Текст книги "Вопрос Финклера"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Треславу было трудно угнаться за переменами ее настроения. Постепенно он понял, что она не то чтобы переходит от страха к веселью и наоборот – она испытывает оба этих чувства одновременно. Тут не требовалось примирения противоположностей, так как страх и веселье в ее понимании не противопоставлялись, а естественно дополняли друг друга.
У Треслава так не получалось. Он не обладал нужной эмоциональной гибкостью. И он не был уверен в том, что хочет ею обладать. Ему виделся в этом элемент безответственности и даже кощунства – как если бы он вдруг расхохотался в ту минуту, когда Виолетта испускает дух на руках у Альфредо. Он попытался представить себе такую ситуацию, но не смог.
В очередной раз за последние дни он чувствовал себя провалившим экзамен.
Глава 9
1
Мозг Либора начал разрушаться. Он сам поставил себе такой диагноз.
В первые месяцы после смерти Малки каждое утро для него начиналось с горького разочарования. Он просыпался с надеждой обнаружить ее в квартире. Ему казалось, что простыни на ее стороне постели смяты, как будто она только что встала и вышла из спальни. Он звал ее. Он открывал платяной шкаф и изучал его содержимое, представляя, что помогает ей выбрать наряд на сегодня. Сделав выбор, он мысленно видел свою жену в этом наряде и ждал – а вдруг она в нем материализуется?
Все его воспоминания в эти месяцы были исполнены боли, но притом сладостны. Теперь же он начал вспоминать другое, и боль стала почти невыносимой. Он вспоминал все неприятности, с ними случавшиеся, все размолвки между ними и все досадные последствия их поступков. Он раздражал ее родителей. Он помешал ее музыкальной карьере. Им не удавалось завести детей, но в первое время их это мало заботило, пока у Малки не случился выкидыш, который оказался тяжким ударом для обоих именно потому, что прежде их это так мало заботило. Она отказывалась ездить с ним в Голливуд, поскольку не любила самолеты и не стремилась заводить новые знакомства. Она говорила, что он – это единственная компания, в которой она нуждается. Ее интересовал только он. И теперь он думал, что эти его поездки были совсем не нужны, доставляя только мучения им обоим. Без нее он чувствовал себя очень одиноким. Он подвергался искушениям, которые преодолел бы без особого труда, будь она с ним. А возвращаясь, он изо всех сил старался оправдать ее ожидания как путешественник, привезший массу интересных историй, и как любящий муж, который не растратил пыл на чужбине и ни в чем не подвел ее любовь и ее веру в него.
Ни одна из этих мыслей не несла негатива в отношении Малки, однако они изменили атмосферу его воспоминаний, как будто сияющий ореол – нет, не исчез, но заметно потускнел. Может, оно и к лучшему, думал он. Таким образом сама природа нашего мышления помогала ему пережить утрату. Вот только хотел ли он пережить ее таким образом? Да и кто она такая, эта природа, чтобы решать за него?
Хуже всего были воспоминания о некоторых вещах, омрачавших их жизнь независимо от того, знали они об этом тогда или нет. Его собственные родители в подобных случаях употребляли выражение на идише, которое в ту пору казалось ему просто синонимом слов «давным-давно»: ale shvartse yorn– буквально «все эти черные годы». Но все эти черные годы были не их – его и Малки – годами. Эти годы омрачались антимифами о их любви, которые создавали чудовища, стремившиеся доказать, что их жизнь была совсем не раем, а чем-то гораздо более напоминавшим ад.
Родители Малки, гортанно-горластые Гофманстали, были немецкими евреями и владельцами недвижимости, которую они сдавали внаем. С точки зрения Либора, смотревшего на все через призму чехословацкой трагедии, это была наихудшая разновидность евреев. Гофманстали, в свою очередь, были настолько разгневаны выбором своей дочери, что едва от нее не отреклись. Они третировали Либора так, словно он был грязью под их ногами; они не пришли на их свадьбу и впоследствии требовали, чтобы Либор не допускался на любые семейные мероприятия, включая их собственные похороны.
– Они, наверное, думают, что я стану плясать на их могилах, – сказал он Малки, узнав об этом.
И кстати, они не зря беспокоились. Он бы охотно сплясал.
В чем же были его недостатки и прегрешения? В том, что он был беден. В том, что он был журналистом. В том, что он был Шевчиком, а не Гофмансталем – чешским, а не немецким евреем.
Они не могли совершенно отречься от дочери. Им нужно было кому-то оставить в наследство свою недвижимость. И они оставили Малки эту недвижимость: небольшой меблированный дом в Уиллесдене. [106]106
Рабочий район на северо-западе Лондона, населенный в основном выходцами из Ирландии и с островов Карибского бассейна.
[Закрыть]Черт побери – Уиллесден! По той важности, с какой они держались, их можно было счесть представителями высшей аристократии, а в действительности они владели какой-то развалюхой на пролетарской окраине Лондона.
– Как все-таки хорошо, что я еврей, – сказал он жене, – иначе твоя родня точно сделала бы меня фашистом.
– Может, они относились бы к тебе лучше, не будь ты евреем, – сказала Малки, подразумевая: имей он вместо безденежного еврейства приличное состояние или будь он знаменитым музыкантом.
– А что имел Горовиц? Дачу под Киевом?
– Он имел славу, мой милый.
– Я тоже прославился.
– Это не тот вид славы. А когда мы поженились, у тебя и такой не было.
Как бы сильно он ни презирал ее немецко-еврейских родителей, еще большее презрение у него вызвали квартиросъемщики в доме, владельцами которого неожиданно стали они с Малки. Это была коллекция из всех видов жуликов, симулянтов, нытиков и воришек, известных в природе. Эти арендаторы, которым лично он не рискнул бы доверить никакое жилье лучше картонной коробки, знали назубок каждую буковку закона, могущую сработать им на пользу, и напрочь игнорировали все законы, идущие вразрез с их интересами. Они загрязняли и отравляли своим присутствием жилое пространство, а покидая его, уносили с собой любую мелочь, какую только было можно украсть, вплоть до дверных ручек, защелок, выключателей и лампочек.
Он советовал Малки поскорее избавиться от этой горе-недвижимости, не стоившей затраченных на нее сил и нервов, но для Малки дом был связан с памятью о родителях. После бегства из Германии те заново устроили свою жизнь в Лондоне, и теперь продажа уиллесденского дома означала бы повторное «обнуление» их семейной истории. «Грязная жидовская сквалыга» – так называли Малки арендаторы, когда она не поддавалась на их уловки и угрозы. Насчет «грязной» они были правы, ибо невозможно не замараться, имея дело с такой публикой.
Либор, при всей его любви к Англии, думал об этих людях как о мерзких паразитах, вполне допуская, что насекомые-паразиты с большей заботой относятся к месту своего обитания. Сейчас, оглядываясь назад, он был готов увязать эти арендаторские проблемы с болезнью Малки, хотя она уже много лет назад прислушалась к его советам и сбыла с рук этот гадюшник. Как они смели бросать подобные слова в лицо женщине, притом еще хрупкой и болезненной! Как ужасно, что ей в такое время пришлось иметь дело с человеческими существами в их самом отвратительном виде! Все эти черные годы. Да, они были счастливой парой. Они любили друг друга. Но если они думали избежать заразы и скверны окружающего мира, они обманывали самих себя. Это было все равно что видеть черных пауков, ползающих по телу его прекрасной Малки там, в глубине, под слоем могильной земли.
Он позвонил Эмми и пригласил ее позавтракать. Она была удивлена:
– Почему именно завтрак, а не обед или ужин?
– Потому что по утрам я в особенно мрачном настроении, – пояснил он.
– А мне от этого какая выгода?
– Никакой, – сказал он. – Вся выгода мне одному.
Она засмеялась и дала согласие.
Они встретились в «Рице». Ради нее Либор принарядился – точь-в-точь Дэвид Найвен, если не считать обреченной улыбки, как у Дубчека [107]107
Дубчек Александр(1921–1992) – первый секретарь компартии Чехословакии с января 1968 г. по апрель 1969 г., фактически отстраненный от руководства после подавления реформаторской Пражской весны в августе 1968 г.
[Закрыть]на исходе Пражской весны.
– Уж не хочешь ли ты здесь же возобновить ухаживания? – спросила она.
Собственно, почему и нет? Она была элегантной женщиной с красивыми ногами, а у Либора уже не осталось обетов и воспоминаний, которые могли бы ему помешать. Его прошлым завладели черные пауки. Что его озадачило, так это слова «здесь же возобновить» в ее вопросе.
– Именно сюда ты приводил меня в прошлый раз, – сказала она.
– На завтрак?
– Сначала была постель, потом завтрак. Похоже, ты этого не помнишь.
Либор принес извинения, в самый последний момент отказавшись от фразы «ускользнуло из памяти», ибо счел ее неуместной в данной ситуации – как будто память его была чем-то вроде тюрьмы, где содержатся под замком и откуда пытаются ускользнуть светлые воспоминания.
– Тут уже мало что осталось, – коротко пояснил он, прикоснувшись пальцем к своей голове.
Неужели он водил ее сюда прежде? Посещения «Рица» были ему не по средствам в те нищие годы, еще до знакомства с Малки. Впрочем, она могла иметь в виду какую-то более позднюю встречу. Но тогда… тогда пусть лучше это останется забытым.
Однако странно: как он мог такое забыть?
Она дала ему время подумать – проследить ход его мыслей было нетрудно, – а затем спросила, как продвигается курс психотерапии.
Психотерапия? На сей раз он вспомнил, о чем речь, хоть и не сразу.
– Совсем пусто, – сказал он, снова прикасаясь к голове. – Я попросил тебя прийти, – продолжил он сразу, не дожидаясь новых вопросов, – во-первых, потому, что я очень одинок и хотел пообщаться с красивой женщиной, а во-вторых, чтобы сказать, что ничего не могу для тебя сделать.
Она не поняла.
– Я ничем не могу помочь твоему внуку, – пояснил он. – Я ничего не могу сделать с тем режиссером-антисемитом. Я вообще ничего не могу сделать.
Она понимающе улыбнулась и скрестила пальцы ухоженных рук. Ее перстни и кольца сверкнули в свете люстр.
– Что ж, если не можешь, я не в претензии.
– Не могу и не хочу, – сказал он.
Она резко отшатнулась, как будто ожидая удара. Русская пара за соседним столиком повернулась в их сторону.
– Не хочешь?
Либор посмотрел на русских. Самодовольный олигарх и крашеная шлюха. Обычное дело – разве русские бывают другими? «Не садись по соседству со старым пражанином, если ты русский и ты не ищешь проблем», – подумал Либор.
– Не хочу потому, что не вижу в этом смысла, – сказал он, поворачиваясь к Эмми. – Все происходит так, как происходит. Наверное, так оно и должнопроисходить.
Он сам удивился тому, что сказал, как будто эти слова произнес не он, а кто-то другой, но в то же время он хорошо понимал, что имеет в виду этот «другой». Он имел в виду, что до тех пор, пока на свете существуют евреи, подобные родителям Малки, будут существовать и люди, их ненавидящие.
Эмми Оппенштейн встряхнула головой так, будто хотела выбросить из нее все мысли о Либоре.
– Я пойду, – сказала она. – Я не знаю, за что ты хочешь наказать меня – вроде бы не за что, – но я могу понять твое нынешнее состояние. После смерти Тео я так же ненавидела весь окружающий мир.
Она уже поднялась уходить, но Либор ее задержал.
– Пожалуйста, удели мне еще пять минут, – попросил он. – У меня нет к тебе ни капли ненависти.
Будет забавно, если русские в свою очередь примут его за олигарха, повздорившего с проституткой. И не важно, что обоим за восемьдесят. Что иное способно породить их русское воображение?
Эмми села. Он восхищался ее движениями. Вставая из-за стола, она напоминала верховного судью, удаляющегося из зала заседаний. А сейчас это был судья, вернувшийся в зал для вынесения вердикта.
Но восхищение затронуло лишь ту часть его мозга, которая уже находилась в стадии разрушения.
Он наклонился вперед и взял ее за руки.
– В последнее время я не могу удержаться от недобрых мыслей о моих собратьях-евреях, – сказал он и подождал ее реакции.
Она молчала.
Он предпочел бы увидеть в ее глазах страх или ненависть, но в них было только спокойное ожидание. Или даже и без ожидания – только спокойствие.
– Нет, я вовсе не желаю им зла, – продолжил он. – Я просто плохо о них думаю. И поэтому мне все труднее им сочувствовать. И продолжается такое уже довольно долго. Как это называют в газетах – «усталость от сострадания»?
Она бросила на него взгляд из-под полуопущенных ресниц, но опять ничего не сказала.
– Хотя «сострадание» – не совсем подходящее слово для того, что я чувствовал раньше. Ты не можешь сострадать самому себе, а я воспринимал страдания моих братьев-евреев как собственные. «Все поколения от Адама…» Мы все восходим к одному отцу. И я былсторожем брату своему. Но то было давно – слишком давно и для нас, и для тех, кто нами не является. Здесь надо применить закон о сроках давности. С меня хватит возни вокруг еврейских страданий. Давно пора прекратить болтовню на эту тему, особенно со стороны самих евреев. Проявите хоть капельку порядочности. Если ваше время истекло, надо просто это признать.
Он замолк, словно ожидая от нее признания: «Да, Либор, мое время истекло».
Выдержав долгую паузу, она приглушенным голосом («русские, Либор, эти русские к нам прислушиваются») заговорила:
– Я бы не назвала то, что ты сейчас описал, «недобрыми мыслями». Я боялась услышать от тебя речи в том духе, что евреи получают по заслугам. То есть мой внук сам виноват в том, что его ослепили. Такова логика этого режиссера. Один еврей отобрал землю у палестинца, и за это другой еврей должен быть ослеплен в Лондоне. Что евреи посеяли, то они и пожинают. Но, насколько я поняла, твоя речь не из этой категории.
Теперь уже онадержала его за руки.
– Родители моей дорогой жены, – сказал он, – в чьих душах наверняка имелись крупицы добра – иначе они бы не произвели на свет такое сокровище, – были по сути своей людьми гнусными и презренными. Я прекрасно знаю, что сделало их такими; более того, я могу вообразить обстоятельства столетней или тысячелетней давности, которые могли бы иным образом сформировать сознание их предков и не зародили бы в них эту гнусность. Но я больше не собираюсь делать скидки на историю и придумывать оправдания. Мне надоело каждый раз убеждать себя, что очередной американский мошенник, приговоренный к ста пожизненным заключениям, только по чистой случайности является евреем. Когда какой-нибудь гадкорожий еврейский деляга похваляется с телеэкрана тем, как ловко и бессовестно он нагреб кучу денег, я не могу убедить самого себя – не говоря уже о других – в том, что он и ему подобные дельцы лишь по чистой случайности совпадают с архетипом «мерзкого жида», заклейменным в христианской и мусульманской истории. Когда такиеевреи добиваются высокого положения в обществе, как мы можем ожидать, что наш народ оставят в покое? Если мы сейчас снова скатываемся в Средневековье, так это потому, что к нам вернулся тот самый средневековый жид. А может, он нас и не покидал, как по-твоему, Эмми? Может, он вечен и неистребим, как тараканы?
Она сильнее сжала его пальцы, словно пытаясь выдавить из него эту мучительную мысль, как выдавливают гнойник.
– Вот что я тебе скажу: то, как все это видишь ты, не совпадает с видением неевреев. Я говорю о нормальных, непредвзятых людях, а в основном они такие. Тот гадкорожий еврей – я догадываюсь, о ком ты говоришь, и знаю этот тип дельцов – не так сильно ненавидим неевреями, как его ненавидишь ты. Некоторым он нравится, кое-кто им даже восхищается, а большинству просто нет до него дела. Тебя это, может быть, удивит, но лишь очень немногие распознают «архетипичного жида» при встрече с ним. Большинство и вовсе не замечает, что он еврей, или не придает никакого значения его еврейскости. Просто они не антисемиты в отличие от тебя. Это тывидишь в еврее прежде всего еврея и сразу навешиваешь на него ярлык. Это твояпроблема, Либор.
Он добросовестно подумал над ее словами.
– Я бы не так сразу замечал еврея в еврее, – сказал он наконец, – если бы этот еврей не так сразу выказывал свою еврейскую сущность. Обязательно ли ему похваляться богатством, да еще с сигарой в зубах, и фотографироваться на фоне своего «роллс-ройса»?
– Мы не единственные, кто курит сигары, – сказала она.
– Да, но мы единственные, кому не следует этого делать.
– Вот оно что!
В ее словах столь громко прозвучали разоблачительные нотки, что Либору послышалось их повторение, эхом донесшееся со стороны русского и его шлюхи, – как будто даже они теперь поняли, что собой представляет Либор.
– Что значит этот возглас? – спросил он тоже довольно громко, как будто обращаясь не только к Эмми, но и к русским.
– Это значит, что ты раскрыл свои карты. Ты считаешь, что евреям не следует вести себя так, как могут вести себя другие. Ты подвергаешь евреев сегрегации в своих мыслях. У тебя желтозвездный менталитет, Либор.
– Я уже очень давно живу в Англии, – сказал он, улыбнувшись.
– Я тоже.
Он дал ей возможность вставить это замечание, прежде чем продолжить:
– Надеюсь, ты не обвиняешь меня в отвращении к самому себе как еврею. У меня есть ученый друг, который склонен к этому, но я не имею с ним ничего общего. Меня не раздражает то, что евреи на короткий период возомнили себя вершителями судеб Ближнего Востока. Я не согласен с утверждением, что евреям лучше быть рассеянными по миру и жить под властью других народов. Хотя именно это случится снова, и довольно скоро. И дело тут не в Израиле.
Он не стал растягивать звук «р» и опускать «л». При разговоре с Эмми в этом не было нужды.
– Понятно, – сказала она.
– Напротив, я приветствую Израиль, – продолжил Либор. – Это одна из лучших вещей, которые мы сделали за последние пару тысячелетий, вернее, это было быодним из наших лучших деяний, если бы сионизм не вторгался в сугубо мирские дела и если бы раввины держались подальше от политики.
– Ну так поезжай туда. Правда, и в Тель-Авиве ты запросто можешь увидеть еврея с сигарой в зубах.
– Я не против того, чтобы они курили сигары в Тель-Авиве. Тель-Авив как раз то место, где им впоруэто делать. Но, как я уже сказал, дело не Израиле. Все это не имеет к нему отношения. Даже когда напрямую ругают Израиль, дело вовсе не в Израиле.
– Пусть так. Но тогда зачем ты его сюда приплел?
– Потому что я не такой, как мой ученый друг, ярый антисионист. Если я плохо думаю о евреях, то исключительно на свой манер и по своим причинам.
– Ты смотришь в прошлое, Либор. А я должна смотреть в будущее. Мне нужно заботиться о внуках.
– Тогда посылай их в воскресную школу или в медресе. Не знаю, как ты, а я уже сыт по горло евреями.
Она покачала головой и поднялась из-за стола. Теперь он не стал ее задерживать.
В последний миг у него мелькнула мысль: а не пригласить ли ее в верхние комнаты? Досадно не воспользоваться в полной мере услугами «Рица».
Но для всего этого было уже слишком поздно.
2
Однажды вечером, проиграв в онлайн-покер более двух тысяч фунтов, Финклер отправился на поиски проститутки. Возможно, ему магическим образом передались мысли Либора, в тот день сидевшего в ресторане по соседству с одной из них. Эти двое были на самом деле очень близки, хоть и расходились во мнениях практически по всем пунктам.
Финклеру не то чтобы нужен был секс, ему просто нужно было что-нибудь сделать. Будучи рационалистом, избавленным от моральных ограничений, он видел лишь два серьезных аргумента против посещения проституток: трата денег и триппер. Мужчина волен поступать со своим телом, как ему угодно, но при этом он не должен разорять или инфицировать своих близких. Однако, рассуждая философски, если вы только что просадили две тысячи в покер, три лишних сотни за час в объятиях профессиональной красотки не так уж сильно ухудшат баланс. Что до триппера, то у Финклера не осталось таких близких, которых он мог бы инфицировать.
Но ему следовало учитывать еще одно обстоятельство: многие люди знали его в лицо. Вряд ли кто-то из проституток – его телепрограмма выходила как раз в их рабочее время, – но другие охочие до секс-услуг мужчины вполне могли опознать Финклера, а он не полагался на такую вещь, как «солидарность грешников». Уже через несколько минут в «Фейсбуке» могло появиться сообщение о популярном философе, клеящем телок на панели, – и кому какое дело до того, что сам автор сообщения занимался тем же самым в том же самом месте.
Конечно, можно было пойти в бар одного из отелей на Парк-лейн и там снять женщину с меньшим риском для своей репутации, но ему нравился именно уличный вариант. Блуждание по улицам имитировало бесплодный поиск заветного лица или воспоминания, погоню за вечно ускользающим счастьем в любви. В уличном поиске присутствовала романтика, – правда, не полнокровная романтика, а лишь ее голый скелет. Ты мог проблуждать всю ночь и вернуться домой ни с чем, но при этом все же сказать, что неплохо провел ночь. В случае с Финклером такой исход был даже предпочтительнее, поскольку он ни разу не встречал проститутку, которая ему бы по-настоящему понравилась. Следовательно, ему нравилось то самое заветное лицо или воспоминание, которое невозможно было найти. Положим, ему было бы труднее сказать «нет» смазливой евреечке с бюстом а-ля ущелье Манавату, чем субтильным белобрысым полячкам, но не факт, что он сказал бы ей «да».
Он посчитал, что подобное отношение к уличному поиску сделает этот вариант достаточно безопасным, – прохожего, с виду столь рассеянного, трудно заподозрить в погоне за сексуальными удовольствиями.
С таким рассеянным видом он и прогуливался, пока чуть не подпрыгнул от неожиданности, когда его окликнули:
– Сэм! Дядя Сэм!
Самым правильным в данной ситуации было бы проигнорировать оклик и продолжить путь. Но он слишком заметно вздрогнул, услышав свое имя, и, если бы теперь он пошел дальше как ни в чем не бывало, это могло вызвать подозрения. Посему он обернулся и увидел Альфредо, с бутылкой пива стоящего на пятачке перед таверной, чуть в стороне от большой пьяной компании.
– Привет, Альфредо.
– Привет, дядя Сэм. Вы здесь просто так или по делу?
– Скажем так: просто по делу. – Финклер взглянул на часы. – Я должен встретиться со своим продюсером. Уже опаздываю.
– Новый телецикл?
– Да, сейчас в начальной стадии.
– О чем на сей раз?
Финклер взмахнул руками, изобразив в воздухе нечто неопределенно-округлое:
– Спиноза, Гоббс, свобода слова, камеры видеонаблюдения и так далее.
Альфредо снял темные очки, но тут же надел их снова и почесал затылок. Финклер уловил сильный алкогольный выхлоп. Может, Альфредо тоже искал проститутку и таким способом набирался смелости? Если так, он с этим явно перебрал – столько перегарной смелости может отпугнуть любую жрицу любви еще на дальних подступах.
– Хотите знать, что я думаю обо всех этих гребаных видеокамерах, дядя Сэм? – спросил Альфредо.
Финклер терпеть не мог, когда Альфредо называл его «дядей». Нахальный гаденыш. Он снова взглянул на часы:
– Если только в двух словах.
– Я считаю их проклятием, которое мы заслужили. Надеюсь, и сейчас на нас пялится какая-нибудь из этих камер. Мы всегда должны быть в фокусе.
– Почему ты так считаешь?
– Потому что все мы – подлое, лживое, вороватое мудачье.
– Очень суровая оценка. Кто-нибудь обошелся с тобой подобным образом?
– Да. Мой отец.
– Твой отец? И что он тебе сделал?
– Проще сказать, чего он несделал.
Финклеру казалось, что Альфредо в любой момент может упасть – так нетвердо он стоял на ногах.
– А я думал, что ты ладишь со своим отцом. Разве вы не ездили вместе на отдых?
– Это было сто лет назад. И с тех пор я от него не слышал ни слова, а недавно узнал, что он перебрался на квартиру к какой-то женщине.
– Ее зовут Хепзиба. Я удивлен, что он тебе не сообщил. Наверняка он собирался, но затянул с этим делом. Ты упомянул об уличных видеокамерах в том смысле, что они могли бы зафиксировать его переезд и сделать тайное явным?
– Я в том смысле, дядя Сэм, что мой так называемый отец может в какую-то минуту казаться твоим другом, а уже в другую минуту ты для него как бы не существуешь.
Финклер хотел было сказать, что понимает Альфредо, но потом раздумал корчить из себя понимающего псевдопапашу. Пусть Джулиан сам разбирается со своими отпрысками.
– У Джулиана сейчас голова забита множеством разных вещей, – сказал он.
– Насколько я слышал, он сейчас думает совсем не той головкой.
– Мне пора, – сказал Финклер.
– Мне тоже, – сказал Альфредо и кивнул группе молодых людей, как бы говоря: «Сейчас иду».
Двое-трое из этих парней были в завязанных сзади шарфах палестинской – как показалось Финклеру – расцветки, хотя он не мог сказать наверняка: шарфы самых разных расцветок были популярны среди молодежи, и многие завязывали их таким образом. Он подумал: а не было ли в этот день антиизраильского митинга на Трафальгарской площади? Если был, почему его не пригласили выступить?
– Что ж, увидимся, – сказал он Альфредо. – Где ты сейчас играешь?
– И там и сям, везде понемногу. – Он взял Финклера за руку и притянул его ближе. – Дядя Сэм, скажите мне… вы ведь его друг… скажите мне правду про всю эту жидятину.
«Нашел кого спрашивать, – подумал Финклер. – Ты с перепою, видно, забыл, что я и сам жидятина».
– Почему ты не спросишь у него самого?
– Так ведь я не про его личные заскоки, то есть не только про них, я о жидятине вообще. Вот недавно прочел, что ни фига этого не было в натуре…
– Чего не было, Альфредо?
– Да этих концлагерей и прочей хренотени. Голимое надувательство.
– И где ты это прочел?
– В книгах, где же еще… Да и друзья кое-что порассказали. Я как-то лабал буги-вуги с одним ударником-евреем… – Альфредо замолотил невидимыми палочками по невидимым барабанам на тот случай, если Финклер не знает, что такое «ударник». – Так вот, он сказал, что все это полная туфта. А с чего бы ему впустую трепаться? Он сам оттрубил в израильской армии… или где еще там, а потом слинял от них подальше и теперь здесь такие соло выдает – старина Джин Крупа [108]108
Крупа Юджин (Джин) Бертрам(1909–1973) – американский барабанщик-виртуоз, культовая фигура для поклонников джаза и свинга.
[Закрыть]закачался бы. Он говорит: туфта это все, надо смотреть в другую сторону.
– В другую сторону от чего?
– Да от всех этих сраных концлагерей.
– Концлагеря? Где концлагеря?
– В чьей-то башке и больше нигде. Ведь этих нацистских лагерей и душегубок – всего этого говна просто не было, верно?
– Где их не было?
– В Израиле, в Германии, да хоть у черта в жопе! Не все ли равно, где их не было, если их не было вообще?
– Я опаздываю, – сказал Финклер, освобождая свою руку. – Мой продюсер уже заждался. А ты не верь всему, что тебе рассказывают.
– А во что верите вы, дядя Сэм?
– Я? Я верю в то, что ничему нельзя верить.
Альфредо попытался запечатлеть на его щеке пьяный поцелуй.
– Значит, нас уже двое, – заявил он. – Я тоже верю в то, что верить нельзя ничему. Все вокруг сплошное дерьмо. Так и говорил этот пархатый ударник.
И он снова забарабанил по воздуху воображаемыми палочками.
Финклер поймал такси и отправился домой.
3
«Удивительное дело, – думал Треслав, – как хорошо можно узнать человека всего лишь по его имени, по одному-единственному термину и по нескольким фотоснимкам его пениса».
Впрочем, Треславу было легко рассуждать с высоты своего превосходства: ведь он имел то, о чем «эписпазмист» Элвин Поляков мечтал всю свою сознательную жизнь, – крайнюю плоть.
Как узнал Треслав из блога Элвина Полякова, эписпазм – это восстановление крайней плоти. Вот только восстановить ее невозможно, писал Поляков. Что отпало, то пропало. Однако человеческая изобретательность позволяет создать вместо нее «ложную крайнюю плоть». Доказательством этого Элвин Поляков и занимается, ежедневно позируя перед камерой.
Исключительно из любопытства, а также чтобы передохнуть от Маймонида – если Хепзиба в это время отсутствует, занятая музейными делами, – Треслав смотрит его видеоотчеты.
Элвин Поляков – сын ипохондрического преподавателя иврита, холостяк, культурист, в прошлом радиоинженер и изобретатель, один из основателей движения СТЫДящихся евреев – начинает каждое утро с оттягивания кожицы на своем пенисе, подвигая ее ближе к головке. Он проделывает это на протяжении двух часов, затем устраивает перерыв для ланча с чаем и шоколадным бисквитом, после чего процедура возобновляется. Это дело требует огромного терпения. Во второй половине дня он производит замеры, сравнивает их с утренними результатами и делает очередную запись в своем блоге.
– Я обращаюсь, – говорит он, – к миллионам изувеченных евреев по всему миру, которые чувствуют то же, что чувствовал я всю свою жизнь. И не только к ним, потому что существуют миллионы неевреев, которым тоже сделаш обрезание, исходя из ошибочного предположения, что без крайней плоти лучше, нежели с ней.
Он не говорит прямо: «опять жиды сбивают весь мир с правильного пути», но только жалкий глупец, вполне довольный утратой своей крайней плоти, не способен уловить этот прозрачный намек.
Элвин Поляков работает в примитивно-напористом стиле кинохроник 1940-х годов, как будто не доверяя современным технологиям и предпочитая громче кричать, чтобы быть услышанным.
– Еще на заре цивилизации, – говорит он, – мужчины пытались восстановить то, чего их лишили в младенчестве, когда они не могли выразить свое мнение и свой протест по этому поводу. Тем самым были грубо попраны их человеческие права. В результате у них сформировалось ощущение собственной неполноты – сродни тому ощущению, что возникает после ампутации конечности.
Он рассказывает о мучениях евреев в эллинистическую и римскую эпохи, когда они стремились стать полноправными членами общества, но боялись ходить в общественные бани, где их высмеивали из-за обрезанной крайней плоти. Как следствие, многие отчаявшиеся евреи шли на экстремальные меры и подвергали себя хирургическим восстановительным операциям, которые нередко заканчивались трагически (в этом месте Треслав содрогается). Единственный надежный метод восстановления хотя бы видимости крайней плоти – это процедура, осуществляемая данным блоггером.
Смотрите и учитесь.
Не надейтесь на слишком многое, но и не довольствуйтесь слишком малым. Такова философия Элвина Полякова.
Что касается необходимых приспособлений: запаситесь клейкой лентой или лейкопластырем (Треслав неожиданно вспоминает скотч, которым вечно подклеивала свои ботинки мать его сына, но какого из двоих, он не уверен), подтяжками или иными эластичными ремешками, набором грузов и крепким деревянным стулом.
Каждое утро Элвин Поляков фотографирует свой пенис под разными углами: эти снимки он выложит в Сеть позднее вместе с описанием проведенных в течение дня процедур: устройством картонных хомутиков, наложением клейкой ленты, смазыванием воспаленной кожи, схемой размещения на стуле – сдвинувшись вперед, чтобы кожица оттягивалась вертикально вниз с помощью системы грузиков, под которые он приспособил медные кольца, брусочки от детского ксилофона и пару маленьких бронзовых подсвечников, приобретенных почти задаром, как он не преминул сообщить, в лавке индийских безделушек.