Текст книги "Вопрос Финклера"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– Ты уверен, что это не испортит тебе праздник? – спросила Хепзиба, спохватываясь в последний момент.
– Я же не дитя малое, – ответил Треслав.
Он не стал добавлять, что его праздник и так уже испорчен, а валить все на пьесу было бы несправедливо.
Называлась она «Сыны Авраамовы» и была призвана показать страдания избранного народа с древнейших времен вплоть до наших дней, когда избранные решили переложить бремя страданий на кого-нибудь неизбранного. Финальная сцена представляла собой эффектно разыгранную живую картину разрушения и гибели, с клубами дыма, лязгом металла и музыкой Вагнера, под которую избранные исполняли дьявольскую пляску в замедленном ритме, подвывая и вскрикивая, омывая свои ступни и ладони в крови, густым кетчупом сочившейся из тел их жертв, в том числе детей.
Финклер, сидевший рядом с Хепзибой (Треслав находился по другую сторону от нее), просмотрел программку и был удивлен, не обнаружив имени Тамары Краус среди авторов или консультантов. По ходу спектакля у него было такое чувство, что Тамара присутствует здесь же – не рядом с ним непосредственно, ибо рядом с ним была Хепзиба, но где-то поблизости. Сама атмосфера на сцене и в зале, казалось, была пропитана сладострастием ее расчетливой мести.
В последние секунды спектакля на полупрозрачный занавес-экран была спроецирована фотография массового захоронения в Освенциме, которую плавно сменила фотография руин в секторе Газа.
Типичный стиль Тамары Краус.
Зал аплодировал стоя. Ни Хепзиба, ни Треслав не поднялись со своих мест. Что до Финклера, то он поднялся и громко хохотал, поворачиваясь во все стороны, чтобы его видели все вокруг. Треслава удивила столь странная, диковато-гротескная реакция. Это что – Финклер съехал с катушек?
Среди публики находилось несколько СТЫДящихся евреев, но с Финклером они держались подчеркнуто холодно. Один лишь Мертон Кугле приблизился к нему в фойе и обменялся парой фраз.
– Ну как? – спросил он.
– Превосходно, – сказал Финклер. – Просто превосходно.
– Тогда почему ты смеялся?
– Это был не смех, Мертон. Это были конвульсии от горя и потрясения.
Кугле кивнул и вышел на улицу. «Небось пошлепал в супермаркет, чтобы стырить пару банок бойкотируемой израильской осетрины», – подумал Финклер.
Зрители покидали театр тихо и задумчиво. Такая тихая задумчивость предполагает основательное знание предмета раздумий. Насколько мог судить Финклер, в большинстве своем это были люди творческих профессий, а также учителя и медики. Среди них он опознал несколько завсегдатаев демонстраций на Трафальгарской площади («Нет резне!», «Остановите израильский геноцид!»). В иное время он бы задержался, чтобы пожать им руки сурово и многозначительно, как поздравляют друг друга люди, выжившие после массированного авианалета.
Финклер предложил посетить бар в подвале театра и выпить по случаю дня рождения Треслава. Это место напомнило обоим дни их студенчества. Разливное пиво редких сортов и восточные закуски: хумус, табуле, пита. Подвальные ниши с черными портьерами, где можно уединиться для приватной беседы. Финклер заплатил за выпивку, чокнулся с Треславом и Хепзибой, а затем погрузился в молчание. В течение следующих десяти минут никто из них не проронил ни слова. Треслав гадал: может, молчание этих двоих свидетельствует о подавляемых сексуальных желаниях? Ранее он сильно удивился, когда Финклер принял их приглашение, то есть приглашение Хепзибы, посетить театр. Финклер наверняка предвидел, что они разойдутся во мнениях относительно этой пьесы и, возможно, даже поругаются. Так что он не мог ожидать ничего хорошего от этого вечера и потому, соглашаясь, должен был иметь еще какие-то скрытые мотивы. Искоса Треслав следил за их взглядами и движениями рук. Ничего особого он не увидел.
В конечном счете узы тягостного молчания были разорваны появлением нового человека.
– Привет! Не ожидал увидеть тебя здесь!
– Эйб!
Хепзиба поднялась ему навстречу, выпутываясь из подвернувшихся складок портьеры.
– Познакомьтесь: Джулиан, Сэм – а это мой бывший.
«Наверное, он сейчас пытается угадать, который из нас ее нынешний: Джулиан или Сэм?» – подумал Треслав.
Эйб пожал руки и присоединился к их компании. Это был красивый мужчина с тонкими чертами и хитроватым выражением лица, с нимбом вьющихся черных волос, в которых проблескивали серебристые нити, с ястребиным носом и близко посаженными глазами. Если бы потребовалось одним словом дать определение его лицу, Треслав выбрал бы слово «пронзительное». Это было лицо пророка или философа – и Треслав не без удовольствия подумал, что в таком случае из них двоих ревновать следует Финклеру.
Ранее Хепзиба рассказывала ему о двух своих мужьях, Эйбе и Бене, но сейчас он не мог вспомнить, кто из них был юристом, а кто – актером. Сопоставив детали – место их встречи, внешность экс-мужа и его черную майку с короткими рукавами, – он решил, что Эйб должен быть актером.
– Эйб юрист, – с опозданием сообщила Хепзиба.
Треслав отметил, что она явно взволнованна, оказавшись в центре внимания сразу стольких мужчин. Ее прошлое, ее настоящее, ее будущее…
– Почему вы удивились, встретив здесь Хепзибу? – спросил Треслав, этим вопросом как бы заявляя на нее свои права, чем не стал бы утруждаться более уверенный в себе мужчина.
Эйб сиял, как раскаленные угли в камине.
– Это пьеса не ее типа, – сказал он.
– А разве у меня есть какой-то свой тип пьесы? – спросила Хепзиба. Весьма игриво, как не преминул отметить Треслав.
– Во всяком случае, не этот.
– Ты слышал о моем музее?
– Слухи доходили.
– Тогда тебя не должно удивлять, что я стараюсь быть в курсе культурных событий.
– Хоть и не обязательно быть в курсе событий столь низкого пошиба, – вставил Финклер.
– Ты хочешь сказать, что тебе эта пьеса не понравилась? – озадачился Треслав.
– Ну-ка, ну-ка, это интересно, – сказала Хепзиба.
«Ага, так вот зачем он это сказал; чтобы заинтересовать Хепзибу», – подумал Треслав.
Финклер повернулся к Эйбу и как бы между прочим пояснил:
– Мы с Джулианом знакомы со школьных времен, и он считает, что изучил все мои пристрастия и антипатии.
Треслав решил не давать ему спуску:
– Ты же СТЫДящийся еврей. Ты же Крутой СТЫДящийся Сэм. Тебе не может не понравиться эта пьеса. Она была написана как раз для тебя. Она могла бы быть написана тобой. Ты много раз высказывался в том же духе.
– Может быть, в том же духе, но не в таких выражениях. Я никогда не проводил аналогий с нацистами. Кстати, разве я сказал, что пьеса мне не понравилась? Она мне очень даже понравилась. Но, на мой взгляд, в ней маловато музыкальных номеров и не хватает яркого хита вроде «Весны для Гитлера». [118]118
Аллюзия на американский фильм «Продюсеры» (1968; режиссер М. Брукс), герои которого затевают финансовую аферу, для чего им нужно поставить заведомо провальное шоу на Бродвее. Чтобы обеспечить этот провал, они выбирают для постановки откровенно пронацистскую пьесу «Весна для Гитлера» и переделывают ее в комический мюзикл, но вопреки их ожиданиям пьеса имеет огромный успех, воспринимаемая критиками и публикой как блестящая сатира.
[Закрыть]Нужна простенькая навязчивая мелодия, под которую хорошо притопывать. А вы видели, чтобы кто-нибудь притопывал под Вагнера?
– Я так понял, что для тебя это прежде всего вопрос вкуса? – спросил Треслав.
– А для тебя разве нет?
– Только не в музыкальном плане.
Финклер обнял его за плечи:
– Знаешь, сейчас мне не хочется обсуждать эту пьесу. Я предпочту просто выпить еще раз за твой день рождения. Эйб?
Тут выяснилось, что Эйб не пьет, по крайней мере этим вечером. По его словам, он в данный момент выполнял работу.
– Вечно в трудах, – усмехнулась Хепзиба на правах экс-жены.
– Что за работа? – спросил Треслав.
– Собственно, работа состоит в том, чтобы просмотреть пьесу и оценить реакцию публики. Заказчик – один из соавторов.
– То есть ты должен прикинуть, стоит ли ему требовать с евреев возмещения ущерба? – сказала Хепзиба, беря его за локоть.
Треслав на миг как бы соприкоснулся с их семейным прошлым, и это ему совсем не понравилось. Как два бокала вина были годовой нормой для Хепзибы, так и в случае с кокетством, на взгляд Треслава, существовала норма – и за один этот вечер она свою годовую норму кокетства выбрала даже с лихвой.
– Если вам нужно знать мнение зрителей, я готов поделиться своим, – сказал он, но его фраза осталась неуслышанной, придясь на момент, когда эти двое обменивались какими-то репликами.
– Эйб всегда умел выпотрошить из ответчика все до последнего пенни, – сказала Хепзиба, поворачиваясь к Треславу.
– На сей раз ситуация иная, – сказал Эйб.
– Вот как? Значит, это евреи притянули его к суду, а не он их?
– Не евреи. И это не финансовый иск. Недавно он был уволен из университета: помимо сочинения пьес, он работает морским биологом. Его уволили, когда он находился под водой, что-то там исследуя, а теперь он требует восстановления на работе.
– Уволили из-за этой пьесы?
– Не совсем. Они сочли некорректными его высказывания о том, что Освенцим был скорее лагерем отдыха и здравницей, чем адом для находившихся там евреев.
– А раз нет ада, то нет и дьявола – такова идея?
– Меня его идеи не касаются. Но он заявил, что может документально доказать наличие в этих лагерях казино, борделей и лечебных процедур для страдающих ожирением. У него есть фотографии лагерных евреев, лежащих в шезлонгах перед бассейнами и кушающих клубничное мороженое, которое им подносят лагерные официантки.
Хепзиба засмеялась.
– Тогда, если вернуться к его пьесе, Газа тоже должна быть курортной зоной, – сказала она. – Иначе выходит нестыковка. Нельзя же клеймить евреев сравнением с нацистами, если нацисты на самом деле были добродушными филантропами.
– Возможно, Сэм прав в том смысле, что эту пьесу следует рассматривать как легкую романтическую комедию, – заметил Треслав, но снова попал на чужие реплики и снова остался неуслышанным.
– Такой подход к аналогиям выглядит чересчур формалистским, – сказал Эйб, отвечая Хепзибе, а не Треславу.
Однако при этом он смотрел на Треслава, обращаясь к нему как мужчина к мужчине, как супруг к супругу: «Какие же они все-таки формалистки, эти наши жены!»
– А вы сами что думаете как еврей? – быстро спросил Треслав, пока его опять не перебили.
– Что ж, как юрист…
– Нет, что вы думаете как еврей?
– О пьесе? Или о моем клиенте?
– Обо всем. О пьесе, о клиенте и об освенцимском курорте.
Эйб продемонстрировал ему открытые ладони.
– Как еврей, я считаю, что на всякий аргумент найдется контраргумент, – сказал он.
– Вот почему из евреев выходят такие хорошие юристы, – засмеялась Хепзиба, беря за руки обоих мужчин.
«Эти люди не знают, как постоять за себя, – подумал Треслав. – И потому их удел – быть битыми».
Он отправился в туалет. Его всегда раздражали туалеты, потому что там все иллюзии рассеивались, стоило лишь обратиться к себе, глядя в зеркало над раковиной.
– Они утратили чутье на оскорбления, – сказал Треслав своему зеркальному двойнику, умывая руки.
А по возвращении он застал всех троих за оживленной беседой. Сэм, Хепзиба и Эйб – этакий уютный финклерский кружок. «Или это я утратил чутье», – подумал Треслав.
Глава 11
1
«Как же они мне осточертели!» – думала Хепзиба спустя неделю, выйдя поутру из дому и направляясь в музей.
Если насчет Финклера она была еще не совсем уверена, то Эйб обхаживал ее самым недвусмысленным образом. Экс-муж два или три раза звонил ей после той случайной встречи в баре.
– Оставь меня в покое, – говорила она. – Я вполне счастлива.
– Я видел, что ты счастлива, и ты этого заслуживаешь, но разве твое счастье мешает тебе немного поболтать и выпить со своим бывшим?
– Я не пью.
– Но в тот вечер ты пила.
– То был особый случай. Меня публично обвинили в детоубийстве – как после такого не напиться?
– Тогда я тоже обвиню тебя в детоубийстве.
– Не шути на эту тему.
– Ладно, допустим, ты не пьешь. Но поговорить-то ты можешь?
– Мы сейчас говорим.
– Я хотел бы больше узнать про твой музей.
– Музей как музей. Я пришлю тебе буклет.
– Он посвящен холокосту?
«Черт, еще один туда же!» – подумала она.
Один туда, другой обратно: Финклер как раз перестал иронизировать по поводу музея. Он больше не наносил внезапных визитов, но умудрялся напоминать о себе чаще прежнего либо собственной персоной – объявляясь в местах, где она не ожидала его увидеть, – либо опосредованно – возникая на телеэкране или в разговорах третьих лиц, включая телефонную болтовню Эйба, между делом заметившего, что он был рад познакомиться с Сэмом Финклером и что ему, Эйбу, всегда нравились его передачи. Ей ни в коей мере не было свойственно сексуальное тщеславие – просторные накидки и шали были тому достаточным подтверждением, – но она сильно сомневалась в искренности интереса Финклера к ее работе. Подобные проявления любопытства были не в его стиле. Хорошо, что его насмешки сменились любезностью, но ей было трудно судить об истинных причинах этой любезности, тем более на фоне подозрений и предчувствий Треслава.
В результате она начала злиться на саму себя: вновь она утратила объективность восприятия и смотрела на мир глазами любимого мужчины.
Не исключено, что все эти раздражающие факторы являлись лишь прикрытием для более глубокого чувства, сочетавшего в себе гнев и грусть. Ее тревожил Джулиан, который все больше походил на человека, не знающего, что ему делать с самим собой. То же касалось и Либора. Она виделась с ним все реже, а при встречах он ее уже не смешил. Либор без его шуток не был Либором.
Все это усугублялось информацией, поступавшей к ней в офис: обвинения Израиля в апартеиде и этнических чистках, призывы общественных организаций по всему миру заклеймить военные преступления и бойкотировать Еврейское государство, нескончаемые нападки на евреев и деморализация среди последних – хоть и не поголовная (слава богу, что еще не поголовная), но все же весьма ощутимая. Хепзиба не была ревностной сионисткой и никогда не смотрела на Израиль как на свою историческую родину. Сент-Джонс-Вуд вполне устраивал ее как место жительства для евреев. Она мечтала лишь о том, чтобы Господь в щедрости своей даровал английским евреям клочок обетованной земли вдоль сент-джонс-вудской Хай-стрит. Однако сионизм не мог остаться за рамками экспозиции Музея англо-еврейской культуры, учитывая вклад, который внесли английские евреи в сионистское движение. Вопрос заключался в том, насколько полно следует, наряду с позитивом, представить и негативные стороны сионизма.
Между тем в акциях противников музея наступило временное затишье. Уже несколько недель дверные ручки не обвешивались беконом, а надписи с призывами к мести не появлялись на музейных стенах. Затишье наступило и на Ближнем Востоке или, по крайней мере, в ближневосточных репортажах британских массмедиа, что не давало свежих поводов для негодования. Да, «Сыны Авраамовы» возбудили читателей крупноформатных газет и завзятых театралов – в чьей среде это негодование тихо тлело всегда, разгораясь время от времени, – но в данный момент еврейская тема все же была не самой обсуждаемой в «образованных кругах общества». Однако это затишье казалось ей еще более зловещим, чем буря протестов. Достаточно было какой-нибудь военной операции против Газы, Ливана или даже Ирана, акта насилия или возмездия, скачка котировок на Уолл-стрит или слуха о еврейских подковёрных кознях на Даунинг-стрит – и кампания могла возобновиться с еще большим размахом и еще большей яростью.
Она уже забыла, когда в последний раз спокойно спала, и дело было не только в наличии Треслава у нее под боком. Давно уже она не испытывала радостного подъема, идя по утрам на работу или встречаясь с друзьями. Тревога, как тонкая едкая пыль, лежала на всем, к чему она прикасалась, и на всех, кого она знала, – по крайней мере, на всех знакомых ей евреях. Они тоже смотрели с подозрением и неуверенностью – не столько по сторонам, сколько в свое неопределенное будущее, которое начинало обретать жутковатое сходство с очень даже определенным прошлым.
«Это что, паранойя?» – спрашивала она себя, и этот вопрос повторялся с раздражающей регулярностью. Он звучал в ее голове, когда она под зимним солнцем шла на работу мимо пустого стадиона (вот бы быть спортивным фанатом и не думать больше ни о чем), заранее боясь того, что может ждать ее по прибытии в музей. «Неужели у меня паранойя?» И понемногу ее шаг подстраивался под навязчивый ритм этого вопроса.
Ее пугала сама мысль о том, что музей постоянно находится под прицелом вандалов. А еще ее пугал собственный страх. Считалось, что этот еврейский страх ушел в прошлое под лозунгом: «Это не должно повториться». Она с трудом могла представить себя на месте депортируемой женщины с одного старинного фото – в простеньком платье, с тощим чемоданом и с полными ужаса глазами, – когда шла через Сент-Джонс-Вуд, позвякивая перстнями на пальцах и покачивая дамской сумочкой стоимостью в полторы тысячи фунтов. Но кто знает: возможно, когда-то та самая женщина жила так же благополучно и точно так же не могла себе представить подобное будущее?
Так что это было: паранойя или нет? Она не знала. И никто не знал. Известны утверждения, что параноик сам подсознательно провоцирует ситуации, которых он боится. Но как быть в ее случае? Разве можно спровоцировать ненависть только своим страхом перед ней? По этой логике выходит, что нацисты не были нацистами до тех пор, пока евреи не начали провоцировать их своими страхами, и только после этого, учуяв запах испуганных евреев, они устремились в магазины за коричневыми рубашками и тяжелыми сапогами.
Старинное foetor Judaicus. [119]119
Еврейское зловоние (лат.).
[Закрыть]Ему, по идее, должен сопутствовать запах серы, а также рога и хвост, как убедительные доказательства, что еврей знается с нечистой силой и что его законное место в аду. Один из стендов в ее музее содержал ссылку на foetor Judaicusнаряду с другими христианскими суевериями относительно евреев, в целом призванными продемонстрировать, как далеко мы все ушли от мрачной средневековой ненависти.
Вот только ушли ли?
А что, если этот foetor Judaicusдействительно существовал, но только без приписанной ему дьявольщины? Что, если запах, который чуяли средневековые христиане, не был связан с рогами-хвостами, а являлся специфическим запахом еврейского страха? Если это так – если есть люди, готовые убить тебя, потому что они чувствуют запах твоего страха, – нельзя ли отнести саму идею антисемитизма к разряду возбуждающих средств, с той разницей, что она трансформирует сексуальную энергию в отвращение и ненависть?
Все может быть. Лично ей было отвратительно само слово «антисемитизм». Оно отдавало чем-то медицинским, антисептическим – чем-то, что вы держите на дальней полке в шкафчике своей ванной комнаты. Она давно уже старалась его не употреблять, но в иных случаях без этого было трудно обойтись. «Антисемит, антисемит, антисемит» – это немузыкальное слово резало ей слух, оно вгоняло ее в депрессию.
Если и была какая-то вещь, которую она ни за что не простила бы антисемитам, так это то, что они вынуждали ее иногда произносить слово «антисемит».
Двое мужчин-мусульман, видимо остановившихся для беседы по пути в мечеть близ Риджентс-парка, посмотрели в ее сторону так, что ей стало не по себе. Или, может, им самим стало не по себе от ее взгляда? Она полезла в сумочку за ключами. Мужчины пошли своей дорогой. На другой стороне улицы парень лет девятнадцати болтал по мобильнику. Ей показалось, что он как-то неестественно держит телефон. Может, он только имитирует разговор, тем временем снимая ее на камеру?
Или он телефонным звонком активирует детонатор?
2
Треслав хотел повидаться с Финклером. Им было о чем поговорить. Прежде всего о Либоре: где он, как он себя чувствует?
И еще о той пьесе. Финклер мог сколь угодно фиглярствовать по этому поводу, но нужен был и настоящий ответ, желательно тоже в виде пьесы. «Сыны Исмаила», «Дети Иисуса» – что-нибудь этакое. Увы, Треслав не был литератором, а то он сам взялся бы за дело. К тому же он плохо знал предмет, хотя, как согласились они с Хепзибой, авторы «Сынов Авраамовых» знали его не лучше, однако их это нисколько не смутило. А вот Финклер мог бы состряпать пьесу за один присест. И в политике он поднаторел изрядно, конечно, если то, в чем он поднаторел, можно было назвать политикой.
– На него не рассчитывай, – сказала Хепзиба, каковые слова Треслав потом истолковывал так и сяк, но ни одно из толкований не шло во благо его душевному спокойствию.
Разумеется, их отношения с Хепзибой были еще одной причиной для разговора с Финклером. Треслав не хотел сам поднимать эту тему, но ее вполне мог поднять и Финклер. В любом случае он рассчитывал угадать хоть что-нибудь по замечаниям вскользь или выражению его лица.
И наконец, о шлюхах. Он не собирался совать нос в чужие дела или навязываться с советами. Да он и не мог ничего посоветовать. Однако он считался другом Финклера, и если тому захочется излить душу…
Он позвонил и, когда Финклер взял трубку, сказал:
– Выходи поиграть.
Но Финклер был не в настроении.
– Я в последнее время утратил всю свою веселость, – сказал он.
На это у Треслава имелся стандартный ответ еще со школьных времен:
– Ничего, я найду немного для тебя.
– Мило с твоей стороны, только вряд ли ты знаешь, где ее искать. Давай перенесем это на другой день.
Он не сказал, что идет снимать блядей. Или что у него партия в покер. Или что вместе с веселостью он утратил все свои сбережения. Он также не сказал: «Передай от меня привет Хеп». Это что-нибудь значило?
Письмо от Альфредо касательно Финклера также не давало покоя Треславу. В том числе из-за самого Альфредо. К чему эта злобность? К чему это стремление уязвить? Может, он хотел намекнуть, что сам тоже ищет утешения в продажной любви, будучи с детства лишен полноценного отцовского внимания? Типа: «При таком гнилом папаше мне только и кайфу осталось, что шастать на блядки».
Треслав мысленно пожелал ему подцепить сифилис. Но тут же взял пожелание обратно. «На себя посмотри: чем гоняться за еврейством, лучше бы занялся отцовством».
Он не понимал, как можно искать – и находить – утешение у шлюх. Он считал, что для полноценного секса нужно взаимное желание, как минимум. И Финклер, насколько он его знал, должен был считать точно так же. Одно из двух: либо съехавший с катушек Финклер сам не ведал, что творит, в частности подкатывая к Хепзибе, либо он уже подкатывал к ней, получил от ворот поворот и обратился к проституткам, как Треслав в сходных ситуациях обращался к итальянским операм.
Был, впрочем, и третий вариант: он подкатил к Хепзибе и получил свое, а потом уже обратился к проституткам либо с намерением «разбавить» чувство вины, либо от избытка самодовольства. Это Треслав еще мог понять: пойти ко второй женщине в состоянии эйфории после свидания с первой.
Но только не к проституткам. И не после Хепзибы!
Он был бы рад не думать об этом – о своем друге, который, скорее всего, просто еще не выбрался из глубокой депрессии после смерти жены, и о Хепзибе, которая ужасно нервничала накануне открытия музея и которую не стоило дополнительно нервировать всякими адюльтерными измышлениями. Он был бы рад не думать о себе. Он всего лишь хотел быть счастливым – или болеесчастливым, если он уже был счастлив. И он хотел быть разумным – или болееразумным, если он все еще был в здравом уме.
Он сам не очень-то верил собственным подозрениям. Ведь он не был ревнив по натуре. И он не впадал ни в бешеную ярость, ни в безысходную тоску, воображая связь Хепзибы с Финклером, с Эйбом или с кем-нибудь в музее – с архитектором, бригадиром, электриком, уборщиком, очищавшим от свиного жира дверные ручки, а то и с тем, кто эти ручки осквернял. Он не то чтобы ревновал, он чувствовал себя отверженным, а это не одно и то же. Ревность могла бы вызвать у него гнев или даже усилить его влечение к Хепзибе, но он ощущал только одиночество и свою ненужность.
Это все равно что быть ребенком в обществе взрослых, которые тебя вроде бы любят, но никогда не слушают, что ты им говоришь. В лучшем случае рассеянно погладят по головке. Он не был «настоящим Маккоем», [120]120
«The real МсСоу» – термин, используемый в Британии и США для обозначения чего-то подлинного или высококачественного. Считается, что это выражение возникло в Шотландии в середине XIX в. применительно к одному из сортов виски.
[Закрыть]вот в чем дело. Он не только не стал евреем, но еще и превратился для евреев в объект насмешек.
«Настоящий Мак гой».
Взять хотя бы невероятно многочисленную родню Хепзибы. Всякий раз, когда она приводила его в гости к какой-нибудь троюродной сестре или двоюродной тетке, вечно окруженным племянниками и племянницами, а также детьми этих племянников и племянниц, вся эта толпа таращилась на Треслава так, словно он еще недавно бегал голышом по бразильским джунглям и не умел членораздельно говорить, а потом его поймали и привезли к ним, чтобы продемонстрировать всю сложность семейных отношений в цивилизованном мире, – хотя рассчитывать на его благодарность за эту ценную информацию не стоит, ибо гою все равно не под силу понять схему родственных связей сложнее чем «единственный ребенок плюс разведенные родители-наркоманы».
В том же духе проходила и трапеза: его потчевали так, будто он не ел по-человечески как минимум лет двадцать – со времени своей пропажи в джунглях – и не ведал иной еды, кроме корешков и кокосов.
– Осторожно, это жжется! – кричали они хором, когда он мазал хреновым соусом кусочек говяжьего языка, хотя остротой этот соус не превосходил бананово-персиковое пюре, которым мазал свою рожицу сидевший напротив малыш.
Далее следовало предупреждение:
– Вам это может не понравиться. Это говяжий язык. Не всем годится в пищу говяжий язык.
Не всем годится? Это в смысле: годится только нормальным людям?
Он понимал, что никто не хочет его обидеть. Как раз напротив. А Хепзиба находила все это очень забавным и, улучив момент, ерошила ему волосы. Однако его страшно напрягали эти сцены. И ведь никто из родственников, открывая перед ним дверь, ни разу не сказал просто: «Заходи, Джулиан, мы рады тебя видеть. Сегодня мы не будем приобщать тебя к нашей пище и к нашим правилам поведения, потому что твое нееврейство касается нас ничуть не больше, чем тебя касается наше еврейство».
Он всегда был для них диковиной вроде дикаря, которого можно прельстить стеклянными бусами или зеркальцем. Он старался не раздражаться и воспринимать это с юмором, но получалось не очень. Всякий раз он давал себе слово при следующем визите держаться непринужденнее, однако этого ему не позволяли. Они не позволяли ему чувствовать себя в своей тарелке.
И однажды он не выдержал…
3
Инцидент с намалеванным лицом.
Как-то раз, еще в студенческую пору, Треслав встретил очень красивую девчонку-хиппи – этакое патлатое дитя природы и марихуаны в подобии детской ночнушки, растянутой под ее недетские формы. То была «тематическая вечеринка» в Восточном Суссексе, [121]121
Графство на юге Англии.
[Закрыть]участники которой изображали собственных родителей такими, какими они были в их возрасте. Вообще-то, главной целью их поездки в те края было не веселье: они выполняли задания по экологии, входившие в учебную программу.
Хотя Треслав посещал семинар «Защита окружающей среды», лично у него не было задания по экологии, но он радовался, что задания есть у других, ведь благодаря этому и состоялась такая славная гулянка.
Летний день клонился к вечеру, воздух был чист и свеж. Они сидели на полу веранды, для удобства разбросав повсюду подушки, и говорили каждому из присутствующих, что они о нем думают. При этом редко кто изливал свои чувства не в самых превосходных степенях. На деревьях в саду горели свечи, играла музыка, все целовались, вырезали фигуры из развешанных на ветвях листов цветной бумаги и рисовали портреты друг друга.
Треслав не имел особого таланта к изобразительным искусствам, а как портретист он и вовсе никуда не годился. И вот, когда он, дымя косячком, сидел на садовой скамейке, к нему приблизилась красивая девчонка-хиппи. Сквозь ее детскую ночнушку просвечивала отнюдь не детская грудь.
– Дерни, – сказал он, протягивая ей косяк.
– Нарисуй меня, – сказала девчонка, протягивая ему коробку с красками и кисть.
– Не могу, – сказал он. – Я не умею рисовать.
– Мы все умеем рисовать, – сказала она, садясь перед ним на корточки. – Просто дай волю кисти, и все само получится.
– Кисть не сможет все сделать одна, а я ей совсем не помощник.
– Нарисуй меня так, как ты меня видишь, – потребовала девчонка, прикрывая глаза и откидывая назад волосы.
И Треслав намалевал лицо. Получился клоун, но не печально-изящный клоун вроде Пьеро, а рыжий балаганный урод с большим красным носом и черно-белыми разводами вокруг глаз и рта. Грубая аляповатая пародия на клоуна.
Девчонка разрыдалась, увидев, что он с ней сотворил. Хозяин коттеджа, на чьей территории все это происходило, заявил, что Треслав должен немедленно уйти. Все вокруг уставились на них, включая Финклера, который в тот уикэнд выбрался из Оксфорда и был завлечен Треславом на вечеринку. Теперь Финклер держал в объятиях девицу, чье лицо он перед тем успешно изобразил смелыми мазками в стиле Шагала.
– Что я такого сделал? – растерянно спросил Треслав.
– Ты сделал из меня мерзкую дуру, – сказала девчонка.
Меньше всего на свете Треслав хотел сделать из нее мерзкую дуру. Он успел уже влюбиться в эту девчонку, пока рисовал ее портрет. Но он дал волю кисти, а уж та без его ведома постаралась изобразить красную блямбу носа, огромный белый рот и всю прочую мерзость.
– Ты меня подло оскорбил и унизил! – вопила девчонка и сморкалась в свою ночнушку.
Тушь размазывалась по ее лицу, смешиваясь с румянами и пудрой, в результате чего она стала выглядеть еще страшнее, чем ее портрет, намалеванный Треславом. Она это поняла и в результате закатила форменную истерику.
Треслав оглянулся на Финклера в поисках поддержки. Но Финклер покачал головой с таким видом, словно его терпение и без того уже подверглось чересчур жестоким испытаниям и ему, то есть терпению, настал предел. Он еще крепче прижал к груди свою девицу, как будто оберегая ее от омерзительного зрелища, каковое представлял собой Треслав.
– Вали отсюда! – повторил хозяин.
Треслав очень долго не мог оправиться после того инцидента. Он чувствовал себя заклейменным как человек, не способный нормально общаться с другими людьми, особенно с женщинами. Впоследствии он с большой осторожностью принимал приглашения на вечеринки. И всегда испуганно вздрагивал – как иные вздрагивают при виде пауков, – когда видел набор красок или людей, развлечения ради рисующих друг друга.
Разумеется, ему приходило в голову, что женщина, напавшая на него у витрины Гивье, могла быть той самой девчонкой, чье лицо он так бездарно намалевал. Ему много чего приходило в голову по этому поводу. Но если нападавшей была та самая девчонка, она должна была сильно измениться с годами – как внешне, так и характером.
Сложно было представить, чтобы она четверть века вынашивала обиду и отслеживала перемещения Треслава по лондонским улицам. Однако реакция человека на тяжелую психическую травму непредсказуема. Вдруг он этим дурацким портретом превратил бездумно-радостную девчонку в мстительное и злобное чудовище?