заливистое кочетиное пение. В теплой душной избе пахло машинными маслами и угольной гарью. Запах этот как бы стер в моей памяти последние тяжелые впечатлеипя – смерть дедушки, пожары, и во мне проснулось прежнее любопытство и живость. Я отодвинулся от храпевшего братишки, свесился с полатей, всматриваясь в темную горницу, отыскивая источник этого удивительно приятного запаха масла и угля.
Постепенно выступали из синеватого сумрака поблескивающие медной оправой шашки, висевшие на стене, вороненая сталь винтовок, железнодорожные шинели и фуражки, сложенные кучей на скамейке. На полу разметались в сладком сне пятеро. Это они принесли запахи депо и дороги.
Лица спящих были такие же смугло-желтые, пропитанные маслом, как и у моего отца, когда он месяцами работал в кузнице. От сапог, портянок и торчавших изпод одеяла босых ног потягивало крепким рабочим потом.
Осторожно снял я шашку и, прижимая к груди холодный эфес, выскользнул в сени.
На каменной ступеньке, обняв винтовку, дремотно клевал носом Васька Догони Ветер. Из-под черных, крапленных сединой усов упала под ноги его капля заревой слюны. Шалый ветер заигрывал с тугими колечками темного чуба, выползшего из-под курпячатой шапки. Нечаянно я наступил на полу Васькиной касторовой зеленой поддевки, и он, вскинув свою орлиную голову, схватил меня за ногу.
– А-а, это ты, Андрейка? Ну-ка, дай поглядеть на тебя. Выздоровел? А отец-то как боялся, что ты помрешь.
И Надька моя убивалась по тебе. А ты, значит, жилистый, как карагач. Э, постой, куда ты шашку понес, а?
Опять за свои проделки хватаешься! Не помрешь ты своей смертью, Андрюха, помяни меня, провидца.
Я взял клинок, как меч, обеими руками, начал рубить плетень.
– Себя-то не сруби, – сказал Василий.
С каждым взмахом горячее и вольготнее становилось на сердце. А когда въехали во двор в тарантасе на тройке Васькиных косматых лошадей отец и какой-то высокий сутуловатый человек в кожаной тужурке, с наганом, я уголком глаза взглянул на них и еще остервенелее замахал клинком над плетнем.
– Возьми его за рубь сорок, еще ни кола не вбил в хозяйство, а плетень разметал. – Отец схватил меня сзади поперек, поднял на руки и прижался усами к щеке. – Сынок, сынок, тесен, что ли, тебе двор-то? Смотри, Касьян, на этого анику-воина.
– Смотрю, Ваня, смотрю. Говорил ты, будто Андрюшку немочь доконала, а он из плетня дров нарубил целый воз. Видно, для мужчины лучшее лекарство оружие, борьба, – сказал человек. – Ты меня, парень, не узнаешь, что ли?
Я узнал того самого Касьяна, который однажды жарким летом явился перед нами, ребятишками, прямо из черного бесновато крутившегося вихря. Тогда он ночевал у нас, и я спал на его руке. Несомненно, Касьян приходил несколько месяцев назад под видом нищего, и это ему сказал дедушка обо мне, рассеяв его опасения: парень молчун.
– Узнаешь? – повторил Касьян.
– Мало ли что знаю я, да болтать-то не пристало об этом.
– Ого! Да тебя здорово вышколили каратели.
– Мальчишка хлебнул столько горя, что на троих больших хватило бы с избытком, – сказал Васька Догони Ветер серьезно, с грустью поглядывая на меня. – Не говорил целый месяц, бестолково слонялся, как овца круговая. Ничего не помнил. А сейчас-то помнишь?
– Что нужно, помню, дядя Вася.
Отец и вышедший из дома рабочий сняли с тарантаса и понесли в амбар какую-то машину с хоботом и колесиками под брезентом.
– Что это, а? – спросил я Касьяна.
Он погладил меня по голове и, улыбаясь прищуренными в припухших веках глазами, сказал:
– А это, милый, то, отчего плохо будет твоим карателям. Пулеметом называется. Раздобудь мы его пораньше, дедушка бы твой был среди нас... Он бы не дал тебе плетни-то портить... Отнеси пока шашку на место. Нехорошо брать чужое оружие.
С этого дня я не отходил от рабочих, возившихся с пулеметом в амбаре. Сначала они отгоняли меня, а потом один сказал:
– Пусть учится, авось пригодится. На врагов у малого злости через край, а зубов-то нет, укусить-то нечем.
Учись, Андрей, пулемет – кусачка серьезная. Не одна вражья башка поклонится ему до сырой земли.
Жизнь моя наполнилась заботой, и я настолько повзрослел за несколько дней, что минувшее лето с налетами карателей, с порками, убийствами, казалось, отошло в недосягаемые дали детства. Каждый вечер я вместе с рабочпмп тащил пулемет в овраг за селом, мы выпускали по щиту пяток пуль, потом возвращались и протирали ствол. Запах пороха, масел и металла до того нравился мне, что я намеренно не отмывал дочиста свои руки.
Одно тревожило меня, это мать – ее печальный пристальный взгляд наводил меня на мысль, что не нынчезавтра она положит конец моей новой жпзнп. Но мать пока молчала, все строже поджимая своп обветренные губы. Когда она, взглянув на меня, переводила взгляд исподлобья на отца, в карих с грустинкой глазах ее вспыхивала такая тревога, что отец хмурился, начинал покряхтывать, нагнув голову. Тогда на худощавом лице его вспухали желваки.
Солнечным, по-осеннему прохладным днем мы с матерью и отцом поехали в луга за коноплей, мокшей в озерце. Я правил Старшиной не оглядываясь, и мне было радостно оттого, что мать и отец поют позади меня на телеге:
Сидел Ваня на диване,
Пил вишневку.
Изумрудная отава осеннего подгона окаймляла черную воду озерца. Пока родители багром вытаскивали из озера снопы конопли, я срезал в кустах краснотала хворостинки, чтобы сплести дома шабалу.
– Знаешь что, Анисья, – заговорил отец, вытащив багром из озерка последний сноп конопли, – ты не тревожься за Андрюшку. От себя я не отпущу его. Со мной ему безопаснее. Да и ты с Тимкой поостерегись в эти дни.
Драка вот-вот начнется.
– Эх, Ваня, Ваня. Мало ли он перенес? А ты опять его в переплет суешь. Разве он человек в своп годы-то?
Ягненок глупенький.
– Ничего, при мне он быстро волком станет, – твердо сказал отец. – Если зайца бить по зубам, у него волчьи зубы отрастут.
Я вышел из кустов, улыбаясь от счастья.
– Мамка, хочешь, я ночью в баню сбегаю, принесу листья от веника, а? Могу один кромешной тьмой на гумно сходить.
Отец обнял меня и мать, прижал к себе.
– А ты, Анисья, толковала, что Андрюшка маленький. Нынче они, дети-то, оторви да выбрось. И разум у них пояснее, чем у иного дядьки. Тележным скрипом их не застращаешь. Ухачи!
Теперь в нашем доме редко закрывались двери: приходили связные с донесениями от командиров отрядов соседних сел. Касьян, рабочий из депо и отец выслушивали их, давали указания, и связные отправлялись в свои села.
одни пешком, другие на конях. Я догадывался, что две волости готовятся к восстанию и ждут сигнала.
Осенними ночами, когда выл степной ветер, хлеща по окнам холодным мрачновато-ртутного блеска дождем, при свете сальной плошки заседал штаб в нашей избе.
Я смотрел с полатей на красный огонек, поклявшись не спать до утра, но глаза слипались, голова никла к подушке. Временами я стряхивал дрему, видел все тот же огонек в плошке, лица Касьяна и отца, слышал тихий разговор.
– Они тоже готовятся к схватке. И выходит: кто кого? – сказал Касьян. И в Петрограде так и по всей России так: мы готовимся, и они готовятся.
– Гром не за горами, – сказал отец. – Первыми начать – прямой расчет.
Второй раз я проснулся от той невыразимой тревоги, которая охватывает человека, когда поблизости оказываются чужие. Я вскочил, ударившись головой о потолок.
Среди горницы стоял чужой, со связанными назади руками. Теперь на столе горели три плошки, и их колеблющийся свет обливал синий сюртук с двумя рядами пуговиц, смуглое молодое лицо чужого. Он был без фуражки, и я хорошо разглядел продолговатую, с редкими белесыми волосами голову.
Матрос Терехов, в брезентовом плаще, неторопливо курил, пуская дым из ноздрей на свои светлые усы.
– Целый день мок я под дождем в лесочке около усадьбы, ждал, когда выйдет хоть захудалый господин, – рассказывал Терехов, – к вечеру эта шаланда тянет с ружьишком в мою рощу. Увидал ворон – пук-пук!
Тут я сзади калмыцкую смерть устроил ему: сжал под челюстями, он и рухнул под ноги. Заткнул рот, связал руки и айда в лощинку. Там коняга пасся мой. Ну вот и все.
– да, это все, – сказал чужой, – больше вам ничего от меня не узнать. Хамъе!
– Эх, а еще образованный господин, как тебя? Студент или гимназист? сказал Касьян.
– Да это сынок помещика Чернышева Петра Ивановича, – сказал отец. Садись, Виктор Петрович, не бойся. Зла мы тебе не желаем. – Тут голос отца зазвучал низко, горячо. – Как Шахобалов и ваш папаша, делать не будем: не вырежем тебе язык, не сдавим железным обручем голову. Скажи нам: как ты попал к Шахобалову?
– С ворами я не разговариваю.
Отец постучал черным ногтем по столу, пошептался с Касьяном.
– Что ж, твоя воля, Виктор Петрович. Хочешь умереть, помирай. Терехов, выведи его за...
– Скажу! – Чужой плакал, и слезы кропили его грудь. – Развяжите руки.
Он долго растирал тонкими пальцами свои узкие запястья, давясь слезами.
– Зачем вам моя жизнь? Отпустите, даю вам честное слово купца, я вам завтра же вышлю большой выкуп.
Отец любит, и за меня отдаст все! Вы понимаете, я один сын у него.
– Встань! – вдруг приглушенно, властно приказал отец. – Отвечай, а ты, Касьян, записывай. За вранье – пуля в лоб.
И студент рассказал: съехались в степное имение помещика Шахобалова почти со всего уезда, карательный отряд удвоился.
– Ждут они нас? – спросил Касьян.
– Большевиков, что ли? Нет, вас никто не боится.
Шахобалов так и сказал: "Льют дожди, никто не придет сюда. Большевиков вместе с Лениным – горстка, а за нас семь казачьих войск. Установится погода, проедем еще разок по деревням, отпорем каждого пятого, присмиреют".
– Это хорошо, что нас не ждут, – сказал отец, – значит, свалимся как снег на голову.
Студента отвели в острог – бывшую пивную лавку, в которой третьи сутки сидел синегубый Боженов, захваченный конным разъездом в степи.
Из-за реки вступил в село отряд конных и пеших повстанцев соседних деревень. С горы спустился другой отряд. Теперь в каждом доме набилось столько народу, что повернуться трудно. С полудня под проливным дождем войска повстанцев потянулись на восток вдоль реки, к имению Шахобалова. По размокшей дороге мимо окон нашего дома ехали верхом, на телегах, в зипунах, плащах, кто с ружьем, кто с самодельной пикой. Ехали молодые и старые, бородатые, поющие под гармошку и угрюмые. На одной из подвод, запряженных парой гнедых, с подвязанными хвостами коней, сидел толстый волостной фельдшер, на рукаве поверх его плаща мокла белая с красным крестом повязка.
Я давно уже обулся в сапоги с шерстяными носками и солдатскими портянками, надел ватник, шею мне повязала мать дедушкиным козьего пуха шарфом.
Не терпелось скорее поехать. Сколько раз забегал я под сарай: там тройка косматых лошадей, впряженная в тарантас, жевала овес. Васька Догони Ветер, подпоясанный пулеметной лентой поверх касторовой поддевки, покуривал на козлах. В кошевке тарантаса, развалившись, лениво переговаривались пулеметчики.
; Подошел отец в шинели и военной фуражке.
; – Кончай кормежку! Ташлинской дорогой поедете к имению. Двадцать всадников будут прикрывать вас, – сказал отец. – Связь со мной через вестовых.
Ехали сбочь дороги по ковыльному столбняку. Я сидел в кошевке тарантаса между пулеметчиками. Впереди, с боков и сзади ехали кавалеристы. От лошадей валил пар, чмокала грязь под рыжими, белыми, гнедыми ногами. Слышалось фырканье, звяк стремян. Гору, с которой когда-то налетел на меня табун лошадей, проехали сумерками. За увалами замигали сквозь голые сучья огни шахобаловского имения. Мы остановились.
Подъехал кто-то огромный, чуть не до облаков. Я поморгал, стряхивая с ресниц наморосившую влагу, и великан оказался обыкновенным конником. Он слез с лошади, поставил ногу на крыло тарантаса и, пряча цигарку в рукаве, затянулся. И я увидел усы и нос моего отца.
С другой стороны тарантаса подошел Касьян.
– Вам ставится задача одна: не выпустить карателей, – тихо говорил отец. – Сейчас закончено окружение хутора. Терехов со своим отрядом закидает гранатами и подожжет контору и пекарню: там спят каратели. Лошадей их выгоним в степь. Без лошади кавалерист не вояка.
Садчиков займет мост на всякий случай, если кому удастся убежать.
Отец и пулеметчики скрылись, таща за собой пулемет.
– Мы их окружаем, а вдруг да они тоже не зевают, нас окружают, – сказал кто-то.
– Бреши, – оборвал его хриплый голос. – Слышишь, музыка из большого дома доносится. Знай лови и бей их.
Попили кровушки...
Кто-то придушенно кашлянул. Звякнуло ведро. Залаяли псы. Три взрыва сотрясли воздух. Кони лишь чуть сдвинулись и снова уткнулись в сено.
– Горит большой дом, – говорил Василий, – горит контора.
Послышалась стрельба, потом снова взрыв, и из большого дома взметнулось пламя. Теперь пожар охватил постройки, стога сена. Слышались крики "ура!". Несколько фигур в белом, освещенные огнем, побежали от конторы. Застрекотал пулемет зло и радостно. Белые фигуры падали. По двору метались люди в нижнем белье, нелепо взмахивали руками и падали. Пожар перекинулся на сараи. Жеребцы, выпущенные на волю, погнали лошадей в степь. Лишь бык, прикованный цепью к стойлу, ревел, задыхаясь в огне и дыму.
Васька Догони Ветер кинул меня в тарантас, и мы подъехали ближе к горевшему имению.
– Тела стаскивайте в одно место. Мы должны знать, попался сам Шахобалов пли удрал. Потом похороним, – слышал я голос отца, проворно проходившего мимо нас.
Люди грелись у костров, курили, разговаривали до рассвета. За мельницу стаскивали трупы. Я хотел пойти туда, но Василии удержал меня:
– Наглядишься еще. Заваруха только начинается.
К утру небо очистилось, мороз прихватил ледком лужи. Заблестели в лучах солнца, в ледяном бисере трава л бурьян. Таял, искрясь, иней. Отряды тронулись домой.
Я сидел на козлах рядом с дядей Василием, слушал разговор отца и пулеметчиков.
– В доме были, видно, бомбы у Шахобалова. Они взорвались. Может, и он попался сам, а может, убежал, – говорил пулеметчик.