355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 5. Крестьянин и крестьянский труд » Текст книги (страница 19)
Том 5. Крестьянин и крестьянский труд
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Том 5. Крестьянин и крестьянский труд"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

Пришло на память *

I. Встреча на Невском

Все, что написано ниже, пришло мне на память случайно, неожиданно, и пусть не удивится читатель отрывочности этих случайных воспоминаний. Произошло это оттого, что воспоминания нахлынули на меня в самое неподходящее для них время. Шел я как-то по Невскому в морозный зимний полдень, занятый своимимыслями, озабоченный своими заботами, шел, не видя ни толкотни, ни давки, не слыша ни единого звука, кроме тех, какие слышались мне в моих молчаливых размышлениях; и вдруг на углу какой-то из улиц, впадающих в Невский, – сплошная масса народу всякого звания и состояния: и барышни с портфелями нот, и рыбники с посудинами на головах, и чиновники, и офицеры, а среди улицы – масса остановившихся экипажей, карет, извозчиков, ломовиков, и все это сгрудилось в кучу по случаю похорон какого-то военного.

Остановившись вместе с другими и оглядевшись, я совершенно случайно увидел в толпе как будто знакомую мне фигуру крестьянина, да и крестьянин как будто узнал меня. «Кто это такой?» – думал я в то время, когда военный оркестр затянул унылое и длинное «Коль славен». Приблизившись к крестьянину, я спросил его, где я его видел, и с двух слов мы совершенно узнали друг друга. Мы – точно, виделись и знали друг друга, но давно, года с два назад, в деревне, где я провел целое лето, первое, самое приятное деревенское лето… В то время Иван (так звали моего знакомца) был простым работником, и я видал его не иначе, как в одной рубашке; теперь на нем был ватный картуз, тугой платок на шее, ватная чуйка, а лицо уже не носило той загадочной драматической черты, которую я помнил в нем, а было какое-то глупо-важное, опухлое нездоровой полнотой, да и голос у него был сиповат.

Несмотря на то, что нам было приятно встретиться, оживленного разговора между нами как-то не вышло. Слушая унылые звуки «Коль славен», глядя на публику, на солдат, на офицеров, державших в руках подушки с орденами и переминавшихся от холоду с ноги на ногу, – мы перекидывались самыми ординарными вопросами н ответами.

– Ты что ж, давно в Петербурге?.

– Да уж, почитай, с год.

– Что ж… на месте?

– Как же, слава богу!

И молчим.

– Хорошее место?

– Место? Дай бог всякому, вот какое место!

– Где же?

– На пивоваренном заводе.

И опять помолчим.

– Довольно я, – говорит Иван, – на мужиков поработал; будет!.. Пущай кто другой опробует. Я довольно это знаю, как в работниках жить у мужика.

– Что ж, разве здесь лучше?

– Здесь-то? здесь вот как, я вам скажу: харчи ежели взять…

Неожиданно унылые звуки прекратились, раздалась глухая барабанная дробь, по поводу которой один из рыбников, находившийся в публике, заметил:

– Н-но! Горох просыпал!

А другой совершенно серьезно прибавил:

– Должно, мешок прорвался.

И этими двумя фразами унылое настроение публики почти мгновенно перешло в улыбающееся, а еще через мгновение и совсем сделалось веселым, потому что вслед за барабанным боем офицер, сидевший на коне, возгласив на всю улицу: «На плэ-э-э… ччо!», повел взвод солдат в противоположную от процессии сторону, причем музыканты, уткнувшись губами в свои трубы, грянули на весь Невский развеселый немецкий вальс.

И не успела печальная процессия пройти по Невскому и ста шагов, как вся недавно унылая от унылых звуков толпа заплясала, зашагала в такт развеселым звукам вальса, подпрыгивая и смеясь тому, что вот никак нельзя удержаться, чтобы не плясать, и плясать притом совсем не во-время, совсем не у места. А вальс все более и более раззадоривал публику.

На перекрестке в одно мгновение образовался неистовый водоворот людей, экипажей и лошадей, все хлынуло сразу – и вперед, и взад, и поперек. Пробиваясь сквозь толпу, я было совсем потерял Ивана, но, оглянувшись, увидел, что Иван догоняет меня, желая что-то сообщить и указывая на что-то руками и головой.

– Гляньте, гляньте, – заговорил Иван: – ведь перед богом, это Варвара скачет!

– Какая Варвара?

– Вон, вон, глядите! – торопливо заговорил Иван, повертывая меня за руку к Невскому.

Посреди улицы, в куче хлынувших друг на друга экипажей, неслось множество саней с «погибшими созданиями». Извозчики, невольно покоряясь звукам вальса, улыбались и весело стегали лошаденок, несшихся вскачь; весело улыбались и погибшие создания… А блестящие вдруг хлынувшие на Невский и весь Петербург лучи солнца, точно на посмеяние, как нельзя ярче высветили перед всем народом эти опухлые, больные, однообразно неживые лица. Веселые извозчики очень скоро умчали их из наших глаз.

– Ах, какое сходствие! перед богом, она!.. Как есть она самая – Варвара?

– Какая Варвара? – опять спросил я его.

– А работница-то. Помните, еще она меня ведром-то по этому месту?

Иван показал на свою щеку и, видя, что я вспоминаю, прибавил:

– Ведро-то, пес ее возьми, согнулось, даром что железное… Ведь вот какой идол была…

– Нет, – сказал я, вспомнив историю с ведром, – не может быть!

– Ох, что-то будто… Как есть Варвара!

– Нет, не может быть… Ты обознался…

– Уж сходствует-то оченно! А может, что и опознался… Ведь это нешто долго!

На этом мы расстались, и расстались навсегда. Но эта случайная встреча, несмотря на то, что я занят был своимиделами и заботами, вызвала во мне множество деревенских воспоминаний. Они возникали во мне как бы наперекор этим моим заботам и размышлениям. Не думайте пожалуйста, что все сказанное есть просто предлог для того, чтобы рассказать историю погибшего создания. Нет! Повторяю еще раз, воспоминания были случайны, отрывочны и беспорядочны.

Таким образом, расставшись с Иваном и продолжая путь по Невскому, я сам не мог объяснить себе, почему вдруг мне вспомнилось… сено… Слушая звуки удалявшегося оркестра и озабоченный своимделом, я в то же время почему-то никак не мог отогнать воспоминания о приветливых зеленых лесных лужайках, о стогах, копнах и зародах свежего душистого сена. Даже запах, этот прелестный запах травы, цветов, древесных побегов, попавших в копну и стог, даже он как будто припомнился мне, я как бы ощущал его… А как только пришло мне на память сено, так сейчас же вспомнил я и Демьяна, мужика, у которого жил то «первое» лето.

Демьян был предместником Ивана Ермолаевича [6]6
  См. «Крестьянин и крестьянский труд».


[Закрыть]
в тех самых местах, в которых мне пришлось жить в последние годы. Теперь Демьян разжился, бросил аренду и содержит в Петербурге извозчичий двор. Тогда, давно, он только наживал, и наживал со старанием, прилежанием и большим умением. И тогда он уже был по виду пожилым человеком, хотя в действительности и не был стар: стариком его делала лысина со лба до затылка. Кстати сказать, лысина эта почему-то как бы беспокоила Демьяна Ильича, потому что не раз я слышал, как он, улыбаясь и как бы шутя, говаривал:

– Лыс-то я лыс, точно, а только надо знать, с какого конца я лысеть-то стал!.. Если человек начинает лысеть с затылка, это – от пьянства или распутства, а который со лбу – тот человек от ума лысеет. А я, братец ты мой, со лбу лысеть стал… А который лысеет со лбу, тот человек за старика не должен идтить… Это не старость, а ум.

И точно, умен и – не утаю – хитер был Демьян Ильич. Много и глубоко понимал он, и не одни только хозяйственные вещи, а о хозяйственных и говорить нечего. Вспомнив о сене, я вспомнил между прочим и о его разговорах насчет этого сена. Вспомнилось мне, как бывало, сидя вечерком на ступенях старой бани, Демьян Ильич посвящал меня в тайны предстоявшей ему сенной операции.

II. Сено

– Это ежели так-то со стороны поглядеть, – говаривал он бывало, – кажется, что за хитрость скосить траву и высушить, а поглядите-ко, сколько тут разной премудрости, да и греха, пожалуй что, не меньше будет! С одним дождем сколько хлопот: целый божий день надо глядеть – нет ли где тучки, облачка… иной раз в один час на тысячу рублей сгибнет, задаром пропадет. Кажется, вот ниоткуда никакой беды нет, небо чистое-расчистое – пойдешь обедать; только успеешь, господи благослови, ложку проглотить – откуда что взялось, налетело, хлынуло: гляди да плачь, больше ничего… Или теперича возьмем прессовку; прессовка у нас идет зимой; положим, что обязался я поставить сено в город, ну хоть, будем так говорить, в воскресенье. Ежели я так обязался, то прессовать я должен, положим, в среду; вот, господи благослови, вышел я с рабочими, – а господь-то милосердный послал мне на среду-то морозец! А мороз что такое? А мороз означает, что из десяти пудов выходит девять, а куда один-то пуд девается, господь знает… Или же возьмем так: снег заместо морозу-то… Коли снег мелкий как пыль, это ничего, это на прессованной кипе прибавляет весу, ну, а коли крупный – пропадай! Потому что попади в тюк вот эдакой комочек снегу (Демьян Ильич показал на ноготь), весь тюк сгорит, а от него весь вагон загорится… Видали, чай, иногда едет вагон – весь белый, заиндевелый? Это сено там горит, в тюк в ту пору руки нельзя просунуть – жар!ю. отворить такой вагон-то, так оттуда, как с каменки, поддаст паром… Есть и еще на сено беда: вешний ветер! Вешний ветер – что мороз; дунет в зарод – двадцать пудиков и нет! опять дунул – опять двадцать пудиков унес! От этого ветру трава легчает, усыхает, а уж какой, кажется, ветерок – ласковый, приятный, а и тот нашего брата по карману бьет… К весне-то сено дорожает, тут что ни дохнет ароматный-то этот ветерок приятный, так рублевки и выхватывает из кармана… Рубликов на пятьсот иной раз и надышит эдаким ласковым-то своим дыханием. Вот туман – это уж прямо сказать – отец наш! И что гуще – то нам приятнее. Трава тяжелеет, тут на каждой кипе польза; и так бывает, что близу полпудика вобьем в каждую кипу-то туману этого самого, благодетеля-то… А разочтите, сколько его в вагоне едет! Не солгать сказать, иной раз на одном только, чисто вот, тумане этом рублей сто домой привезешь… А кажется, что такое? Мразь! А польза есть. Ведь вот как премудро сделано!..

Удивляясь божьей премудрости, вздохнет, бывало, Демьян Ильич и заведет речь о значении в сенном деле премудрости человеческой.

– Или возьмем, например, гнилье, старое, лежалое сено… Иной раз бывает, тысячи по три пудов лежит без дела, гниет… И ежели его бросать так-то, так надо все дело бросить. Вот тут и требуется опять же ум! Надо знать, что значит рассортовка. Рассортовать сено гнилое с хорошим, это надо тонко понимать! Ух, тонко! Иной прямо вопхнет гнилья комок, ан оно и видно, и дух от него и все… сена-то и не берут; а надобно так уметь, чтоб и половину на половину ежели смешаешь – так и то чтобы как зеленое было! Вот сколь надо ума! И был в наших местах – царство ему небесное, помер теперь, второй год как уж помер – солдат один, Дормидон… Н-ну уж и золото на эти дела! То есть бывало, перед богом, на спор берется: больше половины вопхну гнилого сена, и все будет зеленое! И что ж – умел сделать! И не в прессе, не в кипе – в кипе не хитро – а в возу; в воз-то всякий покупатель рукой лезет, всякий к носу тащит, рассматривает, и то не могли взять в сомнение. Бывало, дня по два воз-то вьет… каждую порошинку рассортует, разымет по ниточкам, и свежую и гнилую, играет пальцами, точно кружева плетет, и погляди – вбил на твоих глазах больше половины черного и лежалого, а ни за что не отгадаешь: зеленое как есть! Уж умел; что человек был необстоятельный, ненадежный, этого утаить нельзя; точно, сбивался частенько на худое, но что касательно рассортовки – ввек такого молодца не нажить. Вздохнет Демьян Ильич и продолжает: – А продать? И продать тоже надо умеючи… Надо знать места – это первое; знать, да никому не сказывать. И тут тоже во-оот как надо осторожно!.. Каждый шаг с оглядкой… Теперича ежели я приехал, положим, в Петербург и надобно мне идти в знакомое место – положим, что на Бассейной оно или на Литейной. Иной бы прямо так и попер на Литейную или на Бассейную, а я – нет, научен; я вон куды, к Нарвской заставе поплетусь, потому что я знаю, которые со мной ехали торговцы из наших мест, а не они, так ихние знакомые, знаю я, что они всячески норовят узнать, куда я сено поставляю… Выследят, догадаются, перебьют, цену сбавят. Вот и надо осторожно… За мной однова двое суток наши двое следили – ну только я не дался в обман… Так умаял их – отстали… Все надо знать!.. А главное, надо знать места: коли знаешь хорошие места, вези за всякое время, цены не пугайся… Иной так бывает, что на Сенной цена двугривенный, а ты по семидесяти копеек представляешь. Надо знать. Ну конечно, требуется знакомство водить; управляющие у господ, швейцары, кучера – всё народ нужный, все надо угостить, поднести, в руку сунуть… Как ты не будешь им жалеть, так и они тебя не покинут – вот какое дело. Дело обоюдное… И – не хочу жаловаться – никогда без хороших мест не жил, и добрых людей господь мне немало посылал… Жаловаться не стану!.. Один мне памятен человек – жид. Кажется, что уж… еврей, жид, свиное ухо, а уж че-ло-век – на редкость! Уж так-то был до нашего брата жалостлив – истинная мать! Верное слово вам говорю, то есть мать! Больше ничего… Конечно, благодаришь, нельзя без этого, ну, зато уж неизменная опора нашему брату. Копье! Был этот еврей от казенного места… антилерия конная… из казарм… Придет на Сенную, с одного взгляда видит – что чего стоит. Носом чует, сколько лежалого вбито, тонко знал дело, то есть, пожалуй что, получше нашего брата, а жалел, помогал. Бывало, которые воза уж совсем плохи, черным-черны, те ведет вперед в сарай-то казенный, заведет в самый темный угол, «вали», говорит; а которые воза получше – сваливай посверху лежалого-то, а которое совсем хорошо, и тое – под самый конец. Придет начальник, глянет, сено зеленое-раззеленое. «Хорошо!» говорит – а нам то и любо. Денежки получил, добрых людей поблагодарил, пошел к своему месту. Нет, таких других радетелей-благодетелей не сыскать, как этот самый еврей… Нет! Куды!.. Алтынники всё пошли: и с меня сорвет и с тебя, и пивом и чаем; насулит и надует. Слова не держат, совести не имеют, а этот, хоть он и жид, а у него есть совесть. Что сказал – свято! Рубль ему дал – аминь! Уж измены не сделает, даром что жид!.. Так вот оно, сено-то что означает! Так-то, кто этого ничего не понимает, поглядеть – что такое? Пустяки! Сено, больше ничего; а как рассудить, так оно охо-хо – чего стоит… Да ведь это мы про готовое сено разговариваем: это уж когда оно припасено, приготовлено… А каково припасти его – это еще надо рассудить! Сколько хлопот с народом, с работниками – не приведи царица небесная!

III. Работники

Все эти разговоры большей частью происходили перед началом работ – косьбы – и вызывались именно трудностями, с которыми она сопряжена. А в числе этих трудностей образование согласной, хорошей рабочей артели – дело весьма существенное и серьезное. Прежде нежели образуется такая артель, то есть такая группа рабочих людей, которые мало того, что более или менее ровно работают, но еще и чуть-чуть симпатизируют друг другу, согласны в мнениях и разговорах, придется долгое время иметь дело с самой разношерстной толпой незнакомых людей, недружно принимающихся за дело, пробующих, где лучше, как бы не продешевить труд, так как и цен на труд в эту пору еще не установилось настоящих. Эти случайные, неспевшиеся рабочие то придут, то уйдут, поработав день-два. Одному показалось дешево, другому приходится отказать – «не работник», третьему не понравился харч. В начале работ много приходится разговаривать, знакомлться, узнавать людей, – а между тем работы идут вяло и постоянно прерываются отлучками, расчетами. Помню я, много было в ту пору хлопот и напрасных трат Демьяну Ильичу. Прежде всего повалил из Питера на весну домой какой-то весьма ненадежный сорт народа, не то пропойцы, не то и совсем подозрительные люди; придет, уговорится, поужинает, наутро позавтракает, возьмет косу, да и говорит:

– А я, брат, косить-то не мастер!

– Так ты что ж, бессовестный, врал-то?

– Да оголодал я… Ты уж меня пусти!..

А другой попадется и старательный, и бьется, и потеет, – да не умеет, ишь в сидельцах в кабашных сидел, где там этому учиться?

Дело не дело, а платить надо, кому за полсутки, кому за сутки. Работа останавливается, да иной раз и дождик поможет, хлынет в то время, как неумелые уходят, получив расчет. Выходило так, что заплати деньги, да и любуйся, как они пропадают.

К концу июня повалил народ настоящий, не проходимцы и не неумелые, а настоящие знатоки по части косьбы, которые и слывут в народе да и сами себя величают косаками. – «Куда идете, ребята?» – «В косаки». (А иному послышится, будто бы они говорят: «в казаки!» Многие и думают, что они идут к казакам на Дон, на деле же выражение «в косаки» означает, что народ просто идет косить где придется. Нам кажется, однако, что выражение казаки происходит отсюда, от слова косить степи; обилие скота – обилие косьбы… Это между прочим.) Между этими-то вот настоящими косаками, из которых многие ходят в одни и те же места много лет, у Демьяна Ильича было уж и прежде сделано немало знакомств. Были между ними такие работники, которые шли прямо к Демьяну Ильичу и прямо становились на работу, даже не упоминая о цене, не торгуясь. – «Н-ну, чай, не обидишь!» И действительно, Демьян Ильич не обижал рабочих; харчиу него были – по общему мнению всех, кто только на этих харчах ни жил, – первый сорт. Три раза в день народ имел горячее, да не какое-нибудь, а со снетками, да и снетки-то Демьян Ильич брал семь рублей за пуд – первый сорт, «почитай, все одна корюха», то есть корюшка, как известно, рыбка не весьма малая. Варились эти снетки то с гороховой мукой, то с овсяной, причем в варево клали лук и свиное сало. По праздникам варили щи с капустой, мясом и белкой; на завтраке утром, чтобы покрепче себя чувствовать, ели кашу, размазню, и хлеба, конечно, сколько хочешь. Вина за лето Демьян Ильич выпаивал ведра четыре и пять и уж всегда подносил по праздникам и в удачные веселые дни, когда работа была успешна, когда сделано много и когда в работе было воодушевление, то есть когда видно было желание рабочих сделать Демьяну Ильичу пользу, постараться для него. Уж в таких случаях поднесет наверное.

Трудновато бывало Демьяну Ильичу в непогоду, когда вдруг зарядит дождь и когда волей-неволей приходится кормить даром. Еще день-два как-нибудь переждать можно, но бывает, что целую неделю нельзя ни за что взяться, и тогда между Демьяном Ильичом и рабочими происходит нечто в высшей степени драматическое: рабочим совестно есть задаром,Демьяну Ильичу совестно сказать об этом, да и отпустить хороших рабочих не хочется; а кормить понапрасну страсть как обидно.

В такие минуты все мучаются – и Демьян Ильич и рабочие все вздыхают и едят с мучениями и терзаниями совести. Иной так устыдится есть задаром, что сам начинает просить расчета. Ложка в горло не идет, до того стыд обуяет иного совестливого человека. Демьян Ильич в такие минуты только потеет, кряхтит, трет лысину, всячески скрепляется: вздыхает мучительно, но терпит и кормит одинаково. За это ему большой почет и уважение. Но помимо харчей, Демьян Ильич дорог еще и тем (и это тоже дело не последнее), что не обидит расчетом, знает цену человеку,знает, «что, чего который человек стоит», цену назначает разную, «глядя по человеку», но назначает так, что тот, кто получает полтину в день, не обижается на того, кто получает рубль, ибо каждый в Демьяне Ильиче видит как бы нелицеприятный термометр, указывающий каждому соответственный уменью градус. Чтобы быть таким термометром, надо самому быть работником, и притом лучше всех– это последнее необходимо для того, чтобы работник признал в вас хозяина.Надобно уметь сделать все лучшевсякого нанимаемого, и тогда нанимаемый признает в нанимателе хозяина и будет знать свою цену. Необходимо поэтому для хозяина доказать каждому рабочему и всей артели вместе свою способность ценить уменье в труде, а для этого необходимо и себя показать на той же работе. И Демьян Ильич показывал себя, делая это всегда весьма тонко и деликатно; иной сделает это грубо, по-мужицки, вырвет косу из рук и скажет: «Ты чего мотаешь косой-то? авось не в квашне месишь?» или что-нибудь в этом роде. Демьян Ильич никогда так не поступал. Он, бывало, подойдет к рабочим, поздоровается и глядит, не делая никаких замечаний, потом, как бы для шутки или из желания побаловаться, подойдет к кому-нибудь из рабочих и скажет: «Дай-кось, Митрофан, косу-то… что я разучился косить-то али нет?» Возьмет косу, поплюет на руки, позвенит бруском и опять скажет: «Ну-ко попробую… Когда-то кашивал… не бранили». И пойдет, приговаривая: «Когда-то кашивал…» Да в два, три взмаха и докажет, «что такое есть косьба»; и окажется, что против его работы все косят худо, никуда негодно, – такое Демьян Ильич обнаруживает мастерство и уменье. И это с двух-трех взмахов.

«Д-д-а-а! – думает каждый из рабочих: – недаром тоже и хозяином называется!..»

И каждый приравнивает к этому образчику и свою и чужую работу и не обижается, что одному больше платят, а другому меньше… А Демьян-то Ильич, ошеломив таким образом всю толпу, после двух, трех, много десяти взмахов отдаст косу назад и скажет: «Нет! Не то дело! Разучился я косить-то… а прежде кашивал, не бранили!..» И это тоже надо намотать на ус. Иной чистосердечный человек, так тот после этого маневра в уныние впадает, станет считать себя ничтожеством.

К июлю артель была совсем готова, и всё почти из старых знакомых, из людей, которые и друг друга знали и Демьяна Ильича почитали; согласие поэтому в артели было полное; из новых был только Иван (которого я встретил на Невском), который не портил хорошей компании, да молодые муж и жена, Мирон с Миронихой, как звали их в артели. Мирон с Миронихой являли собою в артели элемент увеселительный. Они только что женились и пошли в работу «собственно только для своего удовольствия», как они говорили оба. Дружны были они ужасно, неразлучны постоянно; но так как косьбой занимались для собственного удовольствия, то расчета требовали почти каждый день.

– Ведь тебе же лучше, ежели ты сразу получишь хорошую препорцию, чем по рублевкам-то хватать? – говорили Мирону. Но Мирон и Мирониха всегда вместе отвечали:

– Чего нам лучше? Нам и так хорошо. В солдаты мы не пойдем. Детей покуда нет, а дома три бабы есть – мать да две тетки – всё на нас сработают: и хлеб и огород. У нас все дома есть; и одеться и обуться – всё. Чего нам? Давай деньги, мы с бабой гулять пойдем.

И в то время, когда другие рабочие ложатся спать, Мирон с Миронихой, получив рубль, уходят лесом в соседнюю деревню, идут в кабак, пьют вино и пиво, и по лесу песни их раздаются иногда всю ночь. Мирон гудит басом, а Мирониха так-то ли звонко-раззвонко разливается. Иной раз только к свету придут, и всё за ручку друг с другом ходят, и бывало так, что и спать не ложились, а прямо за косу, да и на работу. И ничего, не валила их усталость: крепки, молоды, а главное уж веселы, довольны, беззаботны были до бесконечности… Всю артель они потешали своими почти нескрываемыми проявлениями взаимности.

Иван был тоже рабочий хороший, но иногда напивался, и напивался мрачно; была у него на душе какая-то история, которая, кажется, тяготила его и угнетала. Да и в лице его вообще была какая-то затаенная не то злость, не то печаль, хотя вообще он был парень добрый. Однажды Демьян Ильич угостил рабочих вином, после целого дня самой возбужденной работы. Иван был, во-первых, и истомлен до такой степени, когда человек, целый день не евши, все-таки не хочет и не может есть, и, во-вторых, выпил стакана два водки на тощий желудок. Все это так на него подействовало, что он, сидя в артели за мызой, на лугу у речки, вдруг заговорил долго н много, и не о работе, а о своих семейных делах…

– А кто виновен? – слышал я, сидя на другом берегу реки: – кто! Бабьё, бабье это дело. Меня родная мать ейная сомустила.

– Они бабы, бог и с ними-то! – поддакнул работник Лукьян (как бы по наследству перешедший потом к Ивану Ермолаевичу), до сорока лет остававшийся холостым и почему-то очень «опасавшийся»женщин и брака. – Она тебе даст яду – вот те и сказ!..

– Эво ляпнул куда! Яду! – загалдело несколько человек.

– А чего ж? – тоже возвышая голос, продолжал Лукьян: – насыплет тебе в лепешку белого порошку, вот тебе и вся!.. Вон у нас баба одна намесила.

– Да не про то говорят! – закричал Иван. – Какая лепешка!

– Намесила ему в лепешку. «На-кось, говорит, отведай!» – не унимался Лукьян.

– Да будет тебе болтать! – остановила его публика,

– Тебе говорят, не в том… Что замолол! Яду! Языком навредили бабы – вот про что. Я живу в городе в кучерах, ничего не знаю; мне мать ейная пишет письмо: твоя жена так и так, с братом – видели. Пишет так, что сама мать видела… Ведь вот дьявола какие! Ведь должон я матери-то ейиой поверить? Вот кто меня в грех ввел! Вытребовал ее, да и поучил… потому – поверил!.. А мне брат-то родной потом со слезами рыдал, все, вишь, неправда… Видишь ты! пошел он в солдаты охотой за меня. За это самое ухожу я в город, говорю жене: «Авдотья! коль скоро придет брат из службы, то почитай его, как меня! Угождай ему всячески, служи!..» Через два года он и приди… Ну вот и вышло так, как он-то рассказывает… был он на вечеринках и догостился там до самого свету… Пришел, говорит, и упал на постель, а постель ему особо, на полу стлали. Упал, говорит, совсем и в одеже. И не думал, говорит, что Авдотья тут, на постели-то спит… Перед истинным богом, говорит, не думал… Пьян был. Как пришел, плюхнул на бок и не помню, говорит… А Авдотья-то, говорит, то же самое. Вишь, во всем доме она работала-то. Была в доме окроме ее одна моя бабка, да на ту пору мать ейная ночевать осталась. Целый день, говорит, на речке была, умаялась! постлала ему постель-то, да и прилегла и задремала… Мать-то с бабкой проснулись, глядят… И отписали мне. Ну, я чем тут виновен? Опосле-то как я узнал, я бы, кажется, своего мяса дал на зарез, чем так-то. Слава богу, знаю, каков есть брат, какова и жена была.

– Померла жена-то?.. – спросил кто-то из слушателей.

– Ты что перебиваешь? – строго отнесся к вопрошавшему Иван.

– Я так, к примеру…

– Ты должен слушать, что я говорю… Я и так ее вспомню, вспомню… Я б ее пальцем не тронул. До этого числа я ей даже и касания какого, не то что бою или тиранства… Ведь мать родная!.. Ведь это человека можно всячески в грех ввести, особливо под сердитую руку. Да я и не думал, что помрет… А она от одного разу свалилась. Вот изживи-кось это!..

Еще выпили по стакану.

– А я, – заговорил Лукьян, – насчет отравного порошку… Это тоже бабы любят с мужиком так-то…

– Да ну тебя!..

– Насыпет ему порошку… в лепешку…

Лукьян рассказал длинную историю о разных бабьих кознях против мужиков; многие из слушателей смеялись, несмотря на то, что Лукьян рассказывал не для смеху и сам не смеялся. Но Иван не принимал участия в разговоре. Он молча набил трубку и молча курил ее. Вот эта-то темная история каким-то темным пятном омрачала его душу; она как бы застилала ему свет. Того покоя душевного, детского взгляда на белый свет и людей, который был даже у Лукьяна, – у Ивана не было. В веселье ли, в работе ли, в шутке ли с молодой работницей – всегда что-то мешало его искренности, и это было написано на его лице и светилось в глазах. Когда я его встретил на Невском, чрез два года, лицо его было, как я уже сказал, совсем не то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю