Текст книги "Свирель в лесу"
Автор книги: Грация Деледда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
К заходу солнца он уже знал наперечет всех уток, знал, как каждая из них ходит, как смотрит, как хлопает крыльями, и ненавидел их всех – от первой и до последней. Когда он был уверен, что никто не видит его, он мучил их, стегал прутом и швырял в них комья земли. Или брал хромую утку, кидал ее в воду и смеялся, глядя, как она бьется там, словно пловец, у которого судорогой сводит ноги. Он чувствовал, что стал за этот день гадким и злым. Ну и что же? А разве другие не были с ним злы, все, начиная с родителей? Он и не подумал, что в конце концов для него, пожалуй, лучше, что Билси обращаются с ним, как с жалким слугой. Он вообще не мог уже больше думать, отупев от одиночества и голода. После того супа ему ничего больше не дали, а здесь, между дамбой и рекой, где его заставляли сидеть из-за улиток, ничего, кроме улиток, и не было. Он питался одними надеждами. Вот скоро он вернется. Марта Билси, конечно, наварила поленты и даст ему большой горячий кусок... Он даже отказался от масла, потому что не надеялся его получить: так поступают те люди, которые часто наталкиваются на отказ.
Когда он вернулся, ему пришлось отказаться и от поленты. Марта Билси даже не разожгла огонь и, видимо, не собиралась это делать. Она сидела на пороге рядом с какой-то старушкой, которая пряла, и рассказывала ей, как заболел, как умер и как был похоронен ее Полино. По интонации, по размеренному ритму ее голоса было ясно, что она рассказывала эту историю уже в сотый раз. Она знала ее наизусть и тянула нараспев, как песню или молитву. До всего остального ей не было никакого дела. Поэтому, когда утки дружной флотилией проплыли через необъятный простор двора, а вслед за ними появился Пино и поглядел на нее своими огромными, как у голодного кота, глазами, она остановила на нем рассеянный взгляд и сказала:
– Ну, ступай, ступай.
И Пино ушел с пустой головой и пустым желудком. По рассеянности он захватил с собой прутик и, пока шел вдоль дамбы, все еще видел перед собой уток, которые норовили разбежаться. Он размахивал прутом, рассекая тишину розовых сумерек.
Но голод, как известно, обостряет ум, и в голов; Пино пришла мысль, которая приободрила его.
«Если я скажу, что со мной плохо обращались, мне и от мамы еще попадет, – подумал он. – Я уже слышу, как она кричит: «Сам виноват, ничего не умеешь делать!» Она всегда так говорит, я знаю. А если я, наоборот...»
И он припустился бежать. Вот он, славный запах его родного дома. Запах навоза, грязных ребятишек, скошенной травы, подгоревшего молока. Запах живых людей. Мама уже приготовила поленту, опрокинула ее на доску, и даже полная луна, которая заглядывает в распахнутое окно с зеленоватого неба, не так красива, как это золотистое дымящееся полушарие, лежащее па столе.
– А-а, Пинетто, как дела?
Он стоял перед мамой, как давеча стоял перед Мартой Билси, но сейчас при свете луны глаза его блестели, как у кота, поймавшего мышь.
– Хорошо, а то как же? Билси, наверно, возьмут меня к себе вместо сына, – сказал он с хорошо разыгранной небрежностью.
И ему достался самый первый ломоть поленты с кусочком масла, который таял наверху, как тает облачко в румяном утреннем небе.
Лекарство от любви
(Перевод В. Торпаковой)
С приездом нового врача в местечке распространился слух о том, что он сторонник необычайно смелых научных теорий. Некоторые из них он намеревался сразу же применить на практике, и прежде всего теорию любви американского доктора Бетмана.
Любовь, по теории Бетмана, – это болезнь, такая же, как и любая другая. В самом деле, в ней можно выделить несколько стадий: инкубационный период, период нарастания, период кризиса и спада. Если ее не вылечить вовремя, болезнь эта становится хронической, принимает тяжелые формы навязчивой идеи или мании и может привести к самым пагубным последствиям.
Известно, что на человеческом черепе можно различить множество шишек, которые несут в себе признаки различных наклонностей. В одной из этих шишек таится доминирующая идея, или тенденция. Это может быть честолюбие, фанатизм, преступность; у женщин это неизменно любовь, да и у мужчин часто тоже. И вот когда идея перерастает в душевную болезнь, то достаточно простого хирургического вмешательства, чтобы излечить ее.
Однажды вечером после ужина об этом шел разговор в доме местного священника. Подвыпившие гости сидели за столом, уставленным яствами, и от души веселились, дополняя эти новомодные теории собственными, порой непристойными комментариями. Время от времени некоторые из пирующих исчезали, ибо ощущали потребность прогуляться до ближайшего виноградника, чтобы вернуть ему часть выпитого вина.
Виноградник был в цвету. Еле уловимый аромат разливался в голубом ночном воздухе и, казалось, смешивался с лунным светом.
Настала минута, когда и сестре священника тоже захотелось удалиться от веселого общества в виноградник. Она вдоволь посмеялась в этот вечер, может быть, даже слишком много посмеялась, и теперь чувствовала легкую дурноту, словно пила наравне с братом и его компанией.
По правде сказать, она тоже не отказалась от своей доли ламбруско. Да и отчего не выпить после доброго ужина? Ну а если говорить о еде, то тут уж нечего скрывать: поужинали все весьма плотно.
Женщина испытывала то раздражение и ту мучительную тоску, которую, очевидно, испытывает волк, когда, сожрав ягненка, бегает с раздутым брюхом по лесу и ищет источник, чтобы утолить жажду.
Где же этот источник? Женщина ощущала в воздухе прохладу, льющуюся откуда-то сверху (так в осенние вечера в увитой лозами беседке пахнет спелым виноградом), и это еще больше усиливало ее жажду. Она подошла к забору и посмотрела на поля, седые от лунного света, тихие и безжизненные, как геометрические чертежи; кое-где на них поблескивали каналы, ко вода в них не годилась для питья. Горизонт был пустынен, и над всем этим пейзажем, однообразным и печальным, с материнской лаской склонялось бледное лицо луны.
Женщина повернула назад, увидела свою расплывшуюся тень на заросшей травой аллее и подумала, что вот такая она и есть на самом деле – нелепая и смешная, со всеми своими неясными тревогами и бессмысленными фантазиями. Ночью и на следующий день ее недомогание усилилось. Она была крепкой женщиной около сорока лет и ни разу в жизни не обращалась к доктору. Больше того, она с гордостью утверждала, что умеет лечить многие болезни, и всегда сама ухаживала за братом, который частенько страдал несварением желудка, и за старой служанкой, прожившей в их семье больше полувека. Но теперь это нервное возбуждение, бессонница, кошмары и, наконец, головокружение, начавшееся у нее как-то раз, когда она расчесывала свои длинные черные волосы, не на шутку ее встревожили. Что это? Начало критического возраста или симптомы склероза? Склерозом, этим терновым венцом, часто грозил священнику и всем его друзьям аптекарь, лечивший местных жителей, пока шел конкурс на замещение должности врача. Священник только посмеялся над этой угрозой и, желая показать свое полное к ней пренебрежение, предложил аптекарю брать с него пример в еде и возлияниях. Возникло своего рода соревнование в чревоугодии – занятие, казалось бы, невинное, но могущее в любой момент привести соревнующихся к печальному концу. Что касается женщины, то ее с той поры не покидало смутное чувство страха, и она решила поверить свои опасения служанке.
– Почему бы вам не позвать нового доктора? – сказала служанка. – Говорят, он мудр, как Соломон.
Новый доктор пришел. Это был совсем еще молодой человек – высокий, лысый, с худым голодным лицом. Но его голубые глаза, чуть грустные и в то же время лукавые, были прекрасны. Он всегда носил с собою таинственную черную папку, которая возбуждала любопытство всех местных женщин.
Сестра священника, словно изваяние, сидела на плетеном диване в столовой, выходившей окнами в виноградник. Ее голову венчала корона черных, отливающих бронзой кос, а лицо, похожее на лицо Минервы, выглядело немного бледным. Но вообще вид у нее был совершенно здоровый, и появление врача в этом доме казалось неоправданным. Женщина старательно избегала взгляда доктора, а он, щупая ее пульс, с нескрываемым интересом разглядывал ее ножки – странно маленькие для такой крупной фигуры.
Пульс был нормальный, но от прикосновения мужских пальцев кровь слегка взволновалась в ее жилах, подобно тому как листья на ветке трепещут от порыва ветра. Это продолжалось всего лишь мгновение, но врач сразу разгадал, что перед ним мнимая больная, а она поняла, что выдала себя.
– Скажите, на что вы жалуетесь? – спросил он, садясь напротив, так близко к дивану, что его длинные ноги коснулись ее ног, которые ока тут же в смущении убрала. Женщина опустила голову, но его взгляд продолжал беспокоить ее, словно свет, бьющий прямо в лицо.
– Голова часто кружится, ночью либо совсем не сплю, либо снятся такие кошмары, что потом боюсь заснуть, и бывает – проснусь, а правый бок точно не мой.
– И давно начались эти явления?
– Да, уж порядочно, но нынешней ночью стало так худо, как никогда.
Он задал ей несколько интимных вопросов, на которые она ответила, слегка краснея, отчего между ними возникло чувство близости, и чему суждено было случиться, случилось.
Она была красивая женщина, с чудесной кожей, под которой кровь, питаемая здоровой пищей и добрым вином, текла в жилах слишком густой струей, а потому иногда замедляла свое движение так же, как невольно задерживается на узкой улице праздничная толпа. И доктором овладело вожделение. Побуждаемый скорее личным, чем профессиональным интересом, он спросил ее, думала ли она когда-нибудь о замужестве.
Тогда она медленно подняла голову и, изменившись в лице, посмотрела на него глазами загнанного зверя.
– Вся болезнь моя отсюда, – сказала она внезапно охрипшим и жалобным голосом. – Несколько лет назад была я обручена, а потом он меня бросил и забыл. Я же все эти годы ни на минуту не могла выбросить его из сердца. Чего я только не делала, чтобы забыть его! Мне говорили, что стоит лишь начать жить припеваючи, все как рукой снимет. Ничуть не бывало: от этого стало еще хуже – чем здоровее тело, тем больше страдает душа. Я не глупа и, поверьте, изо всех сил стараюсь отвлечься от этих мыслей, но они опутали меня, словно корни сорняков, которые опутывают все, что растет вокруг. В конце концов это стало просто навязчивой идеей, которая часто приводит меня на берег канала. Вы должны меня понять, синьор доктор, про вас говорят, что вы...
Она умолкла, заметив, как он отодвинулся и лицо его вспыхнуло, будто охваченное жаром. Смутно почувствовав, что чем-то обидела его, она опять безнадежно поникла головой. Значит, не осталось у нее никакого выхода...
– Есть, есть выход, – сказал ей доктор в один прекрасный день, когда он уже сделался непременным гостем на всех званых обедах в доме священника. Они сидели рядом на плетеном диване, поджидая хозяина и его друзей.
– Аптекарь распускал тут обо мне всякие слухи, потому что боялся найти в моем лице конкурента. И вы, женщины, теперь смотрите на мою черную папку так, будто там, внутри, и вправду спрятаны щипцы, которые могут вырвать из ваших голов мысли о любви! Но должен сказать: для вас в моей папке действительно найдется чудодейственный инструмент.
– Что же это такое? – спросила она, отчасти испуганная, отчасти взволнованная его близостью.
– Это гвоздь, – прошептал он ей на ухо, и оба расхохотались, а в глазах их отражался блеск тарелок и хрустальных бокалов, которыми был уставлен стол. Потом наступила тишина.
В этот вечер доктор был самым веселым из всех сидевших за столом. Он уже чувствовал себя здесь хозяином, и его лицо, истощенное частыми постами полуголодной юности, напоминало лик воскресшего Христа.
Священник тоже был весел обычной своей молчаливой веселостью, которая оживляла сотрапезников, подобно тому как мягкий свет лампы оживлял стол. Присутствие за обедом молодого врача как бы опровергало мрачные пророчества аптекаря и вселяло в душу хозяина мир и спокойствие: терновый венец оборачивался венком из роз.
В его радости было что-то возвышенно-религиозное, и каждый раз, когда бурное веселье сотрапезников грозило взорваться, как взрываются бутылки в первые жаркие дни, он поднимал бокал, показывал его одному, другому, потом делал благословляющий жест и одним духом выпивал вино, бормоча:
– Pax Vobiicum![10]10
Мир вам! (лат.)
[Закрыть]
Все смеялись. И в то время как со стола среди споров и шуток с фантастической быстротой исчезало блюдо за блюдом, над бутылками и тарелками скрещивались на лету взгляды женщины и доктора и, встретившись, разъединялись, как воробьи, что порхают с одной ветки, усыпанной плодами, на другую.
Но кульминация того чуда, которое называется счастьем, наступила за столом в ту минуту, когда доктор вмешался в спор двух оптовых торговцев метлами. Конкуренты, стараясь скрыть истинные мотивы своей вражды, препирались на тему о превосходстве подлинных тружеников над бездельниками. Стараясь предотвратить назревшую ссору, доктор сказал:
– Все мы труженики, все работаем, не работают только мертвые.
– И не пьют, – заметил кто-то.
– Но зато и ночи проводят не так скверно, как мы, – сказал второй.
Тогда доктор взял свою черную папку и, к общему удовольствию присутствующих, вытащил оттуда тетрадь, которую принялся перелистывать, читая загадочные слова: «Амур-дитя», «Ночь», «Франческе», «Гвоздь» (тут он лукаво приподнял бровь), «Плуг».
– Ага, вот и «Песня пьяниц-работяг», – провозгласил он и громко, как ученик, отвечающий урок, начал читать:
ПЕСНЯ ПЬЯНИЦ-РАБОТЯГ
С трудом переплываем мы реку,
Черную реку ночи,
Минуем острова сна,
И бурные водовороты бессонниц,
И грозные рифы дурных сновидений.
А на заре, усталые и обессиленные,
Причаливаем к белым берегам дня.
И мы снова готовы жить, работать и веселиться.
Раздались смех и аплодисменты, хотя далеко не все поняли стихотворение.
Священник велел сестре принести еще несколько бутылок, он хотел чествовать поэта; а доктор тем временем, по просьбе всех присутствующих, прочел и другие стихи. Некоторые из них («Амур-дитя», «Плуг») растрогали слушателей до слез.
Хозяин потребовал еще вина.
– Прочтите «Гвоздь», – попросила наконец женщина, щеки ее горели, как вишни, оживлявшие прекрасный натюрморт на столе.
– О нет, это профессиональная тайна, – сказал он, бросая на женщину пламенный взгляд, который явно обещал, что это стихотворение будет ей прочитано, как только они опять останутся одни.
И, не дожидаясь новых распоряжений брата, она сама принесла к столу несколько бутылок вина. Однако ночью священник почувствовал себя плохо и вместо «белых берегов дня» причалил к черному берегу смерти.
И женщина подумала, что надо немедленно прекратить курс лечения.
Первая исповедь
(Перевод В. Торпаковой)
То, что ей рано или поздно придется признаваться в своих грехах одному из слуг господа бога, ничуть не беспокоило Джину, дочь рыбака Джинона. Эти грехи были хорошо известны на обоих берегах ее родной реки, да она и не пыталась скрывать их. Но она и представить себе не могла, что ей нужно будет покаяться в грехах самому дону Аполлинари, новому приходскому священнику.
Дон Аполлинари был единственным в мире существом, способным пробудить в ней то чувство, среднее между страхом, уважением и восхищением, которое заставляло ее, подобно ящерице, прятаться в кустах, когда он с книгой в руке проходил вдоль высокой речной дамбы. Без черных одежд он, наверное, светился бы насквозь – до того был бледен и тщедушен. Джине он казался святым Луиджи, который сошел со стены деревенской церкви, иной раз он держал в руке цветок, это совсем довершало сходство, а когда дон Аполлинарии шел с непокрытой головой, его рыжие волосы пылали, сливаясь с догорающими закатными облаками.
Все в округе говорили, что он святой, пришедший обратить в истинную веру людей, которые последнее время только и делали, что наживали деньги, пили, ели и совсем забыли о боге и церкви.
И Джина глубоко верила этому. Но святые ей нравились больше на картинах, вроде тех что нарисованы на стенах одиноких, всем открытых часовенок, которые стоят обычно на перекрестках сельских дорог. А живые святые внушали ей такой страх, что мимо большой деревенской церкви она всегда мчалась со всех ног.
Но вот однажды дон Аполлинари, как черное видение, появился в тополевой роще на берегу реки. И он искал ее, именно ее, Джину, дочь рыбака Джинона.
Рыбак соорудил себе на берегу реки довольно прочное жилище из бревен, досок, веток и тростниковых циновок. Кроме комнаты с двумя кроватями, там был еще широкий навес, а под ним – столы и скамейки. В праздничные дни здесь устраивали пирушки сельские гуляки. А за домом было что-то вроде внутреннего дворика, где сметливый Джинон разводил диких уток и гусынь, толстых и спокойных, как овцы.
Джина росла без матери и хозяйство вела сама. Сначала она приходила сюда только на день, чтобы принести поесть отцу и присмотреть за гусынями, пока он был на рыбалке, потом, с наступлением весны, она покинула бабушкин дом и перебралась к отцу насовсем. Она пошла бы с Джиноном и на рыбалку, если б это зависело только от нее, но поскольку ей это не разрешали, она надумала ловить рыбу сама маленькой игрушечной сетью.
Лежа в лодке, привязанной к берегу, она, после долгого и терпеливого ожидания, ухитрилась поймать одну из тех рыбок, которых называют «кошками» за их усы. Как раз в это время и появился священник. Он шел, окруженный утками и гусями, и поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, как будто благословлял птиц и беседовал с ними. Увидев его, Джина тотчас бросилась ничком на дно лодки – иначе спрятаться было нельзя.
«Он сейчас уйдет, – думала она, крепко зажмурив глаза и затаив дыхание. – Он пришел сюда погулять и скоро уйдет. Не мог он, что ли, найти себе другого места для прогулок? Неужели не мог?»
Прошло несколько секунд. Лодка под ней раскачивалась, как люлька, а кряканье уток становилось все глуше и глуше, и наконец они совсем смолкли. Он даже уток сумел околдовать своими магическими речами!
«Может, он уже ушел», – решила она, но чувствовала, что он все еще здесь, потому что от его присутствия в воздухе разливалось какое-то таинственное благоухание: вот так же и тополя в роще пахнут розами.
Вдруг лодка сильно качнулась, как бы предупреждая Джину, что сейчас произойдет нечто необыкновенное.
– Девочка, – произнес чей-то голос, который, казалось, доносился прямо из воды, – встань!
Она встала, прикрывая зажмуренные глаза рукой.
– Убери руку, – сказал голос, теперь уже совсем близко и громко.
Джина опустила руку и, испуганно моргая, взглянула на дона Аполлинари. Тот сидел напротив нее, словно Иисус в лодке святого Петра. Лицо его и руки имели тот перламутровый оттенок, какой бывает у струящейся воды, цвет его глаз Джина не могла различить – не осмеливалась встретиться с ним взглядом. Он сидел неподвижно, словно нарисованный на фоне тополевой рощи.
– Девочка, – сказал он, – я пришел за тобой. Все заблудшие овцы уже вернулись в овчарню, даже твой отец ходит теперь к мессе и сподобился святого причастия. Только ты одна все еще бежишь прочь, ты одна все еще живешь среди лесных и речных тварей. Пора уже и тебе вспомнить о том, что ты христианка.
Но тут в Джине проснулась свойственная ей отвага, которая позволяла ввязываться в драку с самыми отпетыми деревенскими мальчишками, и она выпалила:
– Вот как раз это я и хотела сказать, синьор священник: я вам не овечка.
– Умница, умница, – произнес он с довольным видом, – ну, а теперь сядь вон туда, и побеседуем.
Она села напротив него с видом, который ясно выражал: ладно, побеседуем, но исповедаться к тебе я не приду, нет уж, дудки! Но, при всей своей бесцеремонности, она не осмелилась произнести это вслух. Мысль о том, что священник сам пришел сюда за ней, наполняла ее гордостью. В душе ее даже шевельнулось желание преподнести ему, как гостю, что-нибудь в подарок: ну, хотя бы утиное яйцо.
– Джина, – сказал он, смиренно опустив голову и сложив руки, словно она была святая, а он грешник, – Джина, я давно тебя знаю и давно наблюдаю за тобой. Тебе уже десять лет, а ты не умеешь ни читать, ни писать и, наверное, даже «Отче наш» не знаешь. Ты водишься с самыми отчаянными мальчишками, а они тебя ничему хорошему не научат. Ты грубишь отцу и своей старой бабушке, которая не всегда заботится о тебе, потому что у нее и без тебя полно всяких забот и неприятностей. Вот поэтому-то я и пришел к тебе. Если хочешь, я буду тебе вторым отцом. Приходи в церковь и послушай слова, с которыми я обращаюсь к детям, ты станешь совсем другой. Придешь? Обещаешь мне, что придешь?
– Хорошо, – ответила она, окончательно овладев собой. – А вы мне дадите картинки и медальки?
– Я тебе дам и медальки и картинки, а ты мне за это обещай ночевать у бабушки и не водиться больше с мальчишками. Если же они позовут тебя – не ходи и не связывайся с ними. Впрочем, теперь они тоже ходят в церковь и, надеюсь, скоро исправятся.
– Может, и исправятся, – согласилась Джина, – да только не все, один из них точно не исправится, потому что он сын дьявола.
– Кто же это?
– Как, разве вы его не знаете? – удивилась Джина. – Это Нитрон, тот, что привозит уголь. Он оттуда, – добавила она, показывая пальцем на другой берег реки, где черной стеною поднимался лес. – Там дьявол делает из камней уголь, а Нигрон грузит его в свою лодку, привозит сюда и продает.
Священник не знал Нигрона, тот был из другого прихода и на их берегу не задерживался: продаст уголь перекупщику и сразу уезжает к себе. Поэтому слова Джины заинтересовали дона Аполлинари.
– Почему же этот Нигрон не может исправиться? И что плохого он сделал?
– Он ворует у нас уток, а как-то раз избил меня и сказал, что, если я пожалуюсь, он подожжет наш дом. Вам-то, синьор священник, я могу это сказать, – прошептала она доверительным тоном. Она знала, что духовник обязан хранить тайну исповеди.
– Скажи мне правду, Джина, а ты сама ничем не досадила Нигрону?
Она опустила голову, потом тихо произнесла:
– Он привязал лодку и пошел за перекупщиком, который почему-то не явился. Тогда я влезла в лодку и налила в уголь воды.
– Ну, это, пожалуй, было ему только на руку, – заметил священник, улыбаясь. – Так, значит, он тебя избил и за воду пригрозил тебе огнем? Но скажи-ка мне вот что: правда, что ты сама не очень уважаешь чужое добро?
Это был больной вопрос. Джина почувствовала, что даже покраснела, ей показалось, будто волосы ее стали такими же рыжими, как у священника. Но, подумав, что она ведь не на исповеди в церкви, согласилась, что и на самом деле не очень-то уважает чужое добро.
– Когда я вижу виноград, я всегда его рву. Я очень люблю его! – воскликнула она и пристально поглядела в лицо священника, как бы желая спросить: а вы разве не любите? – А один раз мне попались груши, прямо с голову величиной, я и взяла две... Всего две, – повторила она и, растопырив средний и указательный пальцы, показала их священнику. И в порыве искренности добавила: – А если удастся, стащу и остальные!
Нет, остальные ты не тронешь, – сказал он строгим голосом, но улыбаясь. Однако улыбка сползла с его губ, когда Джина скорчила гримасу, которая означала: «А кто мне помешает?»
– Я и курицу стащила, – продолжала она, чуть ли не хвастаясь своими подвигами, – но потом выпустила, потому что боялась, что отец побьет меня. А еще взяла башмак моего двоюродного брата Ренцо, но это просто так, назло ему. Башмак я кинула потом в воду. А еще...
Дальше шло что-то серьезное. Она сама поняла это и в испуге остановилась. Священник ободрил ее:
– Что еще? Говори же!
– Еще я взяла бабушкины серьги. А она думает, что это Вика-горбунья унесла их, та, которая берет все, что плохо лежит, и никто не говорит ей ни слова, – ведь все боятся, что она накличет беду.
– Куда ты дела серьги? – с удивительной мягкостью спросил священник.
Джина молчала. Свесившись через край лодки, она как бы разглядывала что-то в воде, которая тихо плескалась за бортом.
– Не бросила же ты их в воду, правда? Что ты сделала с ними, Джина?
Голос священника звучал странно: таким голосом говорят мальчишки, когда подбивают друг друга на какую-нибудь шалость. Джина приподняла голову и, выругавшись, сказала:
– Ну, понятно, я их не съела. Я их спрятала.
Где спрятала? Дома или здесь?
Она порывисто вскочила. Вся ее маленькая фигурка дышала негодованием. Она была возмущена наивностью священника. Что она, дура, прятать краденое в собственном доме? В ее сузившихся глазах маленькой тигрицы заиграла коварная улыбка. И тут она открыла самый большой свой грех:
– Я спрятала их в лодке Нигрона.
Теперь и священник вспыхнул от гнева.
– Что ты натворила, Джина! – воскликнул он, всеми силами стараясь сохранить мягкость голоса. – Ведь если их найдут, мальчика будут считать вором!
– А разве он не вор? Вор!
– Какая же ты дрянная девчонка, – сказал с отчаянием священник, приглаживая рукой свои огненные волосы. Он понял, что полумерами тут ничего не добьешься. Он выпрямился и, сурово взглянув на нее, надел шляпу. Даже голос у него изменился, а в его черной фигуре появилось что-то угрожающее.
– Это ты, а не Нигрон, сущая дочь дьявола. А если ты и дальше будешь себя так вести, то дьявол придет за тобой однажды вечером и утащит в адские леса. Истинно так!
Это предсказание произвело желанный эффект. Джина побледнела и снова прикрыла глаза ладонью.
– Ты хоть креститься-то умеешь?
Она перекрестилась, но левой рукой. Перед ее внутренним взором возникла картина адского леса, где вокруг пылающих куч угля, гримасничая, пляшет тысяча дьяволят, похожих на Нигрона, и, оцепенев от ужаса, она сказала каким-то тонким лягушачьим голосом:
– Я приду... приду...
Она хотела сказать: приду на исповедь, не подозревая, что ее первая исповедь только что окончилась.
Хижина с привидениями
(Перевод В. Торпаковой)
Во время долгих летних прогулок я часто останавливалась отдохнуть на холме, с которого открывался вид почти на всю сосновую рощу до самого моря. На вершине холма стояла хижина, сколоченная из досок, скрепленных между собою полосками жести и гвоздями с огромными, как каштаны, шляпками.
Хижина, вся почерневшая, будто после пожара, всегда была заперта. Больше того, на первый взгляд казалось, что у нее вообще нет ни окон, ни дверей. Поэтому она и привлекла мое внимание. Я с ребяческим любопытством обошла ее со всех сторон, осторожно ступая по узкому, поросшему травой уступу холма, и обнаружила два боковых окошка и петли еле различимой двери. А когда я прислушалась, мне почудилось, что изнутри донесся слабый крик, или, вернее, жалобный плач новорожденного.
Обуздав готовую разыграться фантазию, я огляделась вокруг и поняла, что звук этот издает надломленная ветром сосновая ветка, медленно отделяясь от ствола дерева. Я села на край поросшего травой уступа и подумала, что у деревьев тоже, наверное, есть свои трагедии и что эта умирающая ветка – совсем еще молодая, усыпанная шишками, будто отлитыми из чеканной меди, – должна была много выстрадать, прежде чем начала изливать свою боль в звуках, так похожих на человеческий голос.
В сосновой роще всегда было многолюдно. По ее тропинкам-артериям, как по улицам города, непрерывным потоком двигались люди. Кроме компаний, приезжавших на пикник, нагруженных сумками с едой и фотоаппаратами, там можно было встретить женщин с тележками, полными хвороста, рабочих, занятых на мелиоративных работах, которые велись по ту сторону рощи, и мальчишек, мальчишек, множество мальчишек! Мальчишки представляли как бы постоянное население рощи и знали, конечно, самые заповедные ее уголки. Воздух оглашался их криками и визгом, который смешивался с карканьем серых ворон, а на землю то и дело со стуком падали шишки, ловко сбитые камнями.
У одного из этих мальчишек я и спросила, для чего здесь, на вершине холма, открытая всем морским ветрам, стоит эта хижина, почерневшая и заколоченная, как склеп.
– Раньше в ней жил сторож, а теперь там водятся привидения! – крикнул мальчуган и убежал, взглянув на меня с некоторой опаской, будто одно то, что я сидела на вершине холма, делало меня причастной к миру нынешних обитателей хижины!
Должна признаться, что привидения, которые охотно селятся в больших городских домах и даже в гостиницах, никогда не вызывали у меня антипатии, а к этим, из хижины, я испытывала чувство живой признательности, ибо благодаря им мое излюбленное место отдыха всегда оставалось свободным и чистым. Теперь мне стало ясно, почему мальчишки, хозяева сосновой рощи, никогда не поднимались на вершину, а веселые компании обходили этот уголок стороной. Общество мое составляли лишь полчища муравьев – соседство, конечно, не из приятных, но избавиться от него было нетрудно. Стоило бросить муравьям кусочек хлеба, как они, оставив меня в покое, облепляли хлеб так густо, что он становился черным, как ягоды ежевики, которая росла вокруг.
И вот однажды, когда я сидела на своем обычном месте, с интересом наблюдая за поведением муравьев, какая-то женщина, держа в руке букетик лиловых цветов, туго-натуго перевязанных, как это обычно делают крестьянки, – взошла на вершину холма и опустилась на колени перед наглухо запертой дверью хижины. Стоя на коленях, она стала креститься, прижимать букетик к груди, шептать молитву и вздыхать.
Женщина была высокого роста, очень худая, с золотисто-смуглым лицом цыганки и цыганскими же косами, выбивавшимися из-под платка, концами которого она вытирала слезы. И я снова подумала, что стены этой хижины охраняют чью-то могилу.
Но самым странным было то, что после всех своих вздохов и молитв женщина положила цветы у порога хижины, уселась неподалеку от меня, вытащила из кармана широкой юбки сверток с едой и как ни в чем не бывало принялась завтракать. Ела она не торопясь, с аппетитом, смакуя каждый кусочек булки с ветчиной; так едят дети, когда они не очень голодны. От удовольствия лицо ее порозовело, и это ее очень красило. Окончив трапезу, женщина стряхнула с платья крошки, скомкала бумагу, в которую был завернут завтрак, и сунула ее обратно в карман, а затем обернулась ко мне и, глядя на меня ярко-голубыми глазами, сказала на местном наречии:
– А теперь не худо бы выпить стакан воды!
Так завязалось наше знакомство, и я со своей стороны сочла нужным сказать женщине, что в нескольких шагах отсюда есть родник.
Она бросила быстрый взгляд на тропинку, ведущую к роднику, и лицо ее сразу пожелтело и осунулось: морщинки появились вокруг смеющихся глаз, которые как бы увяли, словно цветы горечавки.