Текст книги "Свирель в лесу"
Автор книги: Грация Деледда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Элиа не удивлялся решительно ничему.
Я знаю жизнь, людей я тоже знаю,
И – чему быть, того не миновать, —
писал он в своих старомодных виршах, обращаясь к жене. «Я поэт и философ, и меня ничто не поражает. Жизнь – это качели: сегодня ты наверху, завтра внизу, а послезавтра снова взлетаешь вверх. Не отчаивайся, моя золотая лилия. Может быть, о нас вспомнит дядюшка Агостино, выгнавший из дому свою жену и лишивший ее наследства. Тогда мы поедем с тобой на берег моря, будем любоваться лодками, проплывающими вдали, и держать друг друга за руки, как жених и невеста. Впрочем, мы и теперь счастливы. Мир и любовь царят в нашем доме, и ты мой кедр ливанский, ты моя Venus Formosa[3]3
Прекрасная Венера (лат.).
[Закрыть], ты мое сокровище и моя королева...»
Однажды зимним утром тяжелая, словно камень, рука знакомого возчика ударила Элиа по плечу.
– Скорее снаряжайся, любезный, в путь! – сказал он. – Я только что из Террануово, возил туда кору и видел там твоего дядюшку, комиссионера Агостино. Он тяжко болен.
Элиа спокойно встал и в знак скорби провел рукой по своим уже седеющим волосам.
– Пойду сообщу жене эту грустную весть.
Жена как будто не слишком опечалилась. Она даже не поднялась со ступенек, где сидела, греясь на солнце. Одета она была «по-городскому», причесана по моде, но ее ситцевое поношенное платье, рваные башмаки, жидкие черные волосы, темным ореолом окружавшие бледное бескровное лицо, еще резче подчеркивали вопиющую бедность. Глаза ее, некогда черные, с годами выцвели и приняли золотисто-ореховый оттенок, а взгляд стал безучастным и немигающим, как у зайца.
В доме, где Элиа с женой снимали в нижнем этаже комнатку с окнами во двор, стоял такой же гам, как в коридорах суда. Шумно ссорились у себя хозяева, а в харчевне па дворе посетители играли в морру и громко смеялись. По казалось, жена Элиа не замечает этого шума: она была так же равнодушна к житейской суете, как и Элиа, когда он сочинял стихи в коридорах суда. Но именно такой любил и желал ее Элиа.
– А знаешь, что я сделаю? – сказал он, поглаживая ее по голове и глядя в небо. – Я, пожалуй, пойду...
– Куда?
– То есть как куда? К дядюшке Агостино, разумеется. И погода, кстати, стоит прекрасная, – добавил он, не договаривая до конца своей затаенной мысли, но жена, должно быть, сразу угадала ее, поглядев на его легкие стоптанные башмаки. Она спросила:
– А где возьмешь денег на дорогу?
– Есть у меня деньги, есть. Пожалуйста, не беспокойся ни о чем не думай. Мир прекрасен: надо только уметь смотреть на жизнь философски, надо всех любить и относиться к людям дружелюбно. Как раз сегодня утром я высказал эту мысль вот здесь. Хочешь прочитать?
Элиа вырвал из записной книжки несколько листков и, покраснев, робко положил жене на колени. То была единственная пища, которую он оставлял ей на эти дни.
Элиа пошел пешком. Дело в том, что у него было всего-навсего три лиры и он слишком хорошо знал людей, чтобы попусту терять время, пытаясь одолжить у кого-нибудь на дорогу.
Впрочем, к такому положению он уже привык. Ждать помощи он мог только от своей немудреной философии да от дядюшки Агостино. К тому же ходоком он считался отличным, и, пожалуй, ноги его были более надежны, чем башмаки. Он готов был мириться с любыми трудностями, лишь бы дело кончилось хорошо.
И все шло хорошо до самого Оросеи: прямая и гладкая дорога все время спускалась под гору, а по сторонам ее расстилались сказочные пейзажи, при виде которых забывались все земные заботы и огорчения. Элиа казалось, что его путь пролегал через обетованную землю. Сверкающее, как алмаз, солнце щедро лило свой чистый холодный свет, и все вокруг – трава, скалы – сияло и искрилось. По мере того как Элиа спускался вниз, солнце все больше отливало золотом и становилось все горячее, и наконец, на фоне убегающих к морю мраморных холмов он увидел миндальные деревья, усыпанные, как весной, розовыми цветами.
Но солнце вскоре скрылось, и вслед за короткими сумерками на землю упала черная сырая ночь. Элиа почувствовал, что у него промокли ноги, – башмаки окончательно развалились. Этого следовало ожидать, однако Элиа не смог отнестись к этому событию с обычным философским спокойствием. Ведь починить он их не мог, и одолжить пару башмаков было не у кого. Продолжать путь в худой обуви было трудно, а появиться в таких опорках в доме дядюшки попросту неприлично. Значит, во имя будущего, а также ради здоровья и счастья жены Элиа любой ценой должен был раздобыть себе башмаки. Но как? На этот вопрос он не находил ответа. Размышляя об этом, Элиа добрался до какого-то селения.
На темных улицах, где уже не было ни души, разгуливал только морской ветер. Лишь из окон постоялого двора лился на площадь приветливый свет. Элиа вошел и попросил приютить его на ночь, предложив плату вперед. Ему предоставили кровать в большой комнате, где спали уже два постояльца, причем один из них чудовищно храпел. Не раздеваясь, Элиа лег на свою постель, но уснуть никак не мог. Перед его глазами со странной настойчивостью появлялась одна и та же картина: он видел бесконечные вереницы башмаков, разбросанные по всему белому свету: по домам, по полям, по дорогам. Всюду, где появлялся человек, появлялись и башмаки. Они лежали в ящиках и комодах, прятались в самых неожиданных уголках, чинно стояли около постелей, охраняя сон своих хозяев, или терпеливо поджидали их на пороге. Наконец были среди них башмаки и вроде его собственных – то есть такие, которые преданно разделяли горести и нищету с теми, кто их носил.
Шум ветра за окном и храп соседа служили аккомпанементом его видениям. Шли часы, на небе загорелась звезда: чистая, голубоватая, словно омытая морской водой, она застыла за дрожащими стеклами окон в высоком ночном небе. Элиа подумал о жене, о посвященных ей стихах, о безбедной жизни, ожидающей их, если дядюшка Агостино оставит ему наследство.
Элиа встал, наклонился и ощупью нашел башмаки храпящего соседа. Башмаки были тяжелые, старые, разношенные; стертые гвозди холодили его горячие пальцы. Элиа поставил их на место и, шаря по полу, принялся искать башмаки другого постояльца, но не нашел их.
В этот момент в коридоре послышался легкий шорох, как будто кто-то шел босиком. Элиа замер на четвереньках, дрожа, как загнанный зверь. Он сознавал всю глубину своего падения, и его охватил инстинктивный ужас зверя, почуявшего смертельную опасность. Когда шорох прекратился, он вышел за дверь, чтобы убедиться, что там никого нет. И увидел при свете лампы, горевшей в глубине коридора, кошку, которая пробиралась вдоль стены, касаясь ее кончиком поднятого кверху хвоста, да у соседней двери пару новых башмаков с огромными пряжками, отбрасывающими на пол две длинные уродливые тени.
Элиа взял башмаки, спрятал их под плащом и спустился вниз. У самых дверей, на циновке, спал слуга, стороживший лошадей постояльцев. Дверь была заперта только на щеколду. Элиа беспрепятственно вышел наружу и очутился на улице, тянувшейся вдоль серого моря. Звезды мигали и дрожали так сильно, что казалось – вот-вот оторвутся и упадут на землю.
«Любопытно, как все в природе, да и сам человек, стремится к падению», – подумал Элиа, быстро шагая по темной ночной равнине, замкнутой черными горами и серым морем.
Спустя полчаса он решил, что теперь уже можно надеть украденные башмаки. Сев на придорожный столбик, он пощупал хорошенько новые башмаки, довольный, что они такие мягкие и просторные, переобулся, но в эту минуту Элиа пронзила мысль: неужели он так низко пал? Стыд охватил его.
«А что, если меня уже ищут? Нечего сказать, хорош я буду! Что скажет жена? Ну, похитить несколько миллионов – это еще куда ни шло, но пару стоптанных башмаков! Стыдись, Элиа Карай!»
«Да найди я миллион, я живо бы его прикарманил!» – продолжал он подтрунивать над собой, вытянув ноги, шевеля пальцами внутри башмаков. Но странное дело: ноги его дрожали, горели, как будто в этих башмаках им было не по себе!
Когда Элиа снова пустился в путь, держа собственные башмаки под мышкой, чтобы в случае опасности снять чужие, он шел уже не так быстро, как раньше. У него подгибались колени, и он то и дело останавливался: все время ему чудились сзади чьи-то шаги.
Бледный рассвет, встававший над морем из-за завесы тумана, испугал его, будто зловещий призрак. Ведь теперь его смогут увидеть путники, направлявшиеся в Оросеи. Придя туда, они, конечно, узнают о краже и смогут сказать: «Да-да, мы действительно видели какого-то подозрительного человека со свертком под плащом!»
Элиа вскоре в самом деле столкнулся на дороге с крестьянином. Его темный силуэт пятном выделялся в бледных рассветных сумерках. С мешком и палкой в руке, он спокойно шагал по дороге в Оросеи, но Элиа показалось, что он взглянул в его сторону и понимающе усмехнулся.
Наступил день – тусклый, печальный. Черные тучи, гонимые ветром, метались между горами и морем, словно огромные спутанные клубки, цепляясь за скалы и утесы, которые как бы постепенно разматывали их. Вороны с карканьем носились над исхлестанными ветром вересковыми пустошами.
Ясные, пронизанные светом пейзажи, которыми Элиа любовался вчера, остались позади. Теперь все вокруг окрасилось в мрачные, зловещие тона, и ему чудилось, что он слышит за собой злобные насмешливые крики преследующей его толпы.
Кончилось тем, что Элиа снова надел свои башмаки, а краденые оставил на дороге. Но это не принесло ему желанного успокоения. Его воображению рисовались картины одна страшнее другой. Вот один из бедных постояльцев, его сосед по комнате, пошел по той же дороге и подобрал злосчастные башмаки. За вором пустились в погоню, поймали, уличили, ему грозят страшные кары. А может, башмаки найдут те люди, которые, как казалось бедняге Элиа, все время шли следом за ним, они догонят его, заставят признаться. Что тогда скажет жена?
В детски наивном мозгу Элиа, страдающего к тому же еще от голода, усталости и холода, тревожные мысли чудовищно разрастались, путались, мчались, напоминая те беспорядочные тучи, что неслись по темному зимнему небу. Теперь он раскаивался, что отправился в путь, расстался с привычной спокойной жизнью ради пустой мечты. Кто знает, сколько еще треволнений принесет ему погоня за дядюшкиным наследством; он уже и так пал слишком низко.
И Элиа повернул назад. Башмаки лежали на том же месте, где он их оставил. Он долго стоял, бессмысленно глядя на них. Что делать? Далее если он спрячет их, схоронит – этим он ничего не поправит. Ведь он украл, и воспоминание о той минуте, когда он, дрожа, как загнанный зверь, стоял на четвереньках посреди комнаты, навсегда останется темным пятном в его жизни.
Элиа взял башмаки, спрятал их под плащом и пошел обратно в селение, где провел предыдущую ночь. Он старался идти медленнее, чтобы попасть туда только к вечеру. Уже сутки он ничего не ел и был так слаб, что ветер клонил его к земле, как былинку. Словно во сне, подошел он к постоялому двору, готовый признаться в своей вине. Но там все было спокойно, никто не говорил о краже, никто не обращал па него внимания и не интересовался, что он прячет под своим плащом. Он поел и попросился переночевать. Ему предложили ту же самую кровать, на которой он спал прошлой ночью. Элиа поставил башмаки туда, где он их взял, к уснул. Он спал мертвым сном и встал только тогда, когда его разбудили и сказали, что уже полдень. Купив хлеба на оставшиеся два сольдо, он снова двинулся в путь.
И снова погода была чудесная. Пустошь, раскинувшаяся между черными горами и синим морем, дышала грустным очарованием первозданного пейзажа, все вокруг зеленело и набиралось сил, но как порой бывает бесплодной человеческая жизнь, так, казалось, и на этой земле уже никогда не распустится ни один цветок.
Элиа шел бодрым шагом и быстро приближался к цели: рваные башмаки даже сослужили ему некоторую службу. Благодаря им его всюду принимали за бродягу-нищего, и крестьяне давали ему приют, угощали хлебом и молоком на скотных дворах.
Когда он наконец добрался до места, оказалось, что дядюшка скончался несколько часов тому назад. Служанка подозрительно оглядела Элиа и сказала:
– Так это ты будешь его племянник? Чего же ты не удосужился прийти пораньше?
Элиа промолчал.
– А покойный хозяин все тебя поджидал. Третьего дня послал тебе телеграмму. Все говорил, что единственный у него родственник – ты, да и тот его позабыл. Ну, и сегодня утром, так тебя и не дождавшись, он все завещал сиротам моряков...
Вернувшись домой, Элиа нашел свою жену там же, где оставил: как всегда бледная и безучастная, она сидела па крыльце и грелась на солнышке.
– Святая мадонна, почему же, получив телеграмму, ты не сообщила ему, что я уже в пути?
– А зачем? Ты ведь и так должен был прийти. Почему же ты опоздал?
Элиа ничего не ответил.
Три брата
(Перевод Н. Георгиевской)
Не было дня, чтобы тетушка Карула не заходила к своей подруге Пауледде с твердым намерением убедить ее выйти замуж. Женщины были ровесницы, и возраст их скорее приближался к сорока, чем к тридцати годам; но в то время как Пауледда, несмотря на это, так и осталась для всех просто Пауледдой и все, даже дети, говорили ей «ты», Карула, выйдя замуж за пожилого вдовца с тремя взрослыми сыновьями, сразу же превратилась в «тетушку Карулу».
В качестве почтенной пожилой женщины ей теперь частенько приходилось брать на себя обязанности свахи. В новом платье с парчовым корсажем, стянутом серебряным поясом, в белоснежном крахмальном чепце, она степенно шествовала по улицам, и все знали, что тетушка Карула идет сватать девушку из уважаемой семьи за юношу, у которого не менее уважаемые родители.
Почти всегда дело, за которое она бралась, кончалось удачей. Она умела уговорить самых строптивых девиц, даже если партия была не очень заманчивой. Отказ она воспринимала как личную обиду и с новой энергией устремлялась в атаку, пока не достигала желанной цели, угождая тем самым претенденту и удовлетворяя собственное самолюбие.
Многие выказывали желание посвататься к Пауледде, но Карула не решалась ей об этом сказать, так как заранее была уверена в отказе. Однако при каждой встрече она заговаривала с ней на эту тему.
– Что поделаешь, дорогая Карула, – говорила Пауледда, склоняясь над шитьем, сидя во дворике, увитом виноградными лозами. – Такова, видно, моя судьба. Все молодые годы мне пришлось работать и заботиться о других: ты сама помнишь, какая у нас была большая семья! Зато теперь я привыкла к одиночеству, и мне никого не надо. Я сама себе госпожа, дома у меня тишь да гладь, и мне кажется, будто после бури я добралась наконец до тихой пристани. Так подумай сама: чего ради я буду снова пускаться в открытое море?
Лучи солнца, пробиваясь сквозь узорчатое кружево виноградной листвы, веселыми солнечными зайчиками падали на маленькую фигурку тетушки Карулы. Наливая кофе в блюдечко, она дула на него и поддакивала Пауледде:
– Что правда, то правда: ты сама себе госпожа, в доме у тебя тишь да гладь. Но все-таки муж есть муж.
– Знавала я мужей, чтоб им пусто было...
– Не спорю, попадаются среди них и повесы и распутники, но для тебя есть у меня один на примете... Да дай же мне сказать! Что тебя от этого, убудет? Так вот...
Но Пауледда так негодующе качала своей хорошенькой небольшой головкой, обвитой черными, толстыми, как канат, косами, что подруга невольно умолкала.
– Ты ведь меня знаешь, Карула. Не трать слов понапрасну. Ты помнишь, нас десятеро было в семье: семь мальчишек-богатырей и три девочки, три ясные звездочки. У отца было неплохое хозяйство, но юноши из богатых семей презрительно говорили: «Когда все имущество поделят, каждому достанется не больше «меры зерна». И никто ко мне не сватался – ведь я была бедная. А время шло. Целыми днями я работала, а сама все мечтала, как мечтают маленькие девочки. «Ну ладно, – думала я, – пускай я не нужна ни одному юноше из нашей деревни, но пройдет время, и в один прекрасный день появится таинственный незнакомец, заморский гость – он будет богат, хорош собой и полюбит меня». Но появлялись незнакомцы, приезжали к нам гости – мне приходилось им прислуживать, но ни один из них даже не взглянул на меня. Тогда я стала мечтать о другом; теперь, когда крылатые птицы моих девичьих грез разлетелись, я уже могу сказать тебе об этом, я думала: «Может быть, как-нибудь ночью попросит у нас пристанища юноша, преследуемый врагом или правосудием. Я спрячу его, стану за ним ухаживать, а когда все успокоится, мы поженимся». Как просто, правда? А годы шли, ты ведь знаешь, они мчатся, как ветер. Умер отец, умерли сестры. Потом настал год черной оспы, и смерть унесла всех моих братьев, как голодный коршун уносит ягнят из овчарни. Я осталась одна-одинешенька, как былинка в поле, но... наследство досталось мне целиком. И вот тогда-то со всех сторон стали ко мне свататься, ты не первая приходишь в мои дом в чепце свахи. Но я снова повторяю тебе: теперь мужчины вызывают во мне только презрение, и я даже не очень пеняю на свою горькую судьбу, – ведь она дала мне возможность узнать, чего они стоят. Они, конечно, льнут ко мне, потому что я богата. Но пусть они все пропадут пропадом!
Однако сваха только улыбнулась при виде негодования Пауледды. Поднявшись, она поставила чашку на место и поправила передник и пояс.
– Пожалуй, ты права, Пауледда. Ну, а если жених богат? Ну, скажем, к примеру, Андриа Маронцу? Этот-то уж конечно, не погонится за приданым.
Лишь это имя могло несколько смягчить гнев и презрение Пауледды к мужчинам. И как-то раз она пошла в своих признаниях дальше, чем обычно, сказав Каруле:
– Да, когда я была молода, я мечтала о нем как о принце. Но сейчас он для меня такой же, как и все остальные. Я его не люблю, да и он меня тоже.
Уходя от Пауледды, сваха на этот раз недоверчиво поджимала губы. Ей пришла на память одна басня Эзопа, та самая, которую так часто повторял садовник, дядюшка Феликс: басня о лисе, которая не хотела попробовать виноград, потому что не могла до него дотянуться.
Даже у себя дома Карула не переставала говорить о Пауледде, о ее приданом, домовитости, презрении к мужчинам. Пасынки Карулы с интересом слушали эти россказни, а когда она, привыкшая быть с ними откровенной, выболтала им все признания подруги, они начали смеяться над наивными бреднями Пауледды.
– Смех, да и только! Заморского гостя ей подавай, да еще богатого! Небось продавец лопат и совков из Тонары ей не по вкусу! – сказал старший пасынок Мерциоро, небольшого роста, румяный, добродушный крестьянин с черной взъерошенной бородой.
Его младший брат Танедду, безусый белолицый юнец, вырезал в это время на роговой табакерке, предназначенной в подарок отцу, голубку и вазу с цветами. Услышав рассказ Карулы, он лукаво заметил:
– А знаете, я как-нибудь возьму да с божьей помощью постучусь ночью в ворота Пауледды. Скажу, что за мной гонятся соперники. Ей-богу, так и сделаю.
– Ты, сынок, для нее, пожалуй, слишком молод, – серьезно возразила Карула, в то время как Мерциоро хохотал, колотя себя кулаками по коленям.
– Ну, знаешь, такой богачке, как Пауледда, всегда будет пятнадцать лет!
Средний из братьев, Преду Паулу, промолчал. Упершись локтями в колени, обхватив голову руками и широко расставив ноги, он задумчиво сплевывал на пол. Преду Паулу был человек угрюмый и неразговорчивый. Своей черной бородой и смекалкой он походил на старшего брата, а ловкостью и бледным цветом лица на младшего. Болтовня мачехи навела его на мысль о Пауледде. Он вспомнил, что однажды в чужой деревне какая-то женщина приютила его, раненного, у себя в доме, и подумал: «Знай я об этом раньше, я пошел бы к Пауледде. У нее такие нежные ручки, а та была стара и страшна, как смертный грех».
Целыми днями Пауледда шила у себя во дворике, затененном виноградными лозами. Когда запирались ворота и она оказывалась отрезанной от всего остального мира высокой каменной оградой и стенами дома, обращенного окнами на горы, Пауледда чувствовала себя монахиней, укрывшейся в тихой обители. Шум жизни, кипевшей где-то вдали от дома, доносился сюда, как смутный рокот морского прибоя или посвист ветра в далеком лесу. Хорошо было за надежными стенами баюкать себя грезами и мечтами.
Свежий ветер, гулявший по деревенским улицам в эти теплые весенние дни, не нарушал дремотного покоя этого дворика. Ветер проносился над высокой оградой, теребя зеленоватые виноградные листья, и они бились друг о друга, никли, трепетали, съеживались. Ярко-желтые на солнце, блеклые в тени, эти листья, полные жизни и страсти, были крепко-накрепко связаны с родной лозой, как люди со своей судьбой. Золотистые облачка, словно язычки пламени, появлялись из-за гор, и ветер гнал их по небу, унося вместе с ними запахи горелого жнивья и щебет ласточек. Так же быстро летели дни и часы, унося с собой людские надежды и горести.
Время от времени Пауледда вставала и шла в свою маленькую чистенькую кухню выпить чашку кофе. Потом она возвращалась и снова принималась за шитье, поджидая кого-нибудь из гостей. Все это делало ее счастливой.
А в гостях недостатка не было. Прямо из церкви, после проповеди, не переставая оплакивать смерть и страсти господни, заходили в маленький домик старые тетушки Пауледды. Появлялся иногда и дядюшка Феликс, тот, что даром подстригал деревья в садах своих друзей и их виноградники. Приходили крестные умерших братьев Пауледды – все ее ровесницы, – самые строгие ревнительницы религиозных праздников во всей округе. Разговоры велись веселые и самые невинные. Но если тетушки начинали о ком-нибудь злословить, то уж пощады ждать не приходилось: они перемывали своей жертве все косточки. Однажды гостьи стали судачить о пасынках Карулы.
– По виду они что твои студенты. Разоденутся в пух и прах, волосы напомадят, талии затянут! И всегда они где-то пропадают, вечно что-то вынюхивают. Преду Паулу, тот, что корчит из себя Андриа Маронцу, – ведь он похож на него, – уж так кичится своей красотой, что просто противно смотреть. Говорят, он завел себе подружку в соседней деревне. Она приютила его, когда он не то с лошади упал, не то ранен был, – уж я не помню. Она богатая вдова, но замуж за него идти не хочет.
Пауледда подавала как раз гостям кофе, и поднос задрожал в ее руках, когда старая тетка сказала в заключение:
– Хотя это и смертный грех, но вдова, пожалуй, правильно делает, что живет себе тихо-мирно в своем доме, вместо того чтобы связать себя на всю жизнь с первым встречным.
– Скорее идите к исповеди, – воскликнула какая-то благочестивая старушка. – Как вы можете такое говорить: «Она правильно делает, хоть это и смертный грех»?
Обычно Пауледда оставалась равнодушной к подобным разговорам, но на этот раз, когда все разошлись и наступил вечер, она вышла во дворик подышать свежим, воздухом, воспоминания, разбуженные словами тетки, роем обступили ее. Она никогда и не думала завести себе любовника, даже если бы для этого ей не пришлось поступиться столь любимой свободой.
Просто она была слишком благочестива и боялась людских пересудов. Но пример богатой вдовы заставил ее в этот вечер почувствовать смутное сожаление о годах, прошедших без любви. Она вновь видит себя юной девушкой в этом увитом виноградом дворике, когда над деревней встает луна и все в доме уже спят. Она слышит чьи-то быстрые шаги и замирает. Вот вдали раздается песня:
Вы, птички, порхающие в небе,
Принесите мне весточку…
И она плачет так, словно это весточка о смерти...
И теперь, как тогда, стояла теплая июньская ночь, полная поэзии и тайны. Над головой в темном кружеве листвы, как золотые виноградины, сверкали яркие звезды, где-то вдали пели влюбленные пары, поверяя птицам свои заветные думы.
Внезапно Пауледде послышался вдали какой-то шум. Голос певца словно растворился в воздухе, а вместо сопровождающего его хора вдруг раздались хриплые крики. Что это, драка? Ссора соперников? Мало-помалу шум прекратился, снова зазвучала песня, но уже где-то далеко. Внимание женщины вдруг привлекли чьи-то шаги. Они приближались, становились все яснее, все четче. Шаги замерли у ее ворот, и вслед за этим послышался негромкий, но настойчивый стук. Пауледде казалось, что все это ей снится. Взволнованная, она поднялась со скамьи и спросила:
– Кто там?
– Я погиб! Ради бога, открой!
– Кто там?
– Мерциоро. Открой мне, Пауле, спаси христианскую душу. Смерть моя пришла. Скорей же, скорей, за мной гонятся!
Пауледда открыла, и во двор ворвался Мерциоро, он тут же упал и, цепляясь за стену, попытался подняться. Пауледда тем временем прикрыла ворота, держа руку на крюке, чтобы в случае надобности сразу же откинуть его.
Ей казалось, что произошло что-то необыкновенное. И все-таки это не было тем романтическим приключением, о котором она мечтала в юности.
– Что случилось? Ты ранен?
– Нет, нет. Но за мной гонятся... Я... я ранил одного человека, и теперь меня преследуют.
– Почему ты его ранил?
– Почему? Сейчас я тебе все расскажу... Только дай мне, ради бога, воды, дай напиться...
– Кувшин вон там, на скамье... Пей...
Он поднялся как ни в чем не бывало, взял кувшин и стал пить. В ночной тишине слышалось его тяжелое дыхание. Снаружи все уже было тихо и спокойно. Пауледда чувствовала, что волнение ее улеглось. Мерциоро сел на скамью под виноградной лозой.
– Послушай, – сказал он. – Бог воздаст тебе за гостеприимство. Но чего ты боишься, почему держишь руку на крюке? Поди сюда. Опасность миновала. Видно, мои враги сбились со следа. Да садись же, что ты стоишь? Можно подумать, что ты в первый раз меня видишь. Так вот послушай, как было дело...
И он начал рассказывать странную, немного путанную историю о том, как за ним гнался какой-то его недруг, который убил у него лошадь и украл несколько овец. Пауледда сидела рядом с ним и молча слушала.
– Теперь мне надо на некоторое время скрыться. Правосудие, конечно, вещь хорошая, но от него, как от морских волн, все-таки надо держаться подальше. Если б ты позволила мне остаться...
– Да ты что! Ведь я одинокая женщина!
– Я буду тебе братом!
– Замолчи!
И тут вдруг на улице снова послышались шаги. Но уже проворные, легкие, словно человек шел босиком. Кто-то остановился у ворот, на несколько минут все затихло, и потом раздался умоляющий шепот:
– Пауледда! Пауле!
Вздрогнув, она вскочила на ноги. Кто бы это мог быть? Враги Мерциоро? А она-то ему не верила!
– Бога ради, не открывай! – прошептал Мерциоро, потянув Пауледду за юбку. Пауледда вырвалась и бросилась к воротам. Между тем человек, стоящий снаружи, настойчиво, все громче и громче повторял:
– Пауледда! Ты здесь, Пауледда? Открой мне, ради всего святого, спаси меня от опасности! Пауле!
– Черт тебя принес, Тане, что тебе здесь нужно? – воскликнул вдруг Мерциоро, узнав голос младшего брата.
Пораженный Тане замолчал от неожиданности и вдруг разразился хохотом. Пауледда рассердилась:
– Входи, Тане, ворота открыты.
Тане толкнул ворота, на которые не был накинут крюк, и вошел.
Они долго шутили и смеялись над забавным совпадением – и в самом деле, не удивительно ли, что оба брата, не сговариваясь, решили в один и тот же вечер прибегнуть к одинаковой уловке!
Чтобы как-то утешить их, Пауледда вынесла во двор кувшин вина и налила им по стаканчику.
– Ну, уж сегодня ладно, – сказала она, – а завтра вы меня не проведете. Вам, милые мои, не хватает хитрости для таких дел. Вот будь на вашем месте ваш брат Преду Паулу, он, пожалуй, сделал бы это половчее!
Узнав об этих словах Пауледды. Преду Паулу, никому ничего не говоря, зашел к ней как-то днем, потом ночью, и кончилось все это свадьбой.
На королевских харчах
(Перевод Н. Георгиевской)
Мрачная камера с низким потолком в конце концов стала навевать на заключенных тоску. Их было десять мужчин – старых и молодых, все из лучших семей Нуоро. Арестованные в одну ночь вместе со многими помещиками, крестьянами, пастухами, все они были обвинены в оказании помощи нуорезским бандитам, которые к тому времени были разгромлены войсками. Первые дни эти десять человек не унывали, смеялись, шутили, с минуты на минуту ожидая приказа об освобождении. Только два еще совсем крепких старика – один известный своим богатством и высокомерием, другой прославившийся как упрямый самодур – не переставали протестовать и возмущаться, но остальные над ними только смеялись.
– Дядюшка Сербадо, – говорили они богачу, – пошли в кабачок. Давайте сегодня немного покутим. Ну-ка, вытаскивайте ваш пухлый бумажник!
Сербадо был больше всего раздражен личным обыском, произведенным после ареста. Поэтому в ответ на подобные шутки он только злобно косился на товарищей бешеными, налитыми кровью глазами и, поглаживая мощную грудь и мускулистые ноги, с ненавистью цедил сквозь зубы какие-то ругательства.
Его товарищ – высокий, худой, меднолицый старик, с черной порыжелой бородой и зубами, такими еще крепкими и блестящими, что они выглядели как искусственные, – даже не удостаивал шутников ответом.
– Представим себе, что на улице дождь, а мы укрылись здесь и играем в карты, – предложил какой-то паренек,
Но проходили дни, проходили ночи, и арестованными постепенно овладевали беспокойство и уныние. Одни из них вообще и в глаза не видели бандитов, другие сами от них пострадали, третьи мирволили им из страха. Лишь мысль, что не только они, но и сотни других людей сидят сейчас в тюрьме по тому же обвинению, несколько утешала их. Однако им начинало казаться, что шутка слишком уж затянулась.
– Каково сейчас моей жене? Бедняжка! Ведь схватили не только меня, но и ее отца, и братьев, и слугу, словом, всех. Осталась она в доме одна-одинешенька, как дикий зверек в клетке!
– А у меня как раз накануне заболели три коровы. Теперь они, уж наверно, пали. Я разорен...
Мать уж плакала, плакала, – вспоминал какой-то паренек невеселый час своего ареста.
– Подумаешь, поплачет, поплачет и перестанет, – презрительно заметил дядюшка Сальваторе, богач.
Когда другие жаловались на свои несчастья, он кашлял, плевался и всех подряд осыпал бранью. «Босяки», «голодранцы», «шваль» – это были еще не самые скверные прозвища, какими он награждал своих соседей.
Настал день, когда, рассказав друг другу о всех своих несчастьях и невероятных приключениях, испробовав все способы рассеять скуку, заключенные качали ссориться. Люди они были здоровые, крепкие, привыкшие к беспредельным просторам пастбищ, к тенистым лесам, к слепящему солнцу на скошенных полях, их раздражали усыпляющий полумрак, всегда царивший в длинной, низкой, похожей на коридор камере, духота и зловоние, стены, покрытые грубыми надписями и кишащие насекомыми. Особенно тягостно бывало по вечерам. Когда сквозь решетку в камеру просачивался розоватый отсвет летних сумерек, заключенные приходили в неистовое возбуждение и начинали яростно браниться. Но вот как-то раз одного из них вызвали в кабинет начальника, и надежда смутная, как сумеречный свет, слабо забрезжила в их душах.