Текст книги "Вчера"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
"Это Надя", – подумал я. Голова моя закружилась, и я привалился спиной к косяку дверей. Потом я увидал тоненькую смуглую руку, черную кудрявую голову и смуглое личико с удлиненными черными глазами. Девочка спрыгнула на пол и встала рядом со мной. Я смотрел ва нее молча, почти не дыша. Была она мила какой-то нездешней, чужой красотой: у нее был маленький рот, нижняя губа полнее верхней, а на подбородке – ямочка.
В душе моей что-то словно запело, заговорило, и мне казалось, что я очнулся от долгого вязкого, как смола, сна.
Надя глядела на меня внимательно, серьезно.
– Мама, ему туфли надо сшнть, – сказала она и взяла из моих рук кожу.
– Ладно. Ты, Надя, сбегай обери гнезда: куры кудахтали, – сказала Анна Сабитовна.
Надя прикрыла плечи цветным платком, выбежала во двор. Пока Анна Сабитовна обмеряла мою ногу, Надя обыскала гнезда и явилась с двумя яйцами.
– Еще теплые! – сказала она, прикладывая их к своим, а потом и к моим щекам.
– Сшить, что ли, тебе на память, – сказала Анпа Сабитовна. – А то ведь мы уедем скоро в Ауле-Ата.
Сердце мое замерло. Лучше бы я не заходил к ним!
Надя отклеила от оконной рамы сверенную из бересты жвачку и начала жевать ее быстро-быстро своими белыми зубами.
На улице я оглянулся. Надя смотрела в окно, приплюснув свой нос к стеклу, отчего лицо ее исказилось и стало отвратительно. Мне хотелось треснуть ее по лбу, чтобы она вновь стала такой же милой, какой была в то время, когда прикладывала к смуглым щекам белые, еще теплые куриные яйца.
На следующий день я увидел Надю. Она улыбалась дружелюбно и спросила, почему я прихрамываю, а она нет, и почему у нее нет такого же рубца у правого виска, какой есть у меня. Я сразу почувствовал себя обладателем тайны.
– Расскажи, расскажи! – приставала Надя, прыгая вокруг меня, как собачонка, а я стоял, расставив ноги и опустив голову, с таким же мудрым видом, какой бывал у нашего кривоногого Старшины, когда он, глотнув раз, другой воды, вдруг впадал в глубочайшую задумчивость.
– Надо мной промчалась тысяча коней, – сказал я.
Девочка испугалась и, слегка заикаясь, спросила:
– А где они?
– Убежали в степь. Я был на волосок от смерти. Меня лечил Усман. Он называл меня Энвером.
– Слушай его, он еще не такое набрешет, – услыхал я голос за моей спиной. Микеша Поднавознов вертел в руках стреляные гильзы, усмехаясь тонкими губами.
– Хочешь гильзы? – спросил он Надю.
Она посмотрела на меня, на Микешу, потом взяла гильзы, а взамен подарила моему сопернику пенал.
– Андрюшка ничего парень, только врет без конца.
Он еще будет рассказывать, что отца своего видит каждый день. А как он может видеть? Отца-то его убили...
Я молча ушел домой. С жадностью голодного волчонка я поедал за ужином картошку с постным маслом. Родные не узнавали меня. Спал я мертвым сном, а утром отправился в школу. Там за первой партой рядом с Поднавозновым сидела Паля Енговатова. На ней была форменная одежда гимназистки, все же другие ученики, даже дети богатых родителей, были одеты в рубахи и кофты из холста. В перемену мы с Микешей признались друг другу, что любим Надю. Я дал себе слово быть первым учеником, победить Микешу. Поднавознов стал ласково относиться ко мне, просил, чтобы я уговаривал Надю ходить с нами вместе на ледяную гору. Она ходила, но всякий раз дралась, если Микеша очень близко подбирался к ней.
– Он щиплется, – сказала она мне, а потом добавила: – Пахнет от него погребом.
6
Теплый сырой ветер шумел над степями, лиловые, чреватые грозой тучи заслоняли небо, темнели, оседая, сугробы у стволов деревьев, на бугорках вытаивала в дымке земля, конским навозом чернела дорога в селе и за селом, с крыш давно поскидали снег, окна обтаяли, в избе стало светлее и как бы просторнее. Галки разгуливали по спинам лошадей и коров, собирая линючий волос для гнезда. За гумном бродили волчьи стаи, и об этом с особенным интересом говорили не только дети, но и взрослые.
Школьники дольше обычного задерживались на переменах, все еще продолжая обсуждать необычное событие – свержение иаря. Возвращаясь домой из школы, я заставал своих за работой: дед плел лапти, бабушка пряла лен, а мать ткала холст на кроснах, быстро гоняя челнок с одного края основы к другому.
– Никак, брат, не привыкнешь, – говорил дедушка Еремей, улыбаясь. – Был царь-император – ц вдруг ни царя, ни самодержца. Триста лет и четыре года стоял дом Романовых – и вдруг опрокинули. Понимаешь, легко опрокинули, будто кошелку с мякиной. – Старик умолкал, а потом раздумчиво заканчивал, садясь за стол к постным капустным щам: – Одначе и временные правители не шьют, не порют, все временят, войну тянут, солдат не спущают по домам.
– Поунял бы гордыню-то, – говорила бабушка, – ве ликий пост, а у тебя не сходит с языка поганое.
Дедушка поражал мое воображение своим исхудавшим теперь лицом, глубоко запавшими серыми глазами, приветливо, с грустинкой смотревшими на людей из-под нависших седоватых бровей, своей кроткой незлобивостью. К концу поста он так отощал, что кости широких плеч его торчали пз-под холщовой рубашки, сухопарый стан усох вовсе, и дед постоянно придерживал рукой самотканые штаны с длинной мотней. Горе ли, что от отца до сих пор не было известий, сознание ли своих грехов, жесткая ли дума-забота о нашем будущем изнуряли его, по только часто вечерами, когда все спали, он молился богу. Я впдел с полатей его сгорбленную фигуру, стоящую на коленях, освещенную тускло-желтым светом трещавшей лампады. Он кланялся и его лохматая тень на стене повторяла все движения за ним. Он долго молился, всхлипывая, потом взбирался ко мне на полати и ложился рядом.
– Ты не спишь? – спрашивал он с тревогой.
Старик пе любил, чтобы другие видели его моление.
– Спал, сейчас проснулся, – отвечал я. Мне вспомнилось, как дед отстегал прутьями Микешу Поднавознова, к я подумал: наверно, грех давит его душу. Дед, стиснув зубы, кряхтел, ворочаясь на досках. Он вообще был сдержан, не то что бабушка, шумливая и резкая. Чуть занеможется ей, она начинает жалобно стонать. И говела бабка со скрипом и все жаловалась, что работы много, а силы нет, часто повышала голос, при людях плакала об отце моем и о старшем сыне Григории, которого убили осенью на германском фронте.
Мы с матерью пошли говеть в последнюю неделю поста. Она сама почти ничего не ела и мне не давала. На пустота в желудке, сосущая и точно буравом сверлят?д, не угнетала меня, потому что теперь каждый день я видел Надю Енговатову и ее крещеную мать Анну Сабнтовну, которые также ходили в церковь.
Новая церковь пахла сосной. Мы стояли в левой половине, у большой иконы божьей матери. Вокруг нас стояли на коленях женщины и мужчины, старики и старухи, и все притворялись, будто не узнают друг друга, каждый, казалось, думал, что, кроме него, никого тут нет. Я все смотрел по сторонам, оглядывался на Енговатовых, пока не получил удар по затылку. Опаслпво повернув голову, я увидел старосту, готовившегося вторично стукнуть меня костлявыми пальцамп. Я опустился иа колени и подвинулся вперед, но староста удержал меня за шиворот и, улыбнувшись, сказал тихо:
– Грех оглядываться, молись, как молится твоя матушка.
Наклонившись лицом к полу, я искоса одним глазом следпл за старухой слева. То была кривая Кузиха.
Бот она упала на колени, оперлась о пол лпловымп морщинистыми руками, и я сделал то же, приподняв кверху зад. Уронив голову на пол, она долго что-то шептала и не выпрямлялась. И я лежал, косясь на нее. Лоб замерз от холодного пола, но я не поднимался. В нескольких вершках от моей головы, почтп подле моего уха, упал и затрепетал яркий солнечный луч, и скоро от пригретого пола пошел пар. Мысли мои улетелп далеко-далеко: мне вспомнился огород с высокими желтыми подсолнухами.
душные луга жарким летом, Надя в пролетке с Васькой Догони Ветер.
– Андрюша, что ты делаешь? – услыхал я над собой голос матери и поднял голову. Рядом стояла старушка и.
устремив к алтарю скорбный взгляд, поджав тонкую нитку губ, с торжественным и укоризненным липом, видимо желая пристыдить меня, творила молитву, с громким вздохом произнося имя господне.
На амвон вышел красивый молодой поп с пышными русыми волосами и белым румяным лицом. Он рассказывал об Иоанне Крестителе, который ходил в звериных шкурах. Когда батюшка окончил рассказ, наши девки и ребята, стоявшие кучкой на клпросе, запели молптвы, похожие на песни. Старушка закрестилась чаще, а мать моя, наклонив голову, осеняла крестом свое прекрасное лицо.
Я то смотрел на прямой нежный профиль ее. то оглядывался назад, встречался с нерусскими глазами Нади и от радости начинал так быстро махать рукой вокруг лица, что староста хватал меня за локоть.
– Размахался! Чай, не на балалайке играешь. Безотцовщина.
Самым торжественным и страшным днем был день исповеди. Первой в комнату-исповедальню зашла мама. Она долго там пробыла, вышла с заплаканными глазами.
– А вы, Григорьевна, положитесь на бога, человек в его власти. – сказал батюшка, потом обратился ко мне: – Заходи, чадо.
Когда я вошел в маленькую комнату, он закрыл двери, положил на мою голову руку и накрыл чем-то черным.
Я ничего не видал, кроме его блестящих сапог.
– Воровал? – строго спросил священник. – Почему молчишь? Воровал? Разорял гнезда птиц? Обманывал отца, мать? Дедушку ругал?
– Грешник, батюшка, – сказал я. Дальше я с такой легкостью и поспешностью стал признавать себя грешником во всем решительно, опережая вопросы, что батюшка рассмеялся, и я увидел, как в двух вершках от моего носа заколыхался его сытый, перетянутый поясом живот.
– Батюшка, я злой грешник. Я хотел камнем убить Микешку Поднавознова, потому что он мучит и тиранит меня.
– Проси господа бога, чтобы он простил тебя.
– Прости меня, боже. Еще я хотел умереть, потому что так мне жалко тятю.
– Грех умирать до времени. Каждому назначен свой смертный час. Кайся!
– Господи, прости и укрепи меня. А еще грешен я:
люблю Надю. – Я перевел дух, потом попросил: – Святой батюшка, обвенчай меня с Надеждой Енговатовой.
Я и деньги собрал.
Священник сдернул с меня покрывало, пристально посмотрел в глаза мои и, погладив голову, сказал:
– Ишь какой белый да кудрявый, весь в мать. Слушайся родных, мальчик. Иди. Бог услыхал твою горячую молитву, вот подрастешь, и я обвенчаю тебя с девицей Надеждой. Так велит бог.
Легко все-таки, когда избавишься от грехов, поверишь в счастье.
У дверей я встретил Надю, взял за полу пальто и, потянув ее к стене, сказал:
– Все не веришь мне. Спроси хоть у батюшки, узнаешь, что я люблю тебя.
В субботу накануне пасхп во всех избах заканчивалась уборка к празднику, всюду, то в раскрытых окнах, то на крылечках суетились босоногие бабы. К вечеру люди вымылись в банях, надели чистые рубахи и, встретив с выгонов скотину, полегли спать, едва наступили сумерки.
В ночь под пасху Надя ночевала у нас. Я, она и мой трехлетний братишка Тимка легли спать на чистом полу на разостланной дедом для нас дерюге. Тимка, боясь, что его не возьмут в церковь, привязал мою ногу к своей и обнял меня. В избе осторожно ходили, разговаривая вполголоса. В полночь меня и Надю разбудили тихо, чтобы не потревожить Тимку, которого решили не брать в церковь.
Мы быстро умылись холодной водой, оделись – Надя в розовое платье и плисовое пальто, я – в льняную рубаху и пиджак. Мы уже бросили последний взгляд на белую голову Тимки, как вдруг он вскочил. Прежде чем услышать его пронзительный крик, я увидал широко раскрытый зубастый, как у волчонка, рот.
– Одевайся, одевайся, белый, – успокаивала Тимку бабушка. Но он схватил свое пальтишко и выбежал в сени, очевидно боясь, что его снова обманут.
Во тьме весенней ночи шумела разлившаяся река, oт земли поднимался сырой крепкий запах, и было так тепло, что хотелось раздеться. Кто-то схватил мою руку и повел меня вдоль домов по улице. В темноте отсвечивали лужи, слышались голоса идущих людей.
– Не спотыкайся, Андрейка, – сказала мать, и я тут только понял, что это она меня вела сквозь тьму. Иногда передо мной вырастала огромная, до неба, стена, но, вглядевшись лучше, я видел всего лишь невысокий плетень или ворота. Вот засветились огни в три яруса – это церковь. Дедушка остановился и сказал раздумчиво:
– В небе казарки летят.
И мы снова тронулись. Подходя к ограде, я увидал подводы.
– С хуторов понаехали, – сказала мать.
За оградой толпились люди, слышался смешок и говор девок и ребят. Дедушка перекрестился на церковь, снял лапти, надел сапоги и стал подниматься по каменным порожкам. Мы тронулись за ним. За первыми же дверями я увидал много огней и почуял запах воска и ладана. Церковь была полна народу. Тихим голосом читал дьякон за аналоем.
В тепле меня разморило, я сел на пол, прислонив голову к стене. Тяжелая вязкая дрема закрыла глаза, залила сознание сладкой тьмой. Разбудил меня сердитый шум.
Я вскочил и ослеп от множества огней. Свечи горели всюду: под потолком, перед иконами, в руках людей, отражаясь в окнах. Рядом со мной стоял дедушка и держал свечку в своей черной руке, горячий воск капал на пальцы но он не замечал этого и все шептал что-то и крестился.
Надя также держала свечку и застенчиво улыбалась.
Мать дала и мне зажженную свечу. Тпмка проснулся и стал отнимать ее у меня. Мать отрезала ему половину моей. Я не успел стукнуть его: на амвон вышел в ярких ризах поп, похожий на бога, окруженный с двух сторон стариками. Он поднял над головой ветвистый, как оленьи рога, подсвечник с пятью горящими свечами, воскликнул:
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес! – закричали отовсюду.
Тимка уронил свечку. Где-то под сводами запели молитву, на колокольне затрезвонили плясовой перезвон, и кто-то за моей спиной сказал: "Архип отрывает, умелец".
Все расступились. Старики вышли к прогалу, поставили на пол пасхи на разостланных скатерках, и батюшка двинулся между куличами, что-то восклицая, размахивая кропильницей налево и направо. Потом все завернули куличи в узлы и, толкая друг друга в узких дверях, валом повалплп на улицу.
В редеющем сумраке уже проступали мокрые крыши домов и надворных построек. За селом занималась над степью заря, позолотив глаза людей.
– Андрюшенька, давай похрпстосываемся, сынаръ мой, – сказала мама, а когда склонилась она ко мне, я припал губами к ее нежной щеке.
– Надюшку поздравь.
Я шагнул к Енговатовон и остановился в нерешительности. Надя поднялась ступенькой выше, сдвинула платок на затылок, тряхнула черноволосой головой и, зажмурившись, поцеловала меня в подбородок, потом бросилась к своей матери, забыв на ступеньке узелок с куличом.
За оградой встретился Микеша Поднавознов в отцовском пиджаке, свисавшем с его худеньких плеч. Был и о-в хорош в это утро: умытое лицо светилось весельем.
– Еремей Николаевич, с праздником вас! А я сам приходил святить. Тятька хворает, – сказал Мпкеша.
– Знаю, чем хворает твой отец, – сурово ответил дедушка, по тут же смягчился и похристосовался с Микешеи.
Хорошо, легко и радостно было в это праздничное утро. Микеша улыбался во весь свой широкий рот, и я не чувствовал в нем своего заклятого мучителя.
Дома бабушка встретила нас ворчливо:
– Овцу кто-то зарезал. Мясо унесли, требуху оставили.
Дедушка нахмурился, потом махнул рукой и сказал коротко и ласково:
– Давайте разговляться.
7
После пасхального завтрака наши легли отдыхать, а я пошел к Подпавозновым, чувствуя себя молодцом в новой с блестящим козырьком фуражке, в починенных ботинках – дедушка подбил к одному из них высокий каблук, и теперь я хромал почти незаметно.
С колокольни сыпался, не умолкая, трезвон, играло над полноводной рекой разгоравшееся пз-под сизой крылатой тучи солнце, пригретые скаты камышовых и тесовых крыш обсыхали, затененные стороны их ртутно отблескивали изморосью.
Я открыл кособокую почернелую калитку и очутился на задернутом прохладной тенью дворе Поднавозновых.
В прогале между сараем и мазанкой лился солнечный поток, освещая наискосок открытые двери погреба. Оттуда доносились голоса и глухие удары топора – такие слышатся, когда рубят мясо. Я со страхом и отвагой заглянул в двери погреба в то время, когда Никанор с засученными по локоть рукавами рубахи, напачканной кровью, разрубив топором на чурбане овечью ляжку, совал ее в чьи-то руки, высунувшиеся из темного зева погребной ямы.
Увидав меня, Никанор уронил мясо. Я встретился с его черными глазами и испугался их выражения растерянности и жестокости. Он нахмурился, с силой вонзив топор в чурбан.
– Кто там? Кто? – тревожно спросила тетка Катя, высунув из погреба простоволосую голову. Водянистые глаза ее мигали на свету.
– Андрюшка, залягай тебя куры, – сказал Никанор, сдвигая мне фуражку на глаза, – не серчай, так все кличут твоего деда. Человек он добрый, две ругачки на языке: дери тебя горой да залягай тебя куры. Иди, Андрюшка, к Микешке, иди.
Микешка надел красную холщовую рубаху, как у меня, взял два позелененных яйца, и мы, разувшись, повесив ботинки через плечо, побежали к берегу реки, радостно ощущая голыми ногами шершавую прохладную землю.
По берегу гуляли нарядные парни и девки. Старики стояли в сторонке, поглаживая бороды. У качелей, поставленных вчера местным фотографом, гуртовалась молодежь. Фотограф в землемерской фуражке взимал дань – по два яйца или по четыре копейки с головы.
Мы с Микешкой сели в люльку, висевшую на металлических тросах, напротив нас встал на сиденье Степан Лежачий, старый холостяк, пьяница, нанявшийся к фотографу за четверть водки на всю пасху. Сдвинув зеленую фуражку набекрень, посмеиваясь, он раскачивал люльку.
С каждым взмахом все выше и выше возносились мы к небу. А Степан Лежачий, приседая на кривых ногах (будто через бочку гнули те ноги), скалил зубы по-волчьи, взвизгивал, норовя напугать нас. Люлька взметывалась выше перекладины. Микеша жмурился, как квелая курица. А когда он лег на дно люльки, вцепившись руками в ее борта, я подумал: почему же все-таки он командует мной уже много лет, отравляя мою жизнь?!
– А ты смельчак, Еремкин внук! – крикнул Степан, еще сильнее раскачивая люльку.
Металлические тросы звенели, воздух резал лицо, а я чувствовал себя крылатым. И очень верилось: оторвемся от перекладины и взовьемся к тому вон облачку, у края которого, ловя воздушную струю, парил орел. А на других качелях взвихривались голубые, красные, зеленые юбки и кофты взвизгивающих девок.
Мелькали в глазах то голубоватое небо, то блеснувшая на солнце золотом река, а то церковь с сияющим, как бы брызнувшим искрами крестом, то бегущая вздыбленная под нами земля.
Мы прокатали все деньга и даже задолжали десять копеек. Было хорошо и отрадно, но одна мысль не давала мне покоя, как только я слез с качелей: надо сказать дяде Никанору, что я все знаю и не выдам его. Я уже не замечал людей, потому что память мою заполнила страшная картина расправы со стариком Постниковым: прошлым летом Постников украл муку. Мужики привязали к его спине мешок с камнями и повели вора кругом села по улицам. Я увидел его, когда он уже был в крови, разлохмаченная кудрявая голова была выбелена мукой, а люди все еще били его, норовя ударить сзади и сбоку, чтобы он не заметил. Я стоял у рубленой стены амбара и не мог оторвать взгляда от его подгибавшихся в опорках ног. Вор не дошел до колодца двух шагов: выпрямился, вскинул к небу в муке и крови лицо и опрокинулся навзничь на мешок с камнями. Старуха села у его ног.
– Бери его, Фекла, выживет – твой, помрет – похоронишь, – сказал староста.
Все это вспомнилось мне, и я тревожно подумал: вдруг Никанора поведут по селу, как только узнают, что он украл нашу овцу. Надо предупредить его! Когда Мпкеша заигрался в мячик, перестав следить за мной, я пустился к их дому.
На завалинках, лузгая семечки, нарядные солдатки пели:
Я посею оольше маку,
По головке буду рвать,
Провожу мила в солдаты,
По годочку буду ждать.
Из-за плетня безрукий инвалид Митяй заорал, выкатив пьяные глаза:
– Довоюемся! Всех забреют, и тебя, хромой демоненок, на войну заберут. Эх вы, временные правптели-губители!
– Митя, ты потише, – урезонила его жена. – Они хоть и временные, а насолить могут на всю жизнь.
– Долой свободу! Спасай детей!
Я пробежал задами прямиком к сеням Поднавозновых.
Никанор и тетка Катя отдыхали на кровати, тихо переговариваясь.
– Дядя Никанор, поскорее спрячь резаную овечку в другое место. Ты не бойся меня. Я никому не скажу, что ты украл нашу овечку.
Никанор усмехнулся побелевшими и задрожавшими губами.
– О какой овечке толкуешь?
Мне не нравилось его притворство, и я твердо сказал:
– Ты нашу овцу зарезал. Мясо в погреб спрятал.
– Как ты, негодяй, смеешь врать на старых людей! – закричала тетка Катя. – Я вот поведу тебя к матери и деду. Они тебе распишут задницу-то ременным кнутом.
– Замолчи, мать. Мы сейчас с Андрюшкой поговорим, он мальчишка толковый. – И Никанор обнял меня и вывел во двор.
Поравнявшись с низкой мазанкой, Нпканор втолкнул меня в нее, быстро подпер на задвижку дверп и вплотную придвинулся ко мне. В щели в дверях золотыми клиньями рубили темноту солнечные лучи.
– Ты что, Андрейка, во сне, что ли, видел про овцу? – шептал Никанор. Я никуда не ходил ночью, хворал.
– А мясо-то чье прятал в погреб? – спросил я, глядя на его сурово сведенные брови.
Никанор деланно засмеялся. Усадив меня на верстак, он долго разубеждал меня, а потом ласково-вкрадчиво спросил:
– Ну, теперь ты не думаешь, что я вашу овну зарезал?
– Пусти, дядя Нпканор, я пойду на улицу.
Он преградил мне дорогу. Луч упал на его руку, и я увидел в этой заскорузлой руке железный расплющенный молоток. Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он мог пристукнуть меня одним ударом. Но я сел снова на верстак и глубоко вздохнул.
– Мясо я купил, – сказал Никанор.
Жалость и злоба к нему, боязнь за свою жизнь и какая-то безрассудная смелость, желание сделать доброе этому человеку и презрение к его тупому стремлению скрыть правду – все слилось в моей душе. Я схватил руку Никанора и зашептал:
– Я ведь сам пришел к вам. Мне жалко тебя, дядя, поэтому я пришел. Я... по глазам заметил, что ты украл.
Вдруг он упал на колени, стал обнимать меня, плакать и что-то говорить. Я обхватил руками его голову, поцеловал пахнувшую потом шею и заплакал. Теперь я уже не хотел чтобы он признавался, чтобы он знал, что я знаю, мне хотелось только одного: чтобы он забыл все и жил спокойно.
– Я ничего не знаю, дядя Никанор. Мне дурь в голову пришла. Ведь голова-то порченая, конями топтанная...
Он вывел меня из мазанки, похлопал по плечу и засмеялся со слезами на глазах. Я бежал по переулку к реке, прыгал, махал руками, оглядываясь на следы своих босых ног на влажной земле, и что-то кричал. А небо и заречные дали голубым потоком текли навстречу, ветер шумел моей рубахой. Большим, сильным и красивым казался я себе в эти минуты, любил всех людей, весь мир.
8
– Андрейка, сынок! – остановил меня голос матери, который узнал бы я из тысячи голосов.
В кашемировой кофте и небесном полушалке, накинутом на плечи и высокую грудь, она стояла у глинобитной стены, разговаривая с Кузихоп. Я не сдержал разбега и налетел на маму, чуть не свалив ее с ног. Она сжала ладонями мои щеки, запрокинула мое лицо, сказала:
– С Чего v тебя глаза такие шальные? Как у теленка на первом выпасе.
– Виноват, оттого и шальные, – сказала Кузиха.
– А вот сейчас он сам скажет правду. – – Тревожный голос матери обварил меня, как варом. Я взглянул все карпе, до боли погрустневшие глаза, и сердце мое заныло:
показалось, что мать и старуха знают о моем разговоре с Никанором Поднавозновым.
– Ищь, как побелел! Будто мелом вымазан. Куда сейчас бегал, а? ворчливо сказала Кузпха, подперев батожком острый подбородок. – Молчишь. Тогда я скажу:
камнями кидался, безотцовщина.
– Играл я с ребятами, а камнями не кидался.
Стыдно и горько было мне: мимо проходили товарищи, девочки, доносились голоса людей с берега от качелей, по глиняной стене, по летошним будыльям чернобыла ползали муравьи, красные в черных крапинках божьи коровки, а я выслушивал незаслуженные упреки.
– Врешь ты, бабушка. И на сыновей своих тоже врала, будто они тебя бросили. Ты злая...
Мать дернула меня за руку, и мы, обходя лужу посредине улицы, подошли к деревяному дому сыновей бабки Кузихи. Одно из окон было выбито, заткнуто красной подушкой, на завалинке поблескивало на солнце битое стекло. Из дома доносились пьяные мужские голоса. Я догадался, что это спорят старший сын, вернувшийся с фронта после отравленпя газами, и меньший сын, которого на войну не брали, потому что он был синюшный, то есть всякий раз лицо его синело, как только врачебная комиссия вызывала его на осмотр.
– Молчи, синегубый! – хрипло кричал отравленный газом. – Ты моей коровой расплатился с докторами-то!..
Заиграла гармонь в избе, и кто-то запел:
Зх, милка моя,
Очень интересная.
– Ты разбил окно? – спросила меня мать.
– Он разбил, окромя некому! – закричала Кузиха.
– Не бросал я камни.
– Сама я своими глазоньками видела: ты разбил!
Вот таким голышом пужанул.
В это время, распахнув окно, выпрыгнул на улицу синегубый, в него из дома полетела табуретка. Сипегубый пригнулся, потом наскочил на меня, вцепился в мои волосы. Я закричал. Из соседнего дома прибежали игравшие в карты пьяные братья Бастриковы, которые за свою жизнь не пропустили ни одной драки.
– Чего? Окна бить? Поймали!
Первый раз в жизни я попал в жесткие клещи клеветы. Клевета эта сначала изумила меня, потом напугала и возмутила. Она так унизила взрослых людей в моих глазах, что я на всю жизнь запомнил топтавшихся по грязи бородатых мужиков, лишь позавчера ходивших к попу исповедоваться, а теперь лгавших с горячностью помешанного Порфирия. Кто-то кричал, что солдатки распустили своих сукиных сынов. Мало бьют их, а потому и вырастают из безотцовщины воры и бандиты.
Меня окружала все увеличивающаяся толпа пахнущих самогонкой краснорожих, с пьяно косящими глазами, сопящих и орущих мужиков. Опи хватали друг друга за грудки, наступая сапогами на мои ноги. Громче всех визжала бабка Кузиха, протягивая к моему уху крючковатые, с черными ногтями пальцы. Я чувствовал: темная, злая и страшная сила, которая уничтожила прошлым летом вора Постникова, вот-вот прикончит и меня, втопчет в грязь. И как цыпленок, почуявший смерть в падающем с небес коршуне, кидается под крыло наседки, так и я бросился к своей матери, ища у нее защиты. Но маму оттеснили к плетню. Тогда-то слезы обиды, злости и бессилия горячим клубком подступили к моему горлу.
Маленький, в австрийской шинели церковный попечитель, по-уличному Крпкунок, схватил меня за руку, больно сдавливая пальцы.
– Учить вас, подлецов, надо!
Его скопцеватое лицо, ощеренный рот с гнилыми зубами напугали меня.
– Брешете все вы!
Многие на мгновение онемели. Я согнулся и врезался головой в толпу, норовя протаранить ее. Как о камень, треснулся я носом о чье-то колено и присел на корточки.
Крикунок швырнул меня на середину круга.
– Куса-а-ается! – закричал он, поднимая над головой испачканную, очевидно, моей кровью руку. Кто-то двинул его в затылок, и он, икнув, упал рядом со мной, у чьих-то огромных подкованных сапог. Кузиху тоже сбили с ног.
– Вора поймали, – слышались голоса.
– Он овцу украл у Еремы. Беи его!
Уже замелькали в воздухе кулаки, кое-кто выдернул колья из плетня, чтобы под шумок ахнуть своего недруга уже братья Бастриковы изорвали не одну рубаху на ком попало, как вдруг сильный властный голос охладил всех:
– Стой! Всех покалечу!
Толпа развалилась, и ко мне подошел, пряча пистолет в карман, Никанор Поднавознов. Он поднял меня, вытер шапкой кровь с моего лица и, страшно вращая черными глазами, спросил людей:
– За что обижаете сироту?
Все молчали, недоуменно пожимая плечами, только бабка Кузиха сказала сквозь слезы:
– Где теперь стекло-то купишь? А он разбил.
– Ври больше, ведьма одноглазая. Андрей был у меня, твоего окна не трогал. Не такой он парень.
– Не таких родителей сын, чтобы баловаться, – подхватил Крпкунок. Поблазнилось тебе, бабка, ты и других в трех ввергнула.
Все начали расходиться. Мы с мамой ушли домой.
В горнице она схватила меня за плечи и, глядя в глаза мои, спросила:
– Ты разбил?
– Нет.
– Господи, пропадем мы без отца.
Проснулся я утром. По камышовой крыше умиротворенно шумел тихий дождь, у порога под навесом стояли мокрые петух и куры. На улице ревела вернувшаяся с раннего выгона скотина. С надворья пришел в зипуне и в лаптях дедушка, охая, потирая поясницу. Седые волосы его, торчавшие из-под фуражки, были мокры.
– Иди, внук, погреемся, – сказал дедушка.
Мы легли с ним на печи, скоро влезли к нам бабушка и Тимка.
– Где теперь Ваня-сыпок! Мокнет, кормилец, з окопах, или косточки его белые полощет дождем, – сказала бабушка.
В сенях постучались, и в избу вошел сгорбленный человек с палкой и сумочкой. Он перекрестился на образа и глухим голосом сказал:
– Люди добрые, пустите ночевать странника?
– Чего же, кормилец, оставайся, – ласково ответила бабушка.
Странник присел у порожка, опустив голову.
– Откуда будешь? – спросил дедушка.
– Милостыню собираю, отец родной, милостыню.
Бабушка слезла с печи, налила горячих щей в чашку и пригласила странника за стол.
– Спасибо, матушка, я не хочу! – бойко ответил странник голосом моей матери, срывая с себя шапку. Мы узнали мать и засмеялись.
– Ах, шишига тебя возьми! Обманула нас! – беззлобно сказал дедушка.
Мать часто от тоскп шутила над стариками, развлекая и себя.
9
Я очень любил Надю, каждый день ходил к нпм, и мы играли с нею в черную палочку и рассказывали друг другу сказки. Иногда засиживался до темноты, и тогда Анна Сабитовна, выпроваживая меня, ласково приговаривала:
– Как привязались, водой вас не разольешь, арканом не растащишь...
Наде нравилось повязывать волосы лентами, и я решил подарить ей такую ленту, чтобы помнила всю жизнь.
Мне снились ленты самых необычных, ярких цветов.
Иногда, глядя на закат или восход солнца, я мечтал о несбыточном: вырезать бы ленту из пурпурного облака.
Звездное небо казалось мне черным бархатом, усеянным золотыми самоцветами.
Как только я оставался дома один, я в поисках необычайной ленты начинал переворачивать белье в сундучке бабушки и матери. Однажды напал на мамину голубую кофту. Охваченный каким-то внутренним огнем, я схватил ножницы. В голове мелькали мысли, что делаю плохое, но остановиться уже не мог: от одной полы до другой откромсал от кофты широкую ленту. Я не боялся, что меня уличат в преступлении, боялся другого: понравится ли лента Наде. Ради нее я готов был украсть, зарезать, умереть.
Спрятав ленту за ошкур штанов, я побежал к Енговатовым.