Текст книги "Вопрос Финклера"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Говард Джейкобсон
Вопрос Финклера
Посвящается памяти трех дорогих друзей и великих шутников:
Терри Коллитса (1940–2009),
Тони Эррингтона (1944–2009),
Грэма Риса (1944–2009).
И кто теперь оживит застолье?
Часть первая
Глава 1
1
Он должен был это предвидеть.
Вся его жизнь являлась чередой печальных казусов, так что уж к этомумог бы и подготовиться.
Он был их тех, кто предвидит события. Речь не о каких-то там смутных предчувствиях, посещающих перед сном или тотчас по пробуждении, а о картинах, до боли реалистичных, врывавшихся в его сознание средь бела дня. Он вдруг отчетливо видел, как поваленные столбы и деревья возникают перед ним словно ниоткуда, жестоко разбивая ему голени. Ему виделись автомобили, на полном ходу теряющие управление, чтобы вылететь на тротуар и превратить его тело в месиво из рваных мышц и ломаных костей. Виделись разные острые предметы, которые слетали со строительных лесов и раскалывали его череп.
Но хуже всего были женщины. Когда Джулиану Треславу жизненный путь пересекала женщина, которую он находил привлекательной, страдало уже не тело в видениях, а его рассудок наяву. Женщина выбивала его из душевного равновесия.
Сказать по правде, этого самого равновесия не было и до появления женщины, но она нарушала гипотетическое душевное равновесие, которое он надеялся обрести в будущем. Ну а теперь онастановилась его будущим.
Люди, предвидящие события, на самом деле путаются в хронологии, только и всего. Внутренние часы Треслава нещадно искажали время. Стоило ему положить глаз на женщину, как он тут же видел все последствия, с ней связанные: он делает ей предложение, она его принимает, в их доме-гнездышке лиловый свет уютно сочится сквозь шторы из плотного шелка, над постелью вздымаются облаками белые простыни, от камина тянет ароматным дымком (только когда засорится труба), тут же и красная черепичная крыша, и высокие фронтоны, и слуховые оконца, тут его счастье, тут его будущее – и все это обрушивалось на него за считаные мгновения, пока женщина проходила мимо.
В видениях она не бросала его ради другого мужчины и не говорила, что до чертиков устала от него и от их совместной жизни. Нет, она покидала сей бренный мир, идеально соответствуя его представлениям о красивом трагическом финале – смертельно-бледная, с капельками слез на ресницах и с прощальными фразами, взятыми большей частью из популярных итальянских опер.
Детей они не заводили. Дети только портили историю.
В промежутках между возникающими из ниоткуда фонарными столбами и падающим с высоты строительным инструментом он ловил себя на том, что репетирует обращенные к ней предсмертные слова (большей частью взятые из тех же опер), – как будто время сложилось гармошкой, его сердце было загодя разбито вдребезги, а она начала тихо угасать еще до момента их знакомства.
Треслав испытывал своего рода изысканное удовольствие, представляя любимую испускающей дух у него на руках. Порой испускающим дух на руках у любимой представлялся он сам, но ему больше нравилось, когда дух испускала она. Именно так он понимал, что влюблен, – видение безвременной кончины было сигналом к предложению руки.
В этом и заключалась поэзия его жизни. А в прозаической реальности женщины обвиняли его в том, что он душит их прекрасные порывы, и уходили прочь, банально хлопая дверью.
В прозаической реальности не обошлось и без детей.
Но за пределами этой реальности всегда было ожидание.
Давным-давно он со своим классом на каникулах ездил в Барселону и там заплатил цыганке за гадание по руке.
– Я вижу женщину, – объявила цыганка.
Треслав начал волноваться:
– Она красива?
– По мне, так вовсе нет, – сказала цыганка. – Но на твой взгляд… может быть. И еще я вижу опасность.
Треслав разволновался уже не на шутку:
– Как я при встрече пойму, что это та самая женщина?
– Ты сразу это поймешь.
– А можно узнать ее имя?
– За имя надо бы еще позолотить ручку, – раздумчиво молвила цыганка, отгибая назад его большой палец. – Но тебе, молодой, уж ладно, скажу за так. Я вижу имя Джуно – ты знаешь какую-нибудь Джуно?
Она произносила «Хуно», по-другому у нее не получалось.
Треслав прикрыл один глаз. Джуно? Знает ли он какую-нибудь Джуно? Знает ли кто-нибудь вообще какую-нибудь Джуно? Нет, увы, он не знал. Но он знал одну Джун.
– Нет-нет, это больше, чем просто Джун. – Цыганку, похоже, начала раздражать его неспособность представить себе нечто большее, чем просто Джун. – Джуди… Джулия… Джудит. Ты знаешь Джудит?
В ее устах это была «Худит».
Треслав покачал головой. Но ему понравилось созвучие: Джулиан и Джудит. Хулиан и Худит Треслав.
– В общем, она тебя ждет, эта Джулия, или Джудит, или Джуно… Мне все же лучше видится Джуно.
Треслав прикрыл второй глаз. Джуно, Джуно…
– И как долго она будет ждать? – спросил он.
– Пока ты ее не найдешь.
Треслав представил себя бродящим по белу свету в бесконечных поисках.
– Ты сказала, что будет опасность. Чем таким опасна эта женщина?
Мысленно он уже видел ее подбирающейся к нему сзади с занесенным для удара ножом: «Addio, mio bello, addio». [1]1
«Прощай, мой милый, прощай» (um.).
[Закрыть]
– Я не говорила, что опасна именно она. Просто я вижу опасность. Может, это ты будешь опасен для нее. Или еще какой-то человек будет опасен для вас обоих.
– Тогда, может, мне лучше избегать этой женщины? – спросил Треслав.
Она пожала плечами так, как обычно пожимают плечами гадалки:
– Тебе ее не избежать.
Сама цыганка была красива. Во всяком случае, так показалось Треславу. С налетом трагической изнуренности, с большими золотыми кольцами в ушах и с акцентом, отчасти напоминающим бирмингемский. Не будь этого акцента, он бы в нее влюбился.
В сущности, она не сообщила ему ничего нового. Информация эта давно уже хранилась в дальнем закоулке его сознания.
И это было куда важнее, чем видения печальных казусов.
Судьба назначила ему в удел несчастья и страдания, но до поры до времени и те и другие его миновали, самую малость промахиваясь. Как-то раз внезапно рухнувшее дерево прибило человека в паре шагов позади него. В другой раз убийца-психопат расстрелял пассажиров лондонской подземки, избрав для бойни вагон по соседству с тем, в котором ехал Треслав. Полицию он не интересовал даже в качестве свидетеля. А девчонка, которую он безнадежно любил в подростково-прыщавую пору, – дочь одного из отцовских друзей, воистину ангельское создание с кожей нежнее лепестков осенних роз и с неизменно влажным взором – скончалась от лейкемии тринадцати лет от роду, как раз когда Треслав находился в Барселоне и выслушивал предсказания гадалки. Его родители не стали вызывать сына из-за границы, чтобы он повидал ее перед смертью или хотя бы поприсутствовал на похоронах. По их словам, они не хотели портить ему каникулы, но в действительности они опасались ненужных эксцессов, не веря в стойкость его духа. Люди, хорошо знавшие Треслава, предпочитали не приглашать его к смертному одру или на похороны.
Итак, все обещанные судьбой невзгоды еще ждали его впереди. К сорока девяти годам он был в хорошей физической форме, не получил ни единого синяка с той поры, как в младенчестве упал с маминых коленей, и даже не мог назваться вдовцом. Насколько он знал, ни одна из женщин, с которыми у него когда-то была связь или хотя бы мимолетная интрижка, не отбыла в лучший мир; впрочем, лишь немногие поддерживали с ним отношения достаточно долго, чтобы их смерть можно было худо-бедно представить как трогательный финал большой любви. Это затянувшееся ожидание жизненной трагедии странным образом сказывалось на внешности, придавая ему неестественно моложавый вид. Подобный вид порой имеют люди, крепко утвердившиеся в своей вере.
2
Был теплый вечер в конце лета; луна стояла высоко над горизонтом, но легкая облачность делала ее свет неверным и зыбким. Треслав возвращался домой после меланхолического ужина в компании двух давних друзей, один из которых был его ровесником, а другой гораздо старше, оба – новоиспеченные вдовцы. Невзирая на опасности, подстерегающие одинокого прохожего на пустынных улицах, он решил немного прогуляться по хорошо знакомому району Лондона, предаваясь тихой ночной грусти, а потом доехать до дому на такси.
Именно на такси, а не подземкой, хотя он жил рядом со станцией метро. Человек, с такой осторожностью и опаской шагающий по поверхности земли, не станет без крайней необходимости спускаться в ее недра. Тем более что ему уже довелось побывать в близком подземном соседстве с озверевшим убийцей.
– Как это все невыразимо печально, – произнес он вполголоса, имея в виду смерть жен его друзей и смерть женщин вообще.
Но при этом он думал и о мужчинах, оставшихся в одиночестве, в том числе о себе. Это так ужасно – потерять любимую женщину; но не менее тяжко было вовсе не иметь любимой, которую он мог бы с великой грустью проводить в последний путь…
– А иначе какой от меня толк в этой жизни? – уныло спрашивал себя Треслав, не умевший быть самодостаточным человеком.
Он прошел мимо штаб-квартиры Би-би-си [2]2
Здание в северном конце Ридасент-стрит, известное как Дом вещания (Broadcasting House), в котором размещаются руководство корпорации Би-би-си, радиотеатр и три ее радиоканала (из десяти): «Радио-3», «Радио-4» и «Радио-7». – Зд. и даже прим. перев.
[Закрыть]– раньше он работал в этой корпорации, лелея идеалистические надежды, о которых сейчас вспоминал с иррациональной ненавистью. Будь его ненависть хоть чуточку рациональной, он принял бы меры к тому, чтобы не появляться так часто вблизи этого здания. Он тихо выругался по его адресу.
– Куча говна, – сказал он.
Ругательство вышло по-детски беспомощным.
Вот за что Треслав ненавидел Би-би-си: эта контора сделала его инфантильным. Нация любовно называла Би-би-си «Тетушкой». Но любимая тетушка – образ весьма неоднозначный; эти тетушки зачастую эгоистичны и своенравны, они притворяются любящими только до тех пор, пока сами нуждаются в ответной любви, но если такая нужда вдруг исчезает, вместе с ней из вашей жизни легко исчезает и тетушка. Би-би-си подсаживала слушателей на свою волну, как подсаживают на иглу наркомана, формируя у людей психологическую зависимость. Точно так же корпорация поступала и с собственными сотрудниками. Хотя нет – с сотрудниками она поступала гораздо хуже, заковывая их в кандалы должностных продвижений и привилегий, опутывая сетями тщеславия и дутого самомнения, делая их непригодными для иной, внекорпоративной жизни. Здесь Треслав мог бы послужить примером – не в плане продвижений-привилегий (за отсутствием таковых), но в том, что касалось дальнейшей непригодности.
Сейчас здание было окружено строительными кранами – высокими, как луна, и зыбкими, как лунный свет. «Это может стать логичным завершением жизненного цикла, – подумалось ему. – Здесь вначале мне напрочь промыли мозги, а под конец башенный кран Би-би-си в падении вышибет их остатки». Погребенный под кучей говна. Ему отчетливо представился треск собственного черепа, раскалывающегося, как земная кора в каком-нибудь фильме-катастрофе. А чем не фильм-катастрофа вся эта жизнь, когда любимые женщины одна за другой уходят в небытие? Он ускорил шаг. И вдруг перед самым его носом словно ниоткуда возникло дерево. Резко свернув, он едва не налетел на поваленный поперек тротуара столб со знаком ремонтных работ: «ОПАСНО». Его голени заныли – воображаемая боль от несостоявшегося столкновения. Этим вечером его душа была исполнена дурных предчувствий.
«Реальная беда приходит не с той стороны, откуда ее ждешь, – сказал он себе. – Реальная беда непредсказуема». И сей же миг темная тень под козырьком ближайшего подъезда материализовалась в нечто агрессивное, больно сдавила ему загривок и ткнула лицом в стекло витрины, а чуть погодя растворилась в ночи, унося его часы, бумажник, авторучку и мобильник.
Прошло еще какое-то время, прежде чем он перестал трястись и смог проверить свои карманы. Не обнаружив там искомого, он только теперь осознал, что все это произошло на самом деле.
Ни бумажника, ни телефона.
Исчезла авторучка из нагрудного кармана.
Часов на запястье и след простыл.
И в душе пустота, как в карманах, – ни желания бороться, ни инстинкта самосохранения, ни amour de soi, [3]3
Любовь к себе (фр.).
[Закрыть]ни как там еще именуются ингредиенты пресловутого скрепляющего состава, который предохраняет нашу личность от распада и помогает нам стоически переносить лишения.
Да и откуда им взяться сейчас, этим ингредиентам, если их у него никогда не было?
В университете он учился многому понемногу, то есть не специализировался на каком-то конкретном предмете, а комбинировал элементы разных дисциплин («полудисциплин», «недодисциплин» и тому подобных), более или менее связанных с искусством, – как собирают нестандартную игрушку из обычных деталей «Лего». Археология, конкретная поэзия, [4]4
Конкретная поэзия(тж. конкретизм, фигурные стихи) – поэтические произведения, в которых графическое расположение строк образует рисунок. Термин возник в 1950-х гг., но подобные произведения создавались еще в эпоху Античности.
[Закрыть]СМИ, фестивальный и театральный менеджмент, сравнительное религиоведение, сценография, русская новеллистика, политология, проблема равенства полов… По завершении учебы – хотя никто в университете не смог бы точно сказать, когда он ее завершил, учитывая неопределенное количество «кусочков», составивших мозаику его образовательного профиля, – Треслав получил диплом с такой расплывчато-туманной записью в графе «специальность», что ему ничего не оставалось, как согласиться на предложенную стажировку в Би-би-си. Корпорация, в свою очередь, не нашла ничего лучше, как задвинуть его режиссером в ночную программу об искусстве на «Радио-3». [5]5
Общенациональный радиоканал Би-би-си, в основном транслирующий классическую и этническую музыку, а также передачи о культуре и искусстве.
[Закрыть]
Очень скоро он ощутил себя чахлым кустиком в тени могучего строевого леса. Сплошь и рядом другие стажеры с поразительной быстротой – за считаные недели – пробивались к свету. Они шли в рост просто потому, что это было единственное направление, в котором можно было двигаться, если только вы не хотели уподобиться какому-нибудь Треславу, остававшемуся там, где он был, поскольку никто и не знал, что он там есть. Его ровесники становились руководителями программ, главами каналов, членами правления и даже генеральными директорами. Никто из них не ушел. Никто не был уволен. Корпорация требовала от своих сотрудников безоговорочной лояльности, культивируя характер служебных отношений сродни тесным связям внутри мафиозного клана. Как следствие, все «члены семьи» были близко знакомы (кроме Треслава, который никого не знал) и понимали друг друга с полуслова (исключая Треслава, чье унылое брюзжание не понимал никто).
– Выше нос! – порой говорили ему коллеги в буфете.
В ответ ему хотелось заплакать. Какое тоскливое, депрессивное выражение: «Выше нос!» Оно не только намекало на его неспособность по-настоящему задрать нос, но и косвенно указывало предел его амбициям, которые не могли простираться дальше и выше кончика собственного носа, пусть даже нацеленного в потолок.
Он получил выговор на фирменном бланке, подписанный кем-то из творческого совета (он так и не разобрал имя): за излишнюю склонность к болезненно-мрачным темам и трагической музыке в его программе. «Оставьте эту тематику для „Радио-3“», – рекомендовалось в заключение. Он написал в ответ, что его программа как раз на «Радио-3» и выходит. Никакой реакции на это не последовало.
После дюжины лет призрачных блужданий по ночным коридорам Дома вещания, прекрасно сознавая, что никто не слушает его передачу, в которой живые поэты обсуждали мертвых собратьев по перу – с таким же успехом мертвые могли бы обсуждать живых, – он подал в отставку. «Заметит ли кто-нибудь исчезновение моей программы из эфира? – написал он в увольнительном заявлении. – Заметит ли кто-нибудь мое отсутствие, если я перестану появляться на рабочем месте?» И на сей раз ответа не последовало.
«Тетушка» его не замечала, как и все остальные.
По газетному объявлению он устроился помощником режиссера в только что запущенный проект – фестиваль искусств на южном побережье. Состояние «только-что-запущенности» подразумевало помещение школьной библиотеки (где не было книг, но имелись компьютеры), троицу приглашенных лекторов, поочередно бубнящих в микрофон, и никакой публики. Это напомнило ему Би-би-си. Дамочка-режиссер переводила на упрощенный английский все составленные им тексты, заодно придираясь и к его манере говорить. Окончательный разрыв произошел при обсуждении рекламного буклета.
– Зачем писать «волнующий чувства», если можно просто написать «сексуальный»? – поинтересовалась она.
– Потому что фестивали искусств по своей сути не сексуальны.
– А знаешь, почему они не сексуальны? Потому что такие, как ты, обзывают их «волнующими чувства».
– Чем тебе не нравятся эти слова?
– Они слишком обтекаемы.
– Не вижу тут ничего обтекаемого.
– У тебя это звучит именно так.
– Может, сойдемся на формулировке «возбуждающий»? – предложил он.
– Может, сойдемся на другой: «по собственному желанию»?
А перед тем они успели сойтись как любовники. Все равно больше нечем было заняться. Они совокуплялись на полу в спортзале после очередного пустого дня – никто не проявлял интереса к их фестивалю. Она не снимала сандалии даже во время секса. Он понял, что влюблен в нее, лишь после того, как она его уволила.
Ее звали Джулия, но и эту деталь он отметил только после увольнения.
«Хулия».
Впоследствии он отказался от попыток сделать карьеру в сфере искусства и переменил ряд несообразных профессий и столь же несообразных женщин, влюбляясь на каждом новом месте и теряя любовь вслед за работой – всякий раз не по своей воле. Он водил мебельный фургон – и влюбился в первую же заказчицу, освобождая ее дом от старой мебели; он развозил молоко на электрокаре – и влюбился в кассиршу, выдававшую получку по пятницам; он работал на подхвате у плотника-итальянца, который заменял раздвижные окна в викторианских домах и попутно заменил Треслава в постели и в сердце упомянутой выше кассирши; он заведовал обувным отделом в престижном лондонском магазине – и влюбился в заведующую отделом декоративных тканей этажом выше; в конце концов он нашел непостоянную и скудно оплачиваемую работу в театральном агентстве, поставлявшем двойников знаменитых людей на корпоративные гулянки и тому подобные сборища. Треслав не был похож на какую-то конкретную знаменитость, но в общих чертах напоминал сразу многих известных людей и пользовался относительным спросом в силу не столько правдоподобия, сколько многообразия имитируемых лиц.
Ну а как же та женщина из магазина? Она оставила Треслава, когда он заделался двойником-многостаночником.
– Мне надоело каждый раз гадать, кого ты из себя корчишь, – сказала она. – Это плохо отражается на нас обоих.
– А ты воображай кого угодно, на твой выбор, – предложил он.
– Я не хочу выбирать. Я хочу знать наверняка. Мне нужна определенность. Мне нужен человек, который верен себе, невзирая ни на что. Я целый день вожусь с тряпками и, приходя домой, нуждаюсь в надежной опоре. В твердой скале, а не в хамелеоне.
У нее были рыжие волосы и очень раздражительная кожа. И характер ее был под стать коже, так что Треслав старался не попадать под горячую руку.
– Я твердая скала, – заверил он ее, сохраняя безопасную дистанцию. – И я буду с тобой до конца.
– Ну хоть здесь ты оказался прав, – сказала она, – потому что это уже конец. Я от тебя ухожу.
– И все потому, что я пользуюсь спросом в агентстве?
– Все потому, что ты не пользуешься спросом у меня.
– Не уходи, пожалуйста! Если я не был твердой скалой раньше, то стану ею с сегодняшнего дня.
– Не станешь. Кишка для скалы тонковата.
– Разве я о тебе не заботился, когда ты болела?
– Это верно. Тогда ты был очень заботлив. Но когда я здорова, в тебе нет нужды.
Он умолял ее не уходить. Он даже рискнул приблизиться, обнять ее и поплакать, уткнувшись носом ей в шею.
– Да уж, скала та еще… – сказала она.
Ее звали Джун.
Спрос – понятие относительное. Треслав не был настолько загружен имитацией кого ни попадя, чтобы не иметь свободных часов на раздумья о том, что произошло – или, скорее, непроизошло – в его жизни; о женщинах, оставивших в его сердце тоску, о своем одиночестве, об отсутствии в нем чего-то такого, чему он не мог подобрать точного определения. Его недоформированная, нецельная личность пребывала в ожидании конца – или это конец дожидался начала? – а его история все еще не обрела сюжет.
Нападение случилось ровно в половине двенадцатого вечера. Треслав мог утверждать это с уверенностью, поскольку что-то побудило его свериться с часами буквально мгновением ранее. Если у него и было предчувствие, что он видит свои часы в последний раз, осознать это он просто не успел. При всем том улица была ярко освещена и некоторые заведения поблизости еще работали – в частности, парикмахерская, китайский ресторанчик и газетный киоск, как раз пополнявший ассортимент периодики, – так что в целом не создавалось ощущения позднего часа. Были и прохожие; как минимум десяток человек могли бы прийти на помощь Треславу, но никто этого не сделал. Возможно, свидетелей нападения обескуражила его дерзость – все произошло в какой-то сотне шагов от вечно оживленной Риджент-стрит, на расстоянии хорошего плевка до Би-би-си. Возможно, они подумали, что участники этой сцены просто шутят или же повздорили после совместного похода в ресторан либо театр. Если уж на то пошло, их вполне могли принять за семейную пару.
Вот что было самым досадным и оскорбительным для Треслава. Не тот факт, что постороннее вмешательство грубо прервало сладостно-печальные грезы несостоявшегося вдовца. И не шокирующая внезапность нападения – в мгновение ока лицо его было припечатано к витрине скрипичного магазина Гивье, [6]6
Старейшая из британских фирм, торгующих скрипками; основана в 1863 г. французом Жаном Проспером Гивье.
[Закрыть]и он услышал, как инструменты за потрясенным стеклом издали звенящий стон (если только источником этого звука не был его собственный расквашенный нос). И даже не похищение часов, бумажника, ручки и телефона, при всей его сентиментальной привязанности к первым и при всех неудобствах из-за потери трех остальных. Нет, более всего он был расстроен тем обстоятельством, что человек, обобравший, унизивший и, надо признать, ужасно его напугавший, – этот грабитель, которому он даже не попытался оказать сопротивление, был… женщиной.
3
Вплоть до момента нападения этот вечер для Треслава был полон грустных впечатлений и мыслей, но в целом его нельзя было назвать тягостным. Во время ужина все трое – два вдовца и Треслав в ранге «третьего-не-лишнего» – вволю посетовали на судьбу, но, помимо того, обсудили экономические проблемы и международное положение, припомнили старые шутки и анекдоты, в конечном счете едва не убедив самих себя, что они перенеслись обратно во времена, когда их жен еще не нужно было оплакивать. Все это показалось лишь сном – любовь, браки, дети (Треслав непреднамеренно дал жизнь как минимум двоим), горечь и боль расставаний. И никто из любимых их не покидал, ибо они еще не успели влюбиться.
Хотя кого они пытались обмануть?
После ужина Либор Шевчик – на чьей квартире, между Домом вещания и Риджентс-парком, происходила встреча – сел за рояль и исполнил Экспромт соль-бемоль мажор Шуберта, который так любила играть его жена Малки. Слушая эту музыку, Треслав чувствовал, что вот-вот умрет от горя. Он с трудом представлял себе, как Либор смог пережить смерть Малки. Их брак продлился более полувека, и сейчас Либору было под девяносто. Что удерживало его на этом свете?
Быть может, любимая музыка Малки. При ее жизни Либор никогда не садился за рояль – занять это священное для нее место было все равно что вломиться в туалет, когда она там находилась, – но имел привычку стоять за ее спиной во время исполнения. В молодые годы он аккомпанировал ей на скрипке, но потом ее тихие, но настойчивые требования («Tempo,Либор, tempo!»)побудили его оставить свой инструмент и переместиться на позицию за стулом жены, где он мог вволю восхищаться ее мастерством, вдыхать запах алоэ и аравийских благовоний, исходивший от ее волос, и любоваться красотой ее шеи – «лебединой», как он ее назвал в первый день их знакомства. Правда, тогда его подвел ужасный акцент, и Малки послышалось слово «блядина», что на порядок понизило ценность комплимента.
Согласно семейным мифам, если бы Малки Гофмансталь не вышла за Либора, она, безусловно, снискала бы славу в качестве концертирующей пианистки. На одном светском приеме в Челси ее исполнение Шуберта услышал и одобрил Горовиц. [7]7
Горовиц Владимир Самойлович(1904–1989) – один из лучших пианистов XX в.; родился в семье украинских евреев, в 1925 г. уехал из СССР и в 1944-м получил американское гражданство.
[Закрыть]По его словам, она играла именно так, как играл бы сам Шуберт, – словно сочиняя музыку в процессе игры и закладывая в импровизации «глубокий интеллектуальный подтекст». Ее родные не одобряли этот брак по множеству причин, не последними среди которых были недостаток в Либоре той самой интеллектуальности, какая в избытке имелась у Шуберта, а также его вульгарный журналистский жаргон и сомнительные знакомства; но более всего они сокрушались по ее загубленной музыкальной карьере.
– Почему ты не выйдешь за Горовица, если тебе так уж хочется замуж? – спрашивали они.
– Но он вдвое старше меня, – возражала Малки. – С таким же успехом вы можете сосватать меня за Шуберта.
– А кто сказал, что муж не может быть вдвое старше жены? Музыканты живут вечно. Ну а если ты его переживешь, что ж…
– С ним не повеселишься, – сказала она, – а Либор всегда меня смешит.
В качестве дополнительного аргумента она могла бы сослаться на то, что Горовиц уже состоял в браке с дочерью Тосканини.
И что Шуберт давно умер от сифилиса.
Сама она никогда не сожалела о своем решении. Ни в тот день, когда Горовиц давал концерт в Карнеги-холле и родители отправили ее в Нью-Йорк (заодно подальше от Либора), оплатив место в первом ряду, чтобы Горовиц наверняка ее заприметил; ни позднее, когда Либор, уже ставший известным кинокритиком и светским хроникером, ездил без нее в Канны, Монте-Карло и Голливуд; ни в периоды его дремучих чешских депрессий; ни даже в ночи вроде той, когда забывшая о часовых поясах Марлен Дитрих в полчетвертого утра звонила из Калифорнии в их лондонскую квартиру, называла Либора «мой милый» и долго рыдала в трубку.
– Я полностью реализовалась в тебе, —говорила Малки Либору.
По слухам, то же самое говорила ему и Марлен Дитрих, но все же он выбрал Малки с ее изумительной шеей, способной вынести любые комплименты. Он настаивал, чтобы она продолжала играть, и купил на аукционе в Южном Лондоне пианино – превосходный «Стейнвей» – с парой позолоченных канделябров.
– Я буду играть, – пообещала она. – Я буду играть каждый день. Но только если ты будешь рядом.
Позже, когда его финансы это позволили, он приобрел концертный рояль «Бехштейн» в корпусе черного дерева. Вообще-то, она хотела «Блютнер», но он заявил, что не потерпит в своем доме вещей, произведенных за железным занавесом.
Уже в старости она взяла с Либора обещание не умирать раньше ее, чувствуя себя неспособной прожить и часа, если его не станет, – и это обещание он добросовестно сдержал.
– Ты можешь смеяться, – сказал он Треславу, – но я давал ей обещание, встав на одно колено, совсем как в тот день, когда просил ее руки.
Не найдя слов, Треслав сам опустился на одно колено и поцеловал стариковскую руку.
– Мы даже думали вместе броситься с Блядомеса, если один из нас смертельно заболеет, – сказал Либор, – но Малки посчитала меня слишком легким, чтобы долететь до моря одновременно с ней, а перспектива болтаться на поверхности воды, ожидая моего прилета, ее не вдохновляла.
– Блядомес? – растерянно переспросил Треслав.
– Ну да. Мы даже ездили туда однажды. Чтобы заранее настроиться. Милое местечко. Высоченный обрыв, чайки летают внизу, засохшие венки на колючей проволоке – один, помнится, даже был с ценником – и еще плита с цитатой из Псалтыри про глас Господень, что сильнее волн морских, а из травы торчат деревянные крестики. Вот из-за этих крестиков мы, наверное, и передумали.
Треслав никак не мог взять в толк, о чем говорит Либор. Колючая проволока? Может, они с Малки готовили совместное самоубийство в Треблинке?
В то же время чайки… И крестики в траве… Поди догадайся.
Они так и не совершили роковой прыжок. Первой смертельно заболела Малки, но они не поехали снова в то место.
Через три месяца после ее смерти Либор бросил вызов безысходности и нанял учителя музыки, пропахшего старыми нотными листами, табаком и «Гиннесом», чтобы тот научил его играть те самые экспромты, при исполнении которых Малки воображала, будто Шуберт находится вместе с ними в комнате (и сочиняет в процессе); и потом он играл их снова и снова, поставив перед глазами четыре свои любимые фотографии Малки. Она была источником его вдохновения, его наставницей, его судьбой и его судьей. На одной фотографии она выглядела невыносимо юной, когда с улыбкой подставляла лицо солнцу, облокотившись на перила брайтонского пирса. На другой – она была в подвенечном платье. И со всех фото ее взгляд был устремлен на Либора, только на него одного.
Джулиан Треслав не скрывал слез, слушая эту музыку. Будь онженат на Малки, он плакал бы от счастья каждое утро, просыпаясь рядом с ней. А потом, однажды утром не обнаружив ее рядом в постели, что бы он сделал тогда? Кинулся вниз с этого… Быдломеса, или как оно там… почему бы и нет?
Как ты будешь жить дальше, понимая, что никогда больше – никогда-никогда – не увидишь любимого человека? Как ты переживешь хотя бы один час, одну минуту, одну секунду этого понимания? Как ты сможешь постоянно держать себя в руках?
Он хотел спросить об этом Либора. «Какова была первая ночь без нее, Либор? Смог ли ты уснуть? И спал ли с тех пор вообще? Или как раз сон – это единственное, что тебе осталось?»
Но он не спросил. Возможно, ему и не хотелось услышать ответ.
Впрочем, Либор сам затронул эту тему чуть погодя.
– Когда ты думаешь, что справился со своим горем, – сказал он, – тебя начинает душить одиночество.
Треслав попытался представить себе одиночество еще большее, чем у него. «Как только ты справишься со своим одиночеством, – подумал он, – вот тут горе и возьмет тебя за глотку».
Но он и Либор были слеплены из очень разного теста.
Он был шокирован, когда Либор поведал ему секрет: в последнее время они с Малки разговаривали, не стесняясь в выражениях. Крыли друг друга почем зря.
– Вы с Малки?
– Ну да, мы с Малки. Пускали в ход крепкие словечки по поводу и без повода. Таким способом мы защищались от пафоса.
Треслав не мог этого понять. Зачем кому-то нужно защищаться от пафоса?
Либор и Малки принадлежали к поколению родителей Треслава, давно уже покойных. Он любил родителей, хотя и не был с ними особо близок. Они могли бы то же самое сказать о сыне. Наручные часы, которых ему предстояло лишиться тем же вечером, были подарком от его вечно тревожившейся мамы. «Часули для Джуля», – было выгравировано на задней крышке корпуса. Но в жизни она никогда не называла его Джулем. Чувство цельности (увы, им утраченное) было в высшей степени свойственно его отцу – вот уж кто был твердой скалой, чтоб не сказать монументом, вокруг которого сама собой создавалась «зона тишины». Отец всегда держался так прямо, что по нему можно было сверять линию отвеса. Но в тот вечер у Либора причиной его слез были не воспоминания о родителях. Он плакал от пронзительного осознания непрочности этого мира – и за все надо было в итоге расплачиваться, причем плата за счастье взималась по самой жесткой таксе.