Текст книги "Том 5. Крестьянин и крестьянский труд"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
– Сама хочу попытать, – сказала она Варваре. – Что такое, господи помилуй? Отчего?
Варвара сидела как сонная, как сонная смотрела на работу Марьи Яковлевны, но ночью не спала.
Настало утро. Варвара за завтраком почти ничего не ела, работала вяло и как бы неохотно. Пришли обедать. Варвара как-то сама собой устранилась от должности стряпухи и толкалась без дела около печи (обедали в избе).
– Ну-ко, Яковлевна, давай хлебца-то свеженького!.. Авось, на твое счастье, хлеб-то удался!.. – заговорили мужики. – Поголодила нас Варвара, поголодала.
– Ох, – отвечала Марья Яковлевна. – Погоди хвалить-то. Смерть боюсь я… Пожалуй, как бы хуже не было… – И полезла в печку лопатой, которою вынимают хлебы. Не без любопытства публика взирала на зев печки, в ожидании появления хлеба. Марья Яковлевна заглянула туда, покраснела и, потянув лопатку, как-то жалостливо прошептала: «Ох, милые мои…» Это «ох» произвело на Варвару оживляющее действие: она понадеялась, что Марья Яковлевна оправдает ее неудачную стряпню такой же неудачей, но Марья Яковлевна вытащила наконец… такую великолепную ковригу, такую румяную, пышную, ароматную, что Варвара сгорела со стыда…
– Ох ты… как-кая! – тоже как бы жалобно проговорила Марья Яковлевна и покачала головой, тогда как публика покатилась со смеху от удовольствия…
– Охо-хо-хо! – прогоготал Иван, опять первый: – вот так хлеб!.. – и, как победитель, поглядывал на Варвару. Да и все наши глядели такими глазами, как бы хотели сказать: «Что, косолапая? Вот как хлебы-то пекут!»
Но почему Марья Яковлевна «охала» при таком своем торжестве и не глядела на Варвару? Уж не виновата ли тут в чем-нибудь? Не знаю. Знаю только, что Варвара, сгоревшая со стыда и уничтоженная этой великолепной ковригой, вдруг в одно мгновение возненавиделаМарью Яковлевну.
Вдруг, в одно мгновение, она поняла,что этой ковригой Марья Яковлевна оскорбила ее до глубины души… В голове Варвары мелькнула, как молния, мысль: «не те дрожжи!», и гнев рванул ее за сердце. Она сорвалась с места, бросилась вон, хлопнула дверью что есть мочи и, совершенно как безумная, бросилась сначала в амбар, потом в сарай, потом в баню. В первый раз в жизни она была разозлена, не рассержена, а разозлена, не как ребенок, а как женщина, которую «бабьи сплетни» окатили целым ушатом помой… «Уйду-уйду-уйду-уйду!..» немолчно звучало в ее ушах, во всем ее существе, когда она металась по двору, точно ища чего-то, и действительно она хотела найти свою ваточную куцавейку… И с каждой минутой она все больше и больше понимала,и то, что она понимала, вихрем вертело ее голову… Она поняла, что это – месть за то, что Демьян Ильич ласков, поняла, сколько ехидства в кротости и ласке Марьи Яковлевны. Поняла, какой подлец Демьян Ильич и из-за чего он к ней ласков… Вспомнила рыбную ловлю… Вспомнила, как гоготали мужики, рассказывая разные скверности. Поняла, что все это скверность; поняла, почему на нее зол Иван, поняла все отношения, всю их суть, всю их бессовестность, расчет, лежавший в основании этой внимательности. Поняла, что никто с ней по правдене говорил, никто по правде не относился, все бессовестные, гадкие, злые… а она – совсем, совсем одна в белом свете, совсем одна. Вдруг вспомнила она старика отца и вдруг залилась слезами, но эти слезы не уменьшили ее гнева, даже как бы увеличили. Гневное возбуждение дошло у ней до таких размеров, что она сама не помнила и удивлялась, где она нашла свои вещи, почему то связывала, то развязывала эти несчастные тряпки, и затем, собираясь уйти, вдруг принялась стирать какое-то рваное платьишко, стирать торопливо, лихорадочно.
В такую минуту (она стирала в бане, в корыте) в баню заглянул один из рабочих; это был уже не молодой отставной солдат, Пахом. Его не любили в артели, да и Демьян Ильич его недолюбливал и ни во что не ценил. Взяли его в артель потому, что по случаю хорошего сухого лета рабочие были дороги и приходилось брать кое-каких. Попал таким образом в число рабочих и Пахом. Он был человек ленивый, неумелый; в работе он отставал решительно от всех, даже от самой хворой и слабой бабы; есть ему хотелось всегда часами двумя раньше времени и раньше, чем приходил аппетит другим. Работал он поэтому всегда с каким-то неприятным, почти злым выражением лица, подмечал всевозможные недостатки в работе товарищей, в отношениях хозяев к рабочим, критиковал и обобщал более, чем косил и пахал. Получал он меньше всех. Вот этот-то Пахом и заглянул в баню к Варваре в ту минуту, когда она и плакала, и негодовала, и не имела в голове других мыслей, кроме: «уйду, уйду, уйду!. .»
– Что, Варвара, – сказал он, сидя на пороге и набивая трубку, – видела, как нашего брата, бедного человека, уважают?
– Уйди ты, дурак косорылый! Чего тебе надобно? Пошел ты отсюда вон, бессовестный!.. – не помня, что говорит, оборвала его Варвара.
Пахома это не удивило, он не рассердился и довольно спокойно сказал:
– Что ты, матушка?.. чего ты? я ведь понимаю эти дела-то… Слава тебе господи, пожил на свете… Чего мне нужно? Ты уж больно того… И слова сказать нельзя; ты не того… Я ведь, кажется, видел, как они тобой помыкали. И твою работу знаю!..
Варвара ничего ему не отвечала.
– По твоей работе, – продолжал Пахом уже совершенно спокойно и не спеша, – по твоей работе тебе, надобно прямо сказать, цены нету. Цена тебе – миллион! Больше ничего!.. А ты вот осерчала… Нешто я тебе худого желаю? Я тебе говорю по совести: нет тебе цены, вот какая твоя работа… А они, черти, хотят всякого человека обобрать. Работаешь-работаешь, гнешь-гнешь спину, а пришло дело к расчету – много ли? – три копейки! Тут бы с него, подлеца, надо сколько денег-то, ежели бы по-настоящему? А он твои-то деньги – в карман, да из кармана в сундук, да сундук-то на замок, а ты гуляй без сапог… Знаю! Довольно знаю…
Пахом покурил, поплевал и продолжал:
– А ты, ежели ты только послушаешь моих слов, то по твоему характеру идти тебе в Питер – первое дело. Чего тебе тут копаться? Какого чорта, прости господи? Из-за чего? Да я сам, ежели бы не обеднял насчет одежи – минуты бы тут не остался, пропади они пропадом. Я б в Питере-то давным-давно двадцать пять целковых на хозяйских харчах получал, не то что… Живал ведь, слава тебе господи, знаю. Что мне за корысть врать? Хоть у кого хочешь спроси, верно ли я говорю. Всякий тебе ответит… Там куфарки получают по пятидесяти рублей серебра… Издохни я на сем месте, ежели не правда… Вот до чего достигают! А тут три копейки… Ты чего ревешь-то? Ты вот слушай, что я говорю, а реветь-то перестань… Расчет-то с них, с подлецов, стребуй, все стребуй до полушки, да и с богом на машину. А там, брат, местов – сколько угодно! Там, ежели сказать тебе, не соврать, такая девица, как ты, Варя…
Не хотела Варвара слушать этого болтуна, да почти и не могла слушать его, так она была поглощена своим оскорблением, возбуждена гневом, ощущением одиночества и глубоким состраданием к отцу… Но болтун болтал, не переставая, расписывал ей Питер такими великолепными красками, какие только приходили ему на ум, и в воображении Варвары невольно стало вырисовываться какое-то удивительное, заманчивое место, где она может найти и покой и довольство и благодаря которому может даже отомстить. Стирая свое тряпье с той же лихорадочной поспешностью, как и прежде, она невольно уж вслушивалась в разговоры Пахома о подарках, о шелковых платьях… Почему-то особенно неотразимо поддавалась она обаянию слов: «от барыни не отличишь», «чисто как барыня», «наденет платье, зашумит хвостом – графиня, а была вот как ты же» и т. д. Слушая и горячо принимая к сердцу эту болтовню от нечего делать, она в то же время не могла удержать своего воображения, рисовавшего ей, Варваре, ее же, Варвару, в разных до сих пор совершенно незнакомых ей видах. Вот она посылает отцу деньги, много-много, и отец покупает корову, строит новую избу. Вот она в шелковом платье проходит мимо злой мужички Марьи Яковлевны и т. д. Воображение, в первый раз возбужденное с необыкновенной силой, не давало ей покоя. Она стирала свои тряпки так, как будто хотела разорвать их, и в ее голове так же настойчиво, как и «уйду-уйду-уйду», звучало: «Питер-Питер-Питер»…
* * *
– Ведь сманил, жид проклятый, Варвару-то! – с сильным волнением говорил мне Демьян Ильич на следующий день поутру. – В Питер и – шабаш! Ах, пес эдакой! Ведь ему, каналье, только бы с нее на выпивку вызудить!.. А что она в Питере? Долго ли!.. Ах, бессовестный человек! Ведь так, зря язык болтает неведомо что, а она и в самом деле помчалась, как угорелая. Он ей на перекоски через лес пустился, догнал-таки у самого кабака, выпил. Вот ведь какие люди на свете есть!
Демьян Ильич жалел и крепко жалел Варвару, но, как видим, уже после ее удаления. Он также понял, отчего у Варвары выходили плохие хлебы, а у жены вышли превосходные. Понял и покорился. Вступиться за Варвару – значит, завести раздор в семье, а это нехорошо. Жена у него – человек деловой. Он скрепился и промолчал, а жаль, жаль Варвару. Да и все поняли – в чем дело, и все ее жалели. Марья Яковлевна тоже жалела и, частенько покачивая головой, говаривала:
– И что за чудо? Ведь, кажется, и дрожжи те же и всё…
«Дрожжи, – ожесточенно, но молча думал Демьян Ильич, слушая такие речи, – знаю я тебя, ехидна!..»
А молчал, «виду не показывал».
* * *
С тех пор как Варвара ушла от Демьяна Ильича, ни его самого, ни его супруги никогда я уже более не видал. О Варваре пришлось вспомнить после случайной встречи с Иваном, а после нее и до настоящего времени ни о Варваре, ни об Иване не приходилось даже и думать. Где Варвара? Что с ней? И точно ли Иван не ошибся, говоря мне при встрече, что Варвара проехала по Невскому? Ничего этого я не знаю. Быть может, она здравствует; быть может, умерла; быть может, и так пропала – все может быть. Такие люди, как Варвара, живут без биографий: только «необыкновенный» случай выдвигает их из неизвестности, тьмы и беспомощности; в обыкновенное же время они – только цифры, «статистические данные», и больше ничего.
Бог грехам терпит *
I. Маленькие недостатки механизма
– Я так думаю: который человек ни в чем не виновен, и того человека наказывать не за что. А который ежели есть преступник или, так сказать, злодей какой-нибудь, так того наказывай. Больше ничего…
Такие речи с толком, серьезностью и расстановкой вел буфетчик небольшого пароходика «Окунь», сидя в своей, установленной посудой, каморке и разрезывая на подоконнике квадратного окна своего буфета маленький белый хлеб на тонкие ломтики. Пароходик «Окунь», делающий от станции железной дороги по реке Выдре до губернского города М. всего один рейс в сутки, никогда не бывает богат пассажирами. Мало охотников сидеть по нескольку часов в пароходной каюте, ожидая той минуты, когда, наконец, наберется «по человечку» столько народу, что расходы пятидесятиверстного плавания не принесут хозяину «Окуня» убытка. Нетерпеливые проезжие, минуя пароходик, предпочитают ехать до города М. на лошадях или же по ветви железной дороги, которая идет от следующей станции до главного пути. Таким образом на «Окуне» едет только такой проезжающий, которому некуда спешить, которому все равно, сегодня ли приедет в город или завтра, который, наконец, даже любит ехать покойно, не в тесноте, а в просторе, – на «Окуне» же всегда так просторно, что можно разлечься «вовсю», выспаться, раздевшись совсем, и т. д. Такие порядки весьма удобны и выгодны для буфетчика: публика набирается на пароходе постепенно, «по человечку», а поэтому нет расчета запирать буфет, чтобы не отпирать его по двадцати раз в сутки. А буфет, беспрестанно находящийся пред глазами «пассажиров», которым «некуда спешить», над которыми «не каплет», едва ли может бездействовать. Иной глядит-глядит на расставленные напитки, да и скажет: «Ну-ко, налей-ко! И пить-то, братец мой, не хотел, да бутылка заинтересовала… Что такое там? Дай-ко рюмочку». А раз буфет не бездействует, то и пассажиры, по нескольку часов ожидающие, когда-то засвистит комар-пароходик, также не могут безмолвствовать; всегда поэтому волей-неволей все переезжающие на «Окуне» перезнакомятся между собой и в конце концов непременно сольются в одну разговорчивую компанию.
Так было и в тот раз, о котором идет речь. В каюте второго класса, около буфетного окна и за столиками, сидело и лежало на диванах человек десять разного народу. Было тут два каких-то военных, похожих по виду и разговору на переодетых купчих – так были они рыхлы, женственны, да и разговоры их были не воинственные: всё о провианте, «довольствии», о несправедливости, об интригах, мелких-премелких – из-за сена, из-за дрожжей для солдатского квасу и т. д. Были тут купцы, мещане, человека четыре «живорезов», сидевших особою группой за чаем и отрывисто лаявших насчет своих «делов»: «Два-шесть с четью». – «Руппять» – «Сдал?» – «Сдал!» – «Снял?» – «Снял». А в промежутках этого лая – громкая, как отдаленный раскат ружейного залпа, икота… Ехал еще один молодой человек, с которым мне пришлось познакомиться на железной дороге и с которым впоследствии мне пришлось сойтись довольно близко. Из его разговоров я мог заключить, что жизнь его, несмотря на молодые годы, прошла не без приключений. Он, по-видимому, был очень утомлен физически и отдыхал, посещая своих родственников, принадлежавших к сельскому духовенству. В настоящее время он ехал к сестре, муж которой был священником какого-то села, расположенного на реке Выдре.
Некоторое время беседа между пассажирами, присутствовавшими в буфете, шла довольно вяло и не представляла ни малейшего интереса. Офицеры жаловались на то, что они каждый год доплачивают из «своих», и блистали друг перед другом бескорыстием, а живорезы лаяли и икали, – вообще было довольно скучно. По какому случаю буфетчик произнес фразу, написанную в начале этого очерка, решительно не помню и не знаю. Разговора, по поводу которого она была произнесена, я не слыхал и не знаю, о чем шла речь прежде, нежели буфетчик счел нужным произнести свое мнение о наказании; но мнение это почему-то пробудило во мне и, как я заметил, в молодом человеке желание слушать, что такое тут говорят.
Нарезав хлеб тонкими ломтиками и тщательно собрав толстым ребром толстой руки сор, буфетчик принялся нарезывать тоненькие ломтики сыру и говорил с тою же, как и прежде, серьезностью:
– Такое мое мнение. Невиноватого, который не достоин наказания, того, позвольте спросить, за что же его я буду истязать?
– Это верно! – проговорил какой-то купец, сидевший за бутылкой пива.
– Что же касается до того, – продолжал буфетчик, – когда мы встречаем какого-нибудь подлеца, тогда, сделай милость, соблюди закон вполне!
– Само собой, нечего жалеть подлеца!
– Опять возьмите и то: ведь наказать человека – хитрость не велика, позвольте вам сказать. Взял, засадил его в темную или там всыпал горячих – это труда не составляет. Хитрости тут большой нет… А надо сначала узнать, дознаться, до корня дойтить, виновен ли, мол, ты или же нет – вот что есть главное!.. Положим, что ты выпорол или запер человека, а впоследствии времени оказывается он не виновен. Хорошо ли это? Но коль скоро ты разобрал, достиг, например, тогда хоть в землю его живого закопай, и то будет по закону!.. А не разобравши дело, да истязать человека – так тут хитрости большой нету. Вот как я думаю. Не прикажете ли бутербродик?
Тарелка с бутербродами была протянута по направлению к господам военным, которые ближе всех сидели к буфету.
– Пожалуй! – нехотя сказал один из них и, подумав, прибавил: – кстати, налей уж и рюмочку вот этой, вон в зеленой бутылке… Попробовать, какая такая… А вы-то что ж?
– Да пожалуй, – еще более нехотя проговорил другой военный, – налей уж и мне…
И так они нехотя, от нечего делать, выпили и закусили. А буфетчик принялся производить какие-то операции над куском ветчины, на которую предварительно дунул, и продолжал:
– Надобно разобрать, а не зря… Бывает так, что ежели ты делаешь свой суд с разбором, то и самый, который видимый злодей – и тот оказывает свою невинность… Не разобравши-то дела, его бы, кажется, повесить надо, а разберут да обсудят, так он и чист. А так-то, не разобравши-то делов, да предать наказанию – тут правды, я так думаю, нет нисколько! Почему же в таком случае делается суд и утверждается судебный чин? Изуродовать человека занапрасно – это всякий мастер; а ты разбери, а потом уж и утверди… Вот у нас на пароходе малый служит один. Был с ним грех – убил он человека. За это что по закону-то? – Удавная петля, подземные рудники!.. Так ведь? А между прочим вон он чист и прав, а почему? – Потому вникли и разобрали… Вот я вам позову его самого. Поглядите, пусть расскажет.
И выйдя на площадку, с которой поднималась на палубу винтовая лестница, он громко крикнул:
– Михайло, поди-ко сюда! Поди на минутку!.. Вот пущай сам скажет.
Михайло явился в одно мгновение. Он, очевидно, играл в трынку с приятелями, так как в руке у него были засаленные карты. Это был здоровый, молодой, с наивнейшим, почти детским лицом, парень. Босыми крепкими ногами, высовывавшимися из коротких ситцевых, розового цвета, панталон, он, как птица, вспорхнул по железным ступеням лестницы и, распоясанный, стал перед хозяином, видимо торопясь поскорей уйти, чтобы продолжать игру. Вся фигура его и выражение лица говорили, что игра – «в разгаре» и что игроки «в азарте».
– Чиво? – поспешно спросил он.
– Поди сюда, поди поближе,
– Говори: чего?.. Я и тут слышу.
– Да подвинься в каюту-то, столб этакой! Успеешь отыграться. Поди, расскажи господам, как ты старика убил.
– Тьфу, ты!.. зачем звал. Я думал… Эка нашел разговор!.. Стану я…
И парень быстро направился на лестницу, но буфетчик захватил его за рубаху.
– Стой! Погоди минуту… Что ты, пес этакой? Ведь тебя честью просят.
– Есть чего… пустова вспоминать.
– Для чего тебе вспоминать?.. Ты расскажи, как было дело-то. Ты у купца, что ль, жил в ту пору?
– Чего жил? Только что в тот день на место к нему стал, а даже нисколько еще не жил…
– Ну, ну стал… Ну как дальше?
– Ну, а дальше больше ничего… Стал к нему на место, значит, караулить дрова… У купца-то дровяной двор был, может на несколько сот али тыщ… Миллионщик купец-то.
– Где дело-то было? Где купец-то живет?
– В Москве… В Москве жил… Вот я прямо из деревни к нему и попал… Что мне тогда? Почитай и шашнадцать годов не вышло… Попал я к нему, он и говорит: «Смотри, мальчонка, будешь стараться – награжу, а будешь ворам потакать – произведу по-свойски. Похвалы у меня на это нет, а прямо разобью всего вдребезги. А коли ежели будешь стараться, через месяц прибавку дам. Не спи, бает, по ночам, глаз не смыкай и, как завидишь вора, дуй его по чем ни попало!..» А допреже того у купца всё дрова воровали разные прочие жулики. Ну вот я и слухаю его… А как мне не слухать? Не от сладкого в город-то идем. Попало место, надо стараться, чтобы как лучше, чтобы хвалили да денег побольше давали, а не то чтобы ругали или били. Ну вот и стал по наставлению его думать. Уделал себе дубину – из дров вытащил этакую штуку в тринадцать четвертей, с корнем попалась. Обладил, значит, обчистил, приспособил; пришла ночь, надел полушубок и пошел… Ночь осенняя, темная… Ходил, ходил, слышу – шевелится. Окликнул, не говорит. Думаю: притаиться хочет; я подошел, да и долбанул его смаху, стало быть сбоку, да еще раз сверху вниз тоже стеганул; он и запищал, как заяц. Н-ну, опосля того я было потыкал его комлем-то, потыкал этак-то; ночь темная, ничего не видно, только что-то мягкое… А голосу не подает… Ну, как не подал он мне голосу, пошел я к хозяину доложить… Хозяин-то еще не ложился… Пришел я к нему. «Вот, говорю, никак вора и пришиб. Кто-то, говорю, округ дров шабаршил, а я его и долбанул… Ну, гласу, говорю, не подает, а только что запищал было малость по-заячьи»… Н-ну, хозяин позвал кучера, велел пойтить с огнем посмотреть, что там такое..-. Пошли… Ну и видим – человек нищий… А я чем виноват? Мне сказано – бей! Разве я могу ослушаться? А ежели он бы украл, тогда как?.. Тогда, может, меня бы…
– Да ну тебя!.. Ты говори дело, а не рассуждай. Говори, что было дальше…
– А дальше было, что как оглядели мы человека… одним словом, голова расшиблена, и рука болтается… Вспомнить даже нехорошо, перед богом!.. Ну, оглядели; кучер и говорит: «Надо хозяину доложить». Пошел я к хозяину и говорю: «Так и так. Расшиб человека…» – «Неужто до смерти?» – «Так точно…» Ругал-ругал он меня; говорит: «Иди, объявись в части». Ну, пошел я опосля того в часть… Искал-искал участка – пропади он – насилу нашел. Пришел, все спят. Ждал, ждал, наконец того, выходит какой-то… Стал меня увспрашивать: «Зачем?» Я говорю: «Так и так. Пришиб человека». Ну, рассказал ему – что мне? Нешто я виновен? Что мне его бить-то?.. Рассказал. Ну он записал. «А дубина, говорит, где?» – «А дубина, говорю, там в куфни осталась». – «Пошел, принеси дубину! Она также требуется». Пошел. Принес им. Отдал. Ну, посадили в темную. Поутру связали руки, повели в другое место. Опрашивали. Ну, что у меня спросят, то я отвечал. Через два месяца суд был. И опять все то же. «Ты убил?» – «Я». – «Как?» – «Да вот так: сначала, мол, в бок, должно быть, я его – ну, а потом по темю». – «Чем?» – «Дубиной». – «Признаешь?» – «Она самая». – «Виновен ли ты?» – «Чем я виновен? Сказано, бей! – я и бью… Нам что прикажут, то мы и исполняем»… Подумали, посудили, писали, говорили, потом вышли и говорят: «Ну, ты не виновен, ступай!» Ну, я и пошел…
– А купец?
– Купца было тоже притянули, только он говорит: «Как же не караулить? У меня в дровах капиталы… Воровство беспрестанно… Полиции не дозовешься… А почем я знал, что он эдак караулить будет?..» Ну а я-то почем знал, что там такое? Слышу – шабаршит, я его и хлестнул… Так и вышло дело: и я не виновен, и купец не виновен… Ну только, жид эдакой, не взял меня к себе потом. «Ты, говорит, больно уж сурьезно взялся служить. Я тебе только посулил шесть целковых, а ты и то уж человека убил; а как я тебе деньги-то в руки дам, так ты, пожалуй, и не таких делов наделаешь с дубиной-то своей!» Взял солдата, а меня отослал… Вот жид какой!.. Ну, чего еще вам?
– Все нешто рассказал?
– Все… Ничего больше не надо?
– Ну, коли все, ступай!
Малый вихрем взвился по лестнице; а буфетчик вновь принялся за рассуждение.
– Вот как вышло, – сказал он. – Кажется, уж как бы не заточить парнишку наглухо: убил и голову расшиб – все явно, а разобрали дело, вникли, обсудили, ан человек-то и оправился… Вот про то-то я и говорю: коль скоро ежели человек виновен, то ты его накажи; но ежели человек хотя бы и видимостью был злодей, то ты его оправь, а невиноватого наказывать – по-моему, не есть справедливость… Так я думаю…
– Н-да! – проговорил тот купец, с которым буфетчик главным образом вел беседу, вылил из бутылки в стакан остатки пива и прибавил: – Оно бы посправедливее-то лучше бы было… то есть… поступать. Дай-ка еще бутылочку!
Буфетчик откупорил бутылку, отвертел со штопора пробку, приткнул ее на старое место и, выйдя из буфета, принес и поставил ее перед своим собеседником. В это время с другого дивана поднялся и встал, расправляя ситцевую рубашку на огромном животе, другой из проезжавших купцов, человек добродушного вида и исполинского роста. Поднявшись, он взял буфетчика за руку, повыше локтя, и с тонкою улыбкой на лице проговорил:
– Ну, а мужик-то, почтеннейший господин, он-то как будет: виновен или не виновен?..
– Который?
– А вот который кончину-то принял, старичок-то… Куда мы его. с вами должны определить? Ведь как-никак, а уж положительно можно сказать – нету человека! Был, ходил, богу молился, все прочее, и, однакож, вот не оказывается… Ну, он-то как? На каком положении будет?
Буфетчик на мгновение как бы опешил от этого неожиданного вопроса, поставившего его в большое затруднение; но общий смех вывел его из этого положения. Вместе с прочими захохотал и он…
– Да, вот вы про что!.. Я думал, что про какого-такого мужика… Да, это дело такое, что можно сказать внезапное.
– Вот то-то и есть! – продолжал толстяк. – У нас всё так-то. Все невиновны, а глядишь – кто-нибудь и протянул ноги… между прочим.
– Действительно, бывает! – безропотно соглашается буфетчик, опять поместившись в своей конуре. – Точно, бывает и так.
– Быва-ет-с. То есть вот как бывает!.. Уж это нам известно… Старичонок этот по крайности тем оплошал, что под дровами шлялся… Все же хоть мало-мало касание было: не ходи под дровами… А то вот как бывает: сидит человек, ни в чем не замечен, бога чтит, начальникам повинуется, все честно исполняет, а между тем – ни оттуда, ни отсюда – хлоп его по шее, да по уху, да в спину, да об земь, да опять по шее, да опять в обе щеки, да по земи-то брюхом, да перевернут, да каблуком, да рылом-то потыкают в помойную яму… А потом вот по-вашему и выходит: «никто не виновен!» И кто рылом в помои тыкал – и тот чист, как голубь. И кто брюхом тебя по земле волок – и тот не виноват!.. Да, наконец, и тот, кого уродовали, – тоже оказался не виновен… «Ступайте, ребята, по домам!.. Все вы невиновны!» А между тем идет человек домой и хоша сосчитан за невиновного, а ведь морда-то у него изуродована как бы то ни было… Невиновен-то он невиновен, а у него все же трех зубов нету в скуле, да рука сломана, да сраму он принял с три короба. Это как надо понимать по вашему мнению?
– Н-нда! – произнес буфетчик, совершенно притихнув и не пытаясь разглагольствовать. – Это уж не благосклонно.
– Вот то-то и оно-то. А виноватых нет… Один говорит: «у меня бумага!» И другой тоже говорит: «у меня бумага!» И у третьего тоже бумага с собой… Да позвольте, господа, что же это такое?.. У вас у всех бумага, а ведь у меня собственная шкура! Бумаги-то ваши я за три копейки куплю сколько хошь, а рожу-то я, братцы вы мои, новую не куплю нигде… Ведь, кажется, есть разница?
Купец-великан, говоря это, заметно волновался; он делал руками жесты, краснел и наконец, запыхавшись, сел на средину своего дивана.
– Вот как бывает-то, господа!
– Бывает. Верно! – поддакнул один из живорезов. – Обмордуют, а виноватого нет.
– Ну вот! – сказал купец. – Уж, стало быть, было что-нибудь и с вами?
Но живорез только крякнул, припал губами к блюдечку и ничего не отвечал.
– А с вами, – спросил гиганта один из военных, – тоже было что-нибудь вроде этого?
– Не то что «вроде», а такое было, что, кажется, ежели бы я дозволил разыграться своему карахтеру, так бы и пропал без остатку…
– Да из-за чего же?
– А вот уж этого не могу точно сказать!.. Из-за чего вон старику парень башку-то проломил? Вот так и тут. Видите, какое дело…
Гигант немного поуспокоился и начал: – Главная причина… надобно в первых словах сказать про мою болезнь. Видите, какой у меня живот!
– Да что же, неужели живот может играть какую-нибудь роль в истории подобного рода? – прервал рассказчика один из военных.
– Играть?.. Да тут такую роль разыграли, что и татарину того не пожелаю!
– Из-за живота?
– Вот то-то и есть главная причина, что путем сказать-то ничего не могу на этот счет. Уж буду говорить, как было, по порядку.
– Очень любопытно!
– Так вот, изволите видеть. Вот живот этот самый – корень и есть всего… Живот у меня стало раздувать с детских времен. Докторов в ту пору хороших не было, лечили нашего брата знахари да солдаты. Жили мы в деревне, мельницу держали – большая была мельница. Вот и лечил меня один такой-то лекарь. И мазал, и пить давал, и за ноги тряс – словом, окончательно все нутро мне испортил, так что с тех пор беспрестанно я лечусь и беспрестанно страдаю, даже и сейчас лекарство со мной… Н-ну, хорошо. А живу я, надо сказать, с женой, с детьми под уездным городом Сусаловым, на мельнице. В город езжу часто. Вот года три тому назад познакомился я в городе с аптекарем. Приехал какой-то новый аптекарь. Думаю: «Дай пообзнакомлюсь, не поспособствует ли он мне насчет живота». Познакомились. Человек молодой, хороший, добрый парень. Выслушав меня, подумал и дал пирюли… Дал коробку. «Принимай, говорит, так-то и так-то. Того-то не ешь, того-то не пей». Наставил… Вот стал я принимать; вижу – лучше. Коробку опростал, другую, так и пошло. Только вышло такое дело, что нутро-то у меня стало требовать этих пирюлей все больше да больше. Как чуть нехватает – смерть. И стало так, что, бывало, коробку-то в неделю изводишь, а тут и на день нехватает. Стали мы с аптекарем толковать; подумал он. «Опасаюсь я, говорит, как бы чего не вышло», – ну, однакоже, стал отпускать на свой страх. И стал он мне такие пирюли делать, что в одну по три порции делал лекарства, а наконец того, начал вертеть это… с грецкий орех, стало быть, на один прием. Глотаю их – ничего, вреда нету. Вдруг, судари мои, уезжает мой аптекарь. «Куда?» – «Так и так, проторговался. Нет расчету! Надо поискать счастье где-нибудь в другом месте». Жаль мне его было, добрый парень, да и помогал мне, а делать нечего – уехал. Стал я опять кое-как лечиться, все по докторам, все по докторам… Проходит таким родом с год или с полтора, и надумали мы с женой выстроить домик в губернском городе… Сами знаете, ребятишки подрастают, учить надо. Хочется, как получше, да и не бедняем – славу богу, найдется, чем поплатиться. Подумали-подумали, съездили, купили место и стали строиться. Вот я и езжу на постройку-то – когда дня на три, когда дней на пять. Частенько и в Москву приходилось ездить за материалом. Губернский-то город стоит на машине, всего от Москвы восемьдесят верст, три часа езды. Вот я и рассчитал, что мне выгодней в Москве материал-то брать, то есть, например, гвоздь, скобу и все прочее по обиходу… Вот таким-то родом еду я раз в Москву, глядь – сидит в вагоне мой аптекарь… «А, друг любезный! откуда? как, что, куда?»… Обрадовались оба. Ну, слово за слово, он мне про свое, а я ему про свое. Был, вишь, в каком-то городе, да опять не поладилось, едет в Москву. Ну, и я ему рассказал, что вот, мол, строюсь. Зашла речь и насчет болезни. «Братец ты мой, говорю, сделай божескую милость, нельзя ли, отец родной, пирюлек мне твоих приспособствовать! Смерть моя!»
«– Пожалуй, говорит, можно. Приеду, говорит, в Москву, зайду в аптеку, куплю всякого снадобья, что требуется, сработаю у себя дома и дам тебе. – Ну, уговорились, где и как встретиться. – Приходи, мол, послезавтра в Патрикеевский трактир, съедим селяночку, поговорим, вспомянем… Я, мол, тебе и пирюли передам. – Хорошо».
Рассказ на минуту был прерван появлением того самого парня, который недавно рассказывал об убийстве. Он проворно сбежал с лестницы и остановился в дверях.