355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 5. Крестьянин и крестьянский труд » Текст книги (страница 24)
Том 5. Крестьянин и крестьянский труд
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Том 5. Крестьянин и крестьянский труд"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

– А строжайшее-то следствие? – напомнил я рассказчику. – И опустошителям, стало быть, тоже достается?

– Н-ну, это еще вы увидите… Я знаю только, что эти простачки с первого же моего шага почуяли мои идеи,отлично определили их вред по отношению, конечно, только к себе. И пошли за них в драку… Вот я вам и говорю: не думайте, пожалуйста, что идет какая-то непонятная свалка. Нет, очень часто тот самый купец, который рассказывал про обиду, в известных случаях с особенным удовольствием сам подведет вас под эту же самую обиду, в ту же самую свалку запутает вас совершенно сознательно, с определенною целью. Я это знаю – я это сотни раз испытывал на самом себе. Столкновения по школьному делу начались у меня и у учеников с попечителями, повторяю вам, чуть не с первого дня. То не учат ничему, то бьют, то ругают, то опять по целым неделям заставляют болтаться, то не топят, или не освещают, или вдруг берут в свои мастерские работать заказы и т. д. Все это вызывало и с моей и с ихней стороны резкости, грубости, и несмотря на то, что всякий раз пререкания начинались – по крайней мере с моей стороны – большею частию по поводу каких-нибудь чисто материальных непорядков, например холода, голода и т. д., – опустошители уже подарили меня прозвищем… «Вы, Иван Иванович, – скажешь, бывало, – топить у нас перестали совсем»… Или: «Иван Иванович! Что же это дети болтаются без дела целую неделю?» Или: «Разве вы можете заставлять учеников работать на себя?..» и т. д. Кажется, чего проще этих вопросов? Но в них есть протест против опустошительного взгляда на дело, против самого существа жизни этих Иван Иванычей. И вот вы – враг. И как тонко понимает Иван Иваныч свою часть!.. Однажды, не помню, кому из них, Кнутовищеву или Маломальчикову, я в раздражении сказал: «Вы что же, господа, докуда будете ребят-то разутыми водить и ничему не учить?» Опустошитель, которому я сказал это, в свою очередь ощетинился на меня и вместо того, чтобы сказать: «всегда так будем поступать», воскликнул: «А ты почему это дозволяешь себе ко всенощной не ходить? Люди идут в храм господень, а тебе на это закону нет? Смеешь огрызаться на своих старших и пример делаешь мальчикам непочтения!..» И ведь замолчишь. Я ему говорю: «Перестань плутовать!» А он мне на это: «Ты, почтенный, не учишь мальчишек. Люди ко всенощной, а ты – в баню…» И ведь это принималось во внимание. Жалуется обыватель, и жалуется умеючи!.. Обоюдное раздражение шло у нас этак с год. Держался я только влиянием барина-либерала, а барин-либерал тоже держался благодаря тоже какому-то тесу, который поставлял кому-то из своей дачи по сходной цене… Но, наконец, разразилась буря. Обе партии столкнулись на одном, для обеих в высшей степени важном, событии. Открывались мировые учреждения. В городе образовалось пять участков мировых судей. Необходима была поставка мебели. Я ради сиротского будущего, ради того, чтобы заработный фонд был в самом деле фондом, который даст возможность не пропасть с голоду по выходе из училища, – словом, ради всех законно утвержденных параграфов устава старался отвоевать эту поставку для училища. Сразу приобреталась бы большая сумма денег для фонда, сразу бы началась дружная работа, сразу бы укрепилось на деле артельное начало и т. д. и т. д. Опустошители тоже вцепились в эту же самую поставку, но уж ради себя. Тут уж приходилось в самом деле пожертвовать своим личным интересом. Тут уж приходилось быть добрым не на чужой, а на свой счет. Тут надо было уступить что-нибудь из своего достатка, а главное – подумать в самом деле о пользе ближнего… И началась война. Я не буду рассказывать ее подробно – это слишком утомительно и неприятно, – скажу одно: победил опустошитель. Средства мои были, во-первых, газетные корреспонденции, но их боялись печатать, сокращали, фамилии заменяли буквами и т. д. Кроме газетных корреспонденций, я старался распространять в обществе сведения, совершенно правдиво изображающие моих врагов, и думал тем вызвать протест общественного мнения. Много мне сочувствовало народу, волновались и попадали иногда впросак, что вредило мне и делу… Словом, корреспонденции и общественное мнение не помогли мне, а вот опустошителям приемы ихние помогли. И заметьте опять: все я действовал только во имя школы, во имя дела. И писал, и говорил, и старался, чтобы говорили другие, – толькоо школе, только о заработке для нее, словом, опять-таки буквально об одном только деле и в частности только о материальной выгоде. Опустошители ничего подобного не делали. Напротив, они действовали против меня как раз наоборот; в их «средствиях», употреблявшихся к тому, чтобы меня истереть в порошок, материальная выгода не играла никакой роли; ни единого слова не было о ней во всех их рукописаниях. Ни о поставке мебели, ни о том, что эта поставка им выгодна, что это составляет для них большой расчет, ни разу, ни единым словом никто из них не пикнул, и все-таки в конце концов мебель досталась им. Вот, например, одно из этих рукописаний.

Лаптев снова порылся в своем неиссякаемом источнике обличительных материалов, то есть в записной книжке, и подал мне исписанный лист почтовой бумаги.

– Это копия, которую мне пришлось достать несколько лет спустя после всей этой истории. Читайте и помните, пожалуйста, что авторы этого рукописания только и думают о том, чтобы заполучить поставку. Помните же! – прибавил Лаптев внушительно, в то время когда я принялся за чтение рукописи.

В рукописи значилось следующее:

«Его добромыслию господину первоначальнику и кавалеру.

Двадцать седьмого сего ноября прийдя я к училищу, как состою в числе прочих безмездных попечителей, то увидел учителя Лаптева, стоит он прот_и_ву киоты, для приуготовдения оной под политуру, под икону святым великомученики Андрианы и Наталии, праведные чудотворцы, и, стуча онные (?) кулаком, утверждал публично, невзирая на юношеский возраст младенцев, кои есть вполне без смысла и должны слушаться и почитать своего учителя, то сколь было прискорбно, коль скоро, вполне дерзко стуча об онной киоты, произносил дерзкие и глупые слова, которые вполне вовлекают человека в погибель, тем более младенцев, когорые вышесказанные гнусные слова должны брать себе примером. Когда же яна мой вопрос, должно ли почитать бога, и кто сотворил небо и землю, и почему земля пожрала живыми Дафана и Авирона, потому что едва только усумнились, то означенный Лаптев вторично дерзнул выражать такие слова, которые недостойшгы даже какого-либо арестанта или человека, не имеющего в себе рассудка. Тогда, умолкнув, я кротко отошел от него, что уже не в первый раз, и только сожалел, каков есть разврат в учениках, что делают грубости, непослушание, вредные пороки, непочитание своих старших начальников, – и то уже давно всеми замечено, почему и осмеливаюсь искать правды. Не чернилами пишу сии мои слова, но слезами, и не токмо чужим, но и своим детям, как заповедано в законе, не пожелаю того безумия. Что же будет, ежели мы допустим распутствовать нашим детям, издеваться над высшими предлогами и прочими, которые есть, как то: страх господень начало премудрости, а не то, чтобы храпеть или выражать какие-либо тому подобные дерзкие слова против своих попечителей и старших. Зачем же постановляются начальники, ежели мы будем внушать непочтение и разврат? Иной умник лба не умеет перекрестить, подобно учителю Лаптеву, который почитает приятнее упоминать беспрестанно развратные мысли перед своими учениками, но не ежели перекрестить лоб или даже потрудиться пройти к обедне. Это у них считается за глупость, а, между прочим, мы видим и содрогаемся, до чего может довести ихнее безумие, конечно, чему и быть окромя злодейства от ихнего безбожного смысла, коль скоро совершенно распущены и управы над собою не имеют. Даже в мальчишках, бывши я на черной работе, в нужде и бедности, и то не слыхал таких дерзких слов или же поступков, подобно что поступает Лаптев. И что ж теперича, при склоне лет, и всеми начальниками почтен, всегда служа бессловесно, неужели же мне не будет снисхождения даже от мальчишки, каков есть учитель Лаптев, который есть явный разврат малолетним, а, между прочим, ответ спросится с нас: мы же отвечаем и пред богом и перед начальниками. А какова в том вина наша? и то не наша вина, а дух века, рыкание сатанино и безбожие! С низкопоклонением вопию: изведи младенцев из геенны погибели и не введи нас во искушение. Вечный богомолец и всеусердный раб, потомственный почетный гражданин Митрофан Кнутовищев».

– Ну как вы находите, производит это рукописание какое-нибудь впечатление, кроме, конечно, безграмотности? – сказал мне Лаптев, когда я возвратил ему рукопись.

Я должен был сознаться, что рукописание должно производить впечатление довольно сильное: простые выражения, так горько выраженное оскорбление религиозного чувства – все это делает бумагу достойной внимания…

– А о мебели, – продолжал Лаптев, – ни полслова, ни тени намека! Одна оскорбленная седина, одно оскорбленное чувство.

– Но, – сказал я, – неужели же в этой бумаге нет ни единого слова правды и все это сочинено?

– Напротив, очень много… Не думайте, пожалуйста, что такие рукописания пишутся зря. Опытные в опустошениях люди отлично знают, что такая бумага должна иметь последствия. Будут узнавать, расспрашивать… И ответы всегда получаются подходящие к тому, что сказано в рукописании. «Стучал по киоту?» – «Стучал!» – «А в церковь ходил?» – «А бог его знает», и т. д. Такие ответы с чистою совестью дадут самые беспристрастные люди, потому чгго все это было, но было по известной причине, о которой ближайшим свидетелям сцены, ученикам, нельзя сказать, хоть бы они и знали, потому что они – сироты, нищие, призреваемые и их завтра же выгонят вон, а другие не скажут потому, что не знают этой причины. Дело же было так: в самый разгар борьбы из-за поставки Кнутовищев и другие его компаньоны задумали пустить в ход одно из самых действительных средствий, всегда помогающих заручаться вниманием первоначальников. Я скажу вам об этих средствиях вообще немного погодя, теперь же буду говорить только о том из них, которое было пущено в ход ради мебельной поставки. Изволите видеть, жену первоначальника звали Наталия. Она состояла попечительницей какого-то благотворительного общества, где членами были все эти Кнутовищевы с братией. Десятилетие ее попечительства исполнилось как раз в разгар мебельной борьбы. Жена первоначальника, разумеется, имеет влияние на мужа первоначальника, и вот является поднесение в день десятилетия – простенький образок, купленный за сорок пять копеек, в простеньком киоте. Киотик-то этот куплен был на базаре, тоже за сходную цену, и вот Кнутовищев притащил его в училище пообделать и помазать политурой. Механику всю эту я, разумеется, знал, и вот, «стуча по онному киоту и говоря», и т. д. – все как следует. Взбешен я был тогда ужасно… «Так вы этакими фокусами хотите училище-то разорять?» сказал я, «стуча». Кнутовищев стал огрызаться, закричал что-то, а я его обругал. Вот и все! Все было, и все если не так было, как пишут Кнутовищевы, то «по расследовании» оказывается, что «что-то» было. И именно – с киотом, именно – «стуча», и т. д. А уж этого вполне довольно, чтоб уважить требование Кнутовищевых. Если даже окажется, что Кнутовищевы слишком близко к сердцу принимают огорчения, если окажется, что Кнутовищев возмущен пустяками, то и тогда ему оказывается внимание… И знаете ли, отчего это происходит?

Рассказчик вопросительно взглянул на меня и продолжал:

– Опять-таки оттого, что Кнутовищевы отлично изучили натуру первоначальников, а первоначальники у нас идут начиная с сельского десятского и так далее… «Моимужики», говорит староста; «моистаршины», говорит становой; «моикупцы», и т. д. Вот это-то смешение разными первоначальниками обязанностей и прав с достоинствами собственной особы опустошители-то и эксплуатируют как нельзя успешнее… Как скоро они заметят, что в первоначальнике крепко сидит наивная самоуверенность в том, что он, сам– он, Иван Петрович такой-то – носит в себе прирожденный залог уважения, так они и видят уж, что «правды» строгой и трезвой в Иван Петровиче нет, а есть в нем произвол доброты… Зачем же гневить человека?.. Разумеется, надобно всячески возбуждать в нем чувство личногоудовольствия, надобно как можно чаще доказывать ему, что он именно, как Иван Петрович, необыкновенен. На глубоком знании этой черты основаны все эти поднесения «даров» – простых, нероскошных, а доказывающих только голубиное, детское чистосердечие. Так, например, в качестве простых и добродушных людей, Кнутовищевы любят подносить первоначальникам рыбу, судачка, например, копеек в тридцать, но «своего засолу»… Вот это-то и дорого! Совершенно как ребенок подносит отцу домик, склеенный бог знает как безобразно, но склеенный с желанием сделать приятное, по силе возможности… И вот судачок на деревянном блюде (на деревянном!) и простая речь: «Уж не взыщите!.. Больших достатков нет, а как мы чувствуем, понимаем и чтим, что… вот… от трудов!» Вот почему и киотец в день Андриана и Наталии… А потребуется другое – и другое будет, лишь бы это «другое» льстило Ивану Петровичу с супругой, лишь бы Иван Петрович думал, что егокупцы оправдают его доверие… В нужное время Кнутовищев тащит к своемублагодетелю уж не судака, а тряпья на корпию (в книгах ремесленного училища значится: двести простынь «за негодностью» проданы с аукциона), а иной раз, по желанию первоначальницы, вынимает прямо радужную – и две и три – всё, конечно, на доброе дело… И всё молча и беспрекословно… Только пот утрет дырявым платком со лба, поклонится простым русским поклоном (руки с шапкой и платком врозь) и промолвит: «Мы завсегда – с нашим… с полным…» А в то же время с каждым новым судаком или киотом в Кнутовищевых растет уверенность в своей прочности. «Мы вамуважаем, а уж вы намуважите!»… То есть мы именно вам, вашей особе уважаем, уважаем Ивану Петровичу – не власти, которая на вас (зачем власти судак?), а особе вашей достойной… Ну, уж и вы тоже, Иван Петрович, обязаны этакже, лично нам, уважить – не просто купцу, гражданину уважить в его справедливых требованиях, а именно купцу такому-то: моемуКамилавкину, моемуКнутовищеву… То же самое было и в моем деле.

– А строжайшее следствие?

– Не знаю. Была одна телеграмма вскоре после того письма, которое я вам читал. Сказано было: «Говорят, ревизор энергически принялся за очистку авгиевых конюшен попечительства над училищем». А потом и нет ничего – по крайней мере я не видал. Да и нельзя! Невозможно иначе! Какое тут следствие, помилуйте! Покуда первоначальникам (губернским или деревенским – все равно) не придет в голову отвыкнуть от дурной привычки – ни с того, ни с сего считать себя отцами и давать волю своемувкусу во всех общественных делах, – всегда так будет… Посмотрите в самом деле: Иван Петрович в настоящее время не может сказать, например: моеземство, не может сказать: мойсуд или моямолодежь… Ни земство, ни суд, ни молодежь не пойдут к Ивану Петровичу с судаком – следовательно, они ему неприятны, он далек от них, он сторонится, они не удовлетворяют его преданностью именно к его особе, к особе Ивана Петровича… Земство – не опора, молодежь – не опора, суд – не опора; остается для опоры один Кнутовищев – ну-ка, вытащите его на свежую воду, проберите-ка по заслугам… Кто ж останется-то?..

* * *

Давно уж на пароходе царствовала мертвая тишина, но мы еще долго разговаривали с Лаптевым все на те же тяжелые темы… Начался рассвет, когда мы, наконец, заснули.

Жаркий солнечный день подвигался уже к полудню, когда я проснулся. Лаптева уж не было в каюте.

III. Подозреваемые
I

Прошлой осенью неподалеку от меня, то есть от той деревни, в которой я живу уже довольно давно, нанял себе квартиру в крестьянском доме один мой приятель. Поселился он в деревне и неподалеку от меня потому, во-первых, что оба «мы хлеб добываем литературным трудом», [7]7
  Стих. Н. А. Некрасова «О погоде».


[Закрыть]
во-вторых, потому, что в Петербурге стало уж очень тяжело и скучно жить, и, наконец, потому, что ощущаемая всеми тяжесть мало-мальски сознательной жизни отразилась на моем приятеле сильнейшим нервным расстройством. «Пожить в деревне», «отдохнуть», «очувствоваться мало-мальски» – вот что думал мой приятель, нанимая верхний этаж крестьянского дома в Ямской слободе. Намерения его, как видите, были самые скромные и безобидные; но и такие намерения, как увидим ниже, не всегда и не для всякого осуществимы в наши тяжелые дни. Прежде всего необходимо сказать, что нет такой профессии, которая, будучи перенесена из столицы в деревню, в такой степени смущала бы деревенских жителей, как профессия литературная. Самый первый, самый существенный вопрос, который подлежит разрешению деревенских жителей при появлении в их среде нового лица, формулируется так: «зачем приехали?» И литератор не может выяснить его не только вполне определенно и точно, но даже и мало-мальски удовлетворительно. «Приехал так... жить, отдыхать…» – вот что может ответить он по сущей правде; но такой ответ немедленно должен вызвать другой, еще более затруднительный вопрос, именно: «Отдыхать?.. Стало быть, капитал имеете?..» А так как на это ничего другого не приходится сказать, кроме: «Нет, капиталов не имею», – то это сразу делает его личностью подозрительной. В голове деревенского жителя с двух слов возникает огромнейшее недоразумение: «Отдыхать приехал; а капиталу не имеет – что это за существо и зачем сюда явился?..»

В настоящее время по деревням, особливо пришоссейным и прилегающим к железной дороге, как те, в которых поселились мы с приятелем, стало появляться много небывалых прежде профессий – много людей, не имеющих с крестьянством и земледелием почти никакой связи. Но все эти «новые» деревенские жильцы, все эти пришельцы всегда могут дать на предлагаемые им деревенскими жителями вопросы самые точные и определенные ответы. Один говорит: «приехал насчет телят», другой – «по сенной части», третий просто ответит: «грибы», четвертый скажет: «на станции служу» и т. д. Все это понятно и ясно с первого слова; даже: такой, по-видимому, неопределенный и таинственный ответ, как «приехал по своей части», и тот понятен и удовлетворителен для деревенского жителя. Мало ли в самом, деле «делов» и «своих частей»? Может, он хочет «проникнуть» в телячью часть, или в грибную, или в сенную, или, наконец, пронюхивает местечко на железной дороге. За таким человеком нужно только «поглядывать», надо смотреть только одно,не сунулся бы он в какую-нибудь из таких частей – сенных, грибных и т. д., которые уже абонированы местными обывателями. Но такой ответ, какой дает литератор, то есть «приехал отдыхать(подумайте: ехал,платил за билет… зачем? – отдыхать!), а капиталане имею», – это не ответ, а тьма кромешная. Тут не видно той нити, которая дала бы возможность изучить специальность человека, – тут сразу является необходимость смотреть «в оба».

– Из господ, что ли? – спрашивают обыватели того из своих собратьев, который первый имел несчастие получить вышеупомянутые неудовлетворительные ответы.

– А шут его знает! Капиталу, говорит, не имею…

– Что ж, на машине, что ли, место получил?

– Нету, какое на машине!..

– Чего ж он здесь?

– Так, вишь. Говорит: «отдыхаю»!

– А капиталу нету?

– Нет, говорит, капиталу.

– Чего ж ему отдыхать без денег?

– А пес их знает!

– Тоже народ… Без денег приехал отдыхать… зимой! Поглядывать бы за ним надоть…

– Нонче, брат, всякого народу довольно. Гляди в оба!

Но неведомый человек хоть и объявил, что капиталу не имеет, а платит за все, что берет. Попробуют запросить вдвое (собственно для пробы) – платит; очевидно, ничего не понимает, а тем паче по телячьей или какой части. Опробовали его по части понимания «вобче», принесли барсучью шкуру и запросили рубль – дал, хотя шкурке красная цена – сорок копеек. Очевидно, что хоть капиталу нет, а деньжонки есть. Не то чтобы доверие, а так… только некоторое внимание возбуждает этот человек своим «непониманием вобче» и расплатами. «Покуда платит, нам какое дело? – говорят местные обыватели. – А в случае чего… на то есть начальство».

А все-таки любопытно знать, чем, «какими способами» человек деньги достает, коль скоро настоящего капиталу не имеет. И вот начинаются расспросы издалека – расспросы, которые еще более затемняют неизвестную личность.

– Что я все дивлюсь, как вы долго по ночам… Все огонь!

– Занимаюсь.

– Какие же ваши будут дела?

– Да вот все по части книжек… Бумаги вот разные…

– Что же, в канцелярию какую пишете?

– Нет.

– Стало быть, не служите?

– Нет, не служу.

– Таперича, позвольте сказать, которые вы пишете бумаги или хоть книги, то по казенной они будут надобности или по своей?

– Нет, не по казенной…

– По своей, стало быть?

– Да, по своей.

– Следовательно, так надо почесть, что по судам дела делаете?

– Нет, не по судам.

– И не то чтобы прошения или прочие какие дела по судейской части?

– Нет, не по судейской.

– Стало быть, не по судейской?

– Нет, не по судейской.

– Не насчет каких прочих делов, или что касается, например, которые бывают аблакаты, или по писарской части?

– Нет.

– Нету?

– Нет, не по этой части…

Молчок. Затем:

– Та-ак!

Чтобы понять всю глубину этого маленького словечка – глубину той бездны сомнения и недоверия, в которую повергает вопрошателя вопрошаемый, – потрудитесь соединить в одно все, что этот вопрошатель слышал от неизвестного человека со дня его приезда.

«Приехал так,отдыхать… Капиталов не имею… Не по писарской… Не по судейской… Не служу… Не в канцелярии… Ни насчет прочих „делов“…» Итого: первое слово – «отдыхать» и затем бесчисленное множество – «нет». Этого вполне достаточно, чтобы деревенский житель окончательно усомнился во всем, в каждом слове, которое было говорено ему вопрошаемым. «Дурака-то, братец ты мой, из меня не выстроишь», – думает он про себя, а вслух говорит: «Та-ак!» – и чтобы не дать заметить вопрошаемому своего полнейшего к нему недоверия (очень искусно умеют они это делать), ласково прибавляет: «Ну, пока что, до приятного свидания!..»

В конце концов, волей-неволей, а приходится-таки давать подробное объяснение. Идет долгий и продолжительный разговор, начинающийся чуть не с Гутенберга. Приходится давать самые обстоятельные ответы на тысячи неожиданных вопросов (о том, что такое книга, как она печатается, как делаются буквы, сколько в книге сотен тысяч букв и т. д. и т. д.), и если в конце этих откровеннейших объяснений слушатель поймет, что есть какое-то дело, которого он не знает и о котором не слыхал, то еще слава богу. Большею частью и этого результата нельзя добиться. «Что-то не так!» – сидит в голове обывателя, и если он перестает допытываться и «доходить до корня», то единственно потому, что уже решил: «Нам какое дело? На то есть начальство!.. Наше дело – не касайся, а получай, коли есть за что… Какое у него дело – неизвестно; разыскать что доподлинно – уж разыскивали; бормочет бог весть что – лучше оставить… А деньги точно что получает. Теперь необходимо „опробовать“, много ли денег-то получает. Что у него за работа – пес с ним, а денег-то много ли?» И опробывают так: опять несут барсучью шкурку и запрашивают три рубля. «Почему так?» – «Да больно уж глубоко в норы позабирались, каторжные! Доставать-то их оттедова оченно много хлопот». – «Как же я купил за рубль?» – «Да теперь цены не те». – «И рубль-то дорого. Все покупают по полтиннику. Вот вчера по полтиннику мужик продавал». – «Какой такой?» – «Уж я не знаю». – «Нни знаю… Так не возьмете?» – «Пятьдесят копеек». – «Маловато! Прибавьте». – «Мне он вовсе не нужен, я просто так покупаю…» – «Прибавьте… Ну, за шесть гривен». – «Зачем же ты запросил три рубля?..» Следует великолепная, во все лицо, улыбка – точно солнце в полном блеске, сияет и блестит лицо вопрошателя. «Да нам что больше, то приятнее!» – «Ты что же думаешь, что у меня не деньги, а щепки?» – «Да ведь нам почем же знать?.. Трешной не даете, так и шесть гривен возьмем… для вашего здоровья».

«Нет, – решает после этого следователь-обыватель, – не вполне при деньгах… Деньжонки есть, а не так, чтобы при полном капитале». И дело все-таки оканчивается прежним решением: «Нам что? Мы нешто что? В случае чего… на то есть начальство. А нам какое дело?»

Но, порешив таким образом и, по-видимому, успокоившись, обыватели не перестают хранить полное недоверие к личности неизвестного человека, занимающегося неизвестным делом. Дело им неизвестно, но достаточно уж того, что оно – не крестьянское, не кулацкое, не торговое, а барское, господское. От самого последнего мужичонки, от бесприютного нищего, побирающегося под окнами, через всю длинную лестницу крестьянских типов разнообразных степеней благосостояния – через всю лестницу типов, олицетворяющих собою благосостояние кулацкое, вплоть до тузов-кулаков, до тысячников – нигде, никогда ни от одного человека нельзя услышать слов «приехал отдыхать»,то есть ничего не делать, как только от барина. Он один никогда ничего не делает – такая уж порода и такое о ней мнение: к тому, чтоб ничего не делать, все они и стремятся; а чтоб «отдыхать» да ничего не делать – нужен капитал, деньги. Вот эти-то деньги барин и хочет добыть какими бы то ни было каверзными способами. Это он все мутит и орудует… И поэтому, что бы он там ни толковал, какие, бы узоры ни выводил языком насчет «своих делов», насчет того, что, мол, «книжки печатаю», – все это пустые слова, выверты, прикрывающие уязвленное самолюбие барина, который только и думает, как бы «повернуть на старое»… «Отдыхать приехал!.. Отдыхай, любезный, покуда деньжонки маменькины не перевелись… А только что в случае чего, так ведь у нас и начальство есть. Слава тебе господи, не бессудная земля!»

II

Так решают дело обыватели-крестьяне, люди хотя и не вполне полированные (а полированных людей в наших местах, благодаря близости Петербурга, очень и очень много), но и не лишенные уж некоторой доли политуры, как и вообще все здешние крестьяне – в огромном большинстве тип не вполне симпатичный. Но здесь же, в этих же местах, есть уж тип вполне ополитуренный, то есть уж шаромыжник в полном цвету. Скрытая, но непреклонная его ненависть к барину прикрыта многоразличнейшими приемами, обнаруживающими, что человек понимает до некоторой степени общее положение дел. Он почти всегда лезет в знакомство с господами и хотя, благодаря этому знакомству, нагревает мужиков, но и барину всегдаот него приходится плохо. Играет он всегда на старых «барских» струнах: предупредительность, любезность, услужливость, холопство и т. д. Система его – «потрафлять» и тем истощать барина и его карман. Он изучил господский «нрав», как охотник изучает нрав тетерева или барсука, и изучил для того, чтобы продать этого барсука или тетерева на базаре. Такие политурные люди хотя и смотрят на барина в сущности точно так же, как и остальные полуполитурные и совсем неополитуренные крестьяне, но уж понимают, что нельзя так, зря, приходить к нему только за деньгами и брать их, глядя в сторону. Понимают, что барином еще можно попользоваться и другим родом. Они читают в трактирах «листки», знают, что такое «газета», понимают, что можно писать и не служить, не занимать писарской должности… Они знают, что на свете существует печатная, газетная кляуза. И вот к новоприбывшему в деревню, неведомо чем занимающемуся человеку начинает являться политурный кляузник – не за деньгами прямо, а с кляузой, с покорнейшей просьбой «пропечатать». Кляузничество занимает такую огромную область в нравах современной ополитуренной деревни, и область эта до такой степени непривлекательна и смрадна, что говорить об этом подробно невозможно – отвратительно. Скажу только, что современная кляуза группируется в два типа, в кляузу судейскую – открыто личную– и кляузу хотя тоже личную, но прикрытую общественным интересом. Кляузник первого типа – большею частью состоятельный мужик, самолюбец и злец; лет пятнадцать сряду он хочет донять какого-то дядю или какую-то тетку, донять на пустяках, за то, что не уважили его в чем-то на медный грош; у него целый мешок бумаг из уездных и земских старых судов: копий, решений, постановлений, кучи документов из окружных судов, судебных палат, правительствующего сената, от нотариусов и т. д. Он просудил уже около тысячи рублей; будучи кругом неправ и зная, что неправ, он все-таки не может, не хочет остановиться, роется своею злостью, как крот, глубже и глубже, зарывается в бумаги и т. д. Это – самодур, и всегда он ищет такого человека, который бы взялся изобрести новую кляузу, прицепиться к чему-нибудь, заварить вновь кашу, чтобы тетка еще на двадцать лет не знала покоя. Он только и хочет, чтобы нашелся «человечек», который бы непременно кляузувыдумал, хотя большей частью разговор идет всегда о правде и о том, что не сыскать нынче правды нигде. Но глаза его говорят: «прицепись, замути!»…

Преобладающий кляузник несомненно принадлежит ко второй категории кляузников – кляузников из-за личных расчетов и обид, но непременно во имя общественных интересов и общего блага. Как известно, этот тип «опустошителя своего отечества» до полного совершенства доведен и выработан не в одной только народной среде. Башкирские земли не расхищаются подобно тому, как расхищалось имущество во время еврейских беспорядков, а раздаются на льготных условиях и непременно во имя государственной, даже прямо народной пользы. Искусство представлять расхищение так, что оно представляется делом государственной важности, – это искусство выработано не в крестьянской среде; но крестьянская среда, переродившаяся в кулацкую, поняла, что и ей нельзя пренебрегать этой модой.Ввиду этой всеобщей моды кляузник, прикрывающий свою акулью пасть общественным интересом и благом, распространен в деревне в огромном количестве.

И вот начинаются визиты этого нового рода кляузника. С первых же слов он объявляет, что для него главное дело вовсе «не что-либо из корысти или что…», но единственно только правда: «дорога мне правда», – говорит он и излагает дело и просьбу. Просьба состоит почти всегда в том, чтобы вы, человек мало в деревне известный, мало понимаемый, а главное, уже подозреваемый в чем-то и, следовательно, уже до некоторой степени находящийся во всеобщем сомнении, составили ему ни много, ни мало, как «донос». Он и сам, как оказывается из дальнейших разговоров, уже не раз «подавал» куда следует, но все не выходило, потому что не умеет составить. «Учили-то нас на медные деньги. Так, на словах-то, я все могу, и сказать и все… – с хорошими господами разговаривал; князья даже проезжали – и то мог разговаривать, а вот на бумагу положить – не складно выходит, да и глаза болят, слеза бьет». Так вот этот общественный деятель и желает, чтобы неизвестный человек, который «все пишет», настрочил ему поядовитее доносец на священника, на учителя, на станового, писаря, волостного старшину. Сколько мне ни приходилось слышать просьб о написании таких доносов, в огромном большинстве случаев в глубине побуждений, руководивших доносителей, всегда крылось какое-нибудь своекорыстнейшее побуждение: копейка, грош, денежная выгода, которую враг перехватил, съел раньше доносителя, вырвал у него «из горла». Но не могу утаить также и того, что видал я просителей в этом роде, которые и в самом деле побуждаемы были просто несправедливостью, неправдою, возмущаясь ею без своекорыстных расчетов. Таких, впрочем, очень-очень мало, именно капля в океане своекорыстной кляузы. Но вот какое ужасное положение – и эти-то люди, не своекорыстники, а в самом деле негодующие на неправду, приходили всё с тою же просьбой: написать в той или другой форме донос. Донос!.. Вот единственный проторенный путь для выражения всех государственных и общественных стремлений, вот модный, общедоступный, популярный способ, единственный даже для предъявления хороших побуждений. Входить в какие бы то ни было отношения с этими типами деревенских кляузников для человека, желающего отдохнуть в деревне, нет ни малейшей возможности и резона. «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» – пословица, весьма подходящая для объяснения того положения, которое должен принять в деревне человек для нее совершенно посторонний. На все жалобы о неправде, какими бы хитросплетенными разглагольствованиями ни прикрывал их деревенский кляузник, необходимо отвечать самым резким и решительным отказом. Сразу поймут, что не туда попали, и отстанут. Но есть еще третий род посетителей и просителей, в делах, словах и просьбах которых нет и тени кляузы, а чуется в самом деле насущная горькая нужда: это – крестьянин, мирянин, хлопочущий о земельке… Повторяю, в просьбах этого просителя нет кляуз, ехидства или кляузного либерализма, но, увы, входить с ним в разговоры для человека, который из океана столичной муки не хочет попасть в еще более бездоннейший океан мучений деревенских, также нет никакой возможности. Можно, конечно, с ними толковать и разговаривать, и даже не грех жалеть, глубоко сочувствовать, но (такова на Руси участь заправского, настоящего, не кляузного дела!), разговаривая, не нужно забывать, что ответ ваш, после всех расспросов, должен быть один: «ничего не могу сделать!» Этот ответ, по глубокому несчастию, преследует человека русского всякий раз, когда он очутится лицом к лицу с каким-нибудь серьезным насущным, всегда простым делом. Едва заслышит русский человек, что разговор идет о чем-то справедливом, как уж ему чудится: «нельзя», «лучше и не слушать». Вот именно об этой-то напрасной муке я и говорю, утверждая, что лучше не расстраивать себя, расспрашивая о подробностях простого крестьянского дела. Расспрашивая, вы всегда увидите, как это простое дело огромно и как «ничего невозможно» для него сделать… Когда-нибудь, бог весть когда, что-нибудь сделается, а когда – неизвестно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю